
Полная версия
Журнал «Юность» №09/2025
На двадцать пятые сутки комы мне разрешили его посетить. Но я не собиралась с ним прощаться, мне нужно было его разбудить. Я – его будильщица.
Медсестра показывает мне, где лежит отец. Реанимационное отделение № 4 большое и светлое. Тихо, но пикают приборы. Бегущие линии на экранах, пациенты лежат в ряд на специальных кроватях спиной к окну.
Отца я не узнаю: он лежит с закрытыми глазами, абсолютно худой, с отросшими седыми волосами и бородой. Медсестра говорит, что у меня есть минут сорок, потом за мной придет заведующий отделением, и я впервые его увижу.
Смотрю на папу и не понимаю, как он здесь оказался. Теоретически понимаю: сосуд разорвался, и он упал. Или он упал, затем сосуд разорвался. Потом его привезли сюда. Но как это возможно с моим папой?
На его щеках блестит пот. Папа тяжело дышит открытым ртом, его грудь поднимается и опускается, он накрыт простыней. Кто-то каждый день накрывает его простыней и переворачивает, чтобы не было пролежней. Маленькая прозрачная трубочка тянется в нечто вроде катетера в шее. Вот, значит, как выглядит этот ИВЛ.
– Папа, я здесь.
Вытираю потные от волнения руки о джинсы и аккуратно вкладываю свою левую руку в его, крепко сжимаю его кисть. Он рисует правой рукой. Она сильно опухла, но не знаю, от чего. Мокрые руки всегда были и у него.
– Папа, ты упал и ударился головой, сейчас ты в больнице. Мы все тебя очень ждем дома. Но не беспокойся, все нормально. Отзывайся на голос врачей, тут очень хорошие врачи. Тебе придется пересмотреть график, больше отдыхать и меньше работать. Работу я пока не ищу. Будем вместе гулять ходить.
Он глотает. Рефлекс, сохраняющийся даже в коме. От этого кажется, что он участвует в диалоге, реагирует и слышит меня. Я глянула в окно. Черт, это не та сторона здания, на которую я смотрю, стоя за забором. Но наши пруды видны.
Мои мысли скачут, решаю говорить папе все, что идет на ум. Как в разговоре двух близких людей, которые давно не виделись и, в надежде нащупать что-то общее, цепляются за прошлое. Мне хотелось будить его воспоминаниями.
– Помнишь, когда я приехала на Рождество, мы гадали. Каждый написал свои желания на листочках, мы согнули их пополам и развесили по периметру большого таза, налили в него воды, пустили свечку. Когда я была маленькой, то вместо круглой свечки-таблетки пускали скорлупку грецкого ореха с тонкой свечкой, которые обычно ставили в кремовые торты на дни рождения. Скорлупка плыла к заветным желаниям, как кораблик с мачтой. Считалось, что желание сбудется, если бумажка загорится. Если честно, иногда я поддувала в нужном направлении. Ты загадал: «Хочу, чтобы все были здоровы». Когда свечка подожгла все наши желания, ты ее задул.
Ночью, кстати, звезды видно, и воздух ледяной и прозрачный. Но без тебя ничего не понятно, где какая звезда и что за планета. Пришлось скачать приложение: наводишь экран телефона на небо, и оно определяет названия небесных тел. Иногда – спутник пролетит какой-нибудь. Или ступень от ракеты. Очень хочется, конечно, как раньше, остановиться и посмотреть наверх.
Бабушка передает привет и говорит, что тоже очень хочет увидеться. Помнишь, как в октябре мы ездили отмечать пятьдесят пять лет со свадьбы бабушки и дедушки? Пока мы ждали остальных, у Парка культуры прошла процессия кришнаитов. Как они классно пели «Харе Кришна, Харе Рама», помнишь?
Только не беспокойся за дедлайны, до сдачи следующего номера еще есть время. Ты успеешь что-нибудь нарисовать. Наверняка у тебя есть классный сюжет, который ждет своего часа. Я тебе помогу.
Когда мне было лет двенадцать, папа разрешил ему помочь и объяснил, что нужно делать. Он ушел обедать, а я закрашивала фон в синий цвет, пока папа не вернулся.
Чувствую, что папа сильно отзывается телом на словах про его маму. Он будто что-то пытается сказать, хватая ртом воздух. Не расцепляя мокрых рук, оборачиваюсь в поисках медбрата, смотрю налево, направо – никого из персонала рядом нет. Неужели он меня сейчас слышит?
За мной пришел заведующий отделением. По ощущениям, он был чуть старше меня. Высокий, полный. Он радушно принимает у себя в кабинете. Говорит, что у папы есть роговичный рефлекс, поэтому его глаза были такие живые. «Он сам держит давление, гемодинамика в норме. Но пока нет сильных изменений». Перед выходом из больницы я сняла свой образ медработника и быстро ушла, оглядываясь на окна его палаты, – теперь я знаю, куда следует смотреть, чтобы посылать сигналы, стоя за забором больницы.
Дома я долго не могла отмыть руки. Едкий сладковатый запах пропитал ладони. Ни вода, ни мыло, ни спирт – ничего его не брало. Пока я терла руки, поняла, что не могу вспомнить лицо, которое я только что видела. Я не узнала папу и не запомнила. Я хотела помнить другое.
Количество дней комы близилось к отметке сорок. Чем ближе она к нам была, тем тише мы говорили. Когда мне было восемь, папе исполнилось тридцать три года. Бабушка тогда говорила: «Возраст Христа». Нельзя было покупать торт, говорить о том, что у папы день рождения. Сорок лет мы тоже не отмечали. Библейские сорок – символ очищения, смирения, дедлайн.
Я представляла компьютерные игры из девяностых, в которые мы играли вместе с папой. Где, чтобы выбраться, надо прыгать вверх по уступам. От прыжков поднимается пиксельная пыль. На фоне звук: пик, пик, пик. Это монитор, который стоит рядом с кроватью. Но, находясь в коме, конечно, этого не знаешь. Иногда неразборчиво слышны голоса, но локализаторы их не перевели.
На сороковой день, в родительскую субботу, мне позвонили в четыре утра. Незнакомая женщина говорила мягко, но в то же время серьезно.
– Катерина, реанимационный комплекс, к сожалению, не помог. Его сердце остановилось в 3:40.
– Не поняла.
– Мне очень жаль.
– Не поняла – у него были рефлексы, сам держал давление.
– Мне очень жаль…
– Спасибо, всего доброго.
Разговор закончился, как обычный повседневный диалог. Словно я вышла из такси. Сочувствую, что у нее такая работа. Почему позвонила именно она, ведь там целая бригада? Настала ее очередь сообщать? Я стояла у окна и смотрела на небо. Звезды все еще были там.
В списке всего прочего мы узнали, что нужен костюм. У папы был только один костюм, который он купил специально для свадьбы нашего родственника. Он надел этот костюм второй раз в жизни – посмертно.
Позже я устроилась на работу.
Клиент снова прислал правки в дизайн пачки сигарет. На пачке крупно написано «Инсульт» и ниже – ужасная картинка с окровавленным мозгом. «Давайте инсульт заменим на инфаркт». «Давайте вернем инсульт». «Инсульт сделайте побольше». «Нам не согласуют импотенцию, пусть будет инсульт». Я двигала надписи, меняла цвета, но мозг все еще был в крови. Выглядел ли его мозг так же? Работа с пачкой снова и снова возвращала меня в узкий коридор нашей квартиры. Сосуд сначала лопнул, а потом он упал? Или он сначала упал, а потом сосуд лопнул? Так я снова уволилась в никуда.
Еду в такси. Прошло два года. Стоя на светофоре, замечаю, как грязная глыба снега тает между полосами. Интересно, раньше я никогда не обращала внимания на смену сезонов. Процессия кришнаитов громко шагает у Парка культуры. Я чувствую его присутствие и улыбаюсь. Он всегда со мной.
На телефоне высветилось сообщение:
– Здравствуйте! Я – Михаил, администратор портала N. Мы хотим сделать страницу с комиксами вашего отца. Поможете ли вы с написанием его биографии?
Я думаю и отвечаю:
– Здравствуйте! Какой у меня дедлайн?
Наталья Чернова

Родилась в городе Апатиты Мурманской области.
Журналист, член Союза журналистов РФ с 1998 года. Трудилась репортером и редактором первой независимой газеты области «Дважды Два», сегодня – аналитик отдела внешних связей Кольского научного центра Российской академии наук. Четырежды лауреат первой премии конкурса журналистского мастерства «Север на уровне сердца». Как литературный редактор принимала участие в выпуске шести публицистических книжных и журнальных изданий, в том числе книг «Кольское застолье» и «Саамские сказки Кольской Лапландии».
С 2024 года обучается на курсах Creative Writing School, рассказы опубликованы в электронных журналах «Пашня» и «Прочитано».
День, когда испортилась погода
Он опирается на дверцу, осторожно заносит левую ногу на коврик, устраивается на сиденье. Я вытягиваюсь из-за руля, придерживаю его за хрупкий локоть, острый, но по-прежнему крупный, мужской. Ему девяносто два, и сегодня мы едем на кладбище к Вере. К той, что всегда обгоняла его. К женщине, которая умела портить погоду.
Ее имя, резкое, хлесткое в своем однокоренном, нерушимом и безусловном – Вера, верность! – высечено на мраморном куске. А его имя ласковое, переливчатое, текучее – Илья Алексеевич – носит он сам. Пока.
Мы едем молча. Он смотрит в окошко, поправляет пуговку на горле, готовится беседовать с Верой. Я вспоминаю другую поездку.
Тогда ему исполнилось шестьдесят шесть. Он был высок, сухощав. Лицу его с чуть изогнутым вбок крупным носом и карими глазами, умными и мечтательными, придавали строгости кустистые брови, которые он подстригал закругленными ножницами для бинтов: на секунду застывал, глядя в зеркало, а потом решительно убирал и те несколько волосков, что росли из носа.
Летом одевался он почти всегда одинаково: брюки со стрелками, выглаженная рубашка с коротким рукавчиком, отчего его руки становились двухцветными – не руки, а какие-то мотоциклетные краги. Голову венчала шляпа с дырочками, «хрущевка». Как одевался он зимой, оставалось для меня загадкой. Довершал его образ саквояж, где лежали притирки, мензурки, пакетики с порошками, а иногда и халат.
Походка его была необыкновенная: на каждом шагу припадал он на левую ногу, правая же была вполне хороша, с крупным коленом, похожим на говяжий мосол. В семейном кругу Илья Алексеевич мог продемонстрировать причину такой разноногости: россыпь небольших шрамов на левой, усыхающей. Привет с войны.
Жители станции привыкли, что в восемь утра аптекарь пройдет через парк, прикладывая руку к шляпе при встрече с каждым, знакомым и нет. По нему сверяли часы: «Ага, пошел. Значит, и нам пора». Некоторые же специально поджидали этот хромающий маятник, этот спасительный силуэт. Понуро склонялись они к его окошку, трясли мелочью: «Лексеич, поправиться бы, а?» И получали пятьдесят граммов пектусиновой настойки на спирту, выслушав предварительно лекцию о здоровье, пересыпанную латинскими выражениями.
В середине дня Илья Алексеевич запирал аптеку, заводил мотоцикл и мчал на другой конец станции, в амбулаторию, за женой – Верой Васильевной. Обеденный перерыв они проводили дома: ели суп, клевали второе, пододвигая друг другу последний кусочек. Потом Илья Алексеевич спал в кресле, выпрямив спину и сложив руки на груди, а его супруга обходила сад и маленький огородик, обрывая лишние травинки, с хрустом давя пальцами колорадских жуков.
Женат он был давно и другой судьбы для себя не видел. Многим казалось, что эта пара и родилась где-то вместе, будто близнецы. Однако трудно было представить себе людей, менее похожих друг на друга. Супруга Ильи Алексеевича была женщина крошечного роста, светлая и синеглазая, стремительная и сердитая. Если он был весь – река, то она – ласточка, сигающая над рекой перед грозою. Жили они образцово.
«Жениться не напасть, как бы, женившись, не пропасть», – комментировал он иногда свою личную жизнь, посмеиваясь. Но под резким взглядом супруги тему не развивал.
О любви Илья Алексеевич заговорил лишь однажды.
В тот день мы отправились в райцентр. И ровно на половине дороги «Ява» чихнула.
– Да что ж ты, а? Давай-ка, голубка! Я ж заправлял… Ну? Ну?!
Но «голубка» окончательно смолкла. И сразу же тишина установилась над бескрайним полем, как хозяйка, вернувшаяся с тяжелой смены в пустой дом.
Дед, оглянувшись, слез с седла. Упер руки в рога руля и с натугой покатил мотоцикл к обочине. Я обежала люльку, поставила ладони на ее горячий бок.
– Поднажмем, Наталка? Ходко, раз! Раз!
Мотоцикл наконец встал на широком повороте к гречишному полю, бочком, чтобы никому не мешать.
– Опоздали мы, наверное, к провизору. – Он вздохнул. – И нет никого, а то я бы тебя до станции пристроил.
– Я не поеду без тебя! – испугалась я.
Он удрученно кивнул полю.
– Ну!..
Мы сидели на обочине дороги, подложив страницы журнала «Наука и жизнь». Я похлопывала сандалией по кучкам сухой земли, белые носки «в город» становились серыми. Он обнял колени руками, похожими на ветки старого дерева, сдвинул на затылок шляпу. Седой чуб выбился, и лицо словно помолодело.
Я прислонилась щекой к пергаментной коже его бицепса, прошитой тончайшими голубыми нитями сосудов, посыпанной приправой красных родинок.
– Дедуль, а почему вы с бабушкой всегда едите суп из одной тарелки? У вас же много посуды. Вон какая красивая! У нас такой нет.
Он сцепил ладони, протер пальцем циферблат часов.
– Так уж повелось, Наталка. Бабушке нравится, а я что ж? У нас сама знаешь какая бабушка. Генерал наша бабушка. Ну а я при ней рядовой.
Я посильнее обхватила его руку. Потом сжала так, что он вздрогнул, обернулся удивленно.
– Дед, ты не рядовой, знаешь? Ты самый лучший. Ты вон какой умный! Все звезды знаешь, все кроссворды разгадываешь, так никто не может. Ты знаешь кто? Ты – знаток!
– Ну-у!.. – протянул он, отвернулся к розовеющему полю. – Кроссворд мы с бабушкой разгадываем, одному не справиться. Одному вообще не жизнь. А вот вдвоем пер аспера ад… что?
– Астра, дед! Ну сколько можно?
– Латынь мозги размять помогает. Нет разминки, и человек снулый становится, как рыба в жару… Ну что ж не едет никто, а? Без лекарств станцию оставим, непорядок. Не война все же.
Дед встал, отряхнул брюки, сделал пару шагов к дороге, взмахнул рукой.
– …Илья Лексеич, вы? Кукуете? Что тут?
Из окна запыленного трактора высунулась широкая небритая морда.
– Мы, Саша. Заглохли, не пойму, в чем дело.
– Может, жиклер?
– Может, и жиклер.
– Так вы не работаете, что ли? А я мамку к вам послал за мазью, у нее хандрит этот чертов. Так вы не работаете сегодня?
– Какой?.. – Дед махнул рукой на «голубку». – Ты вон внучку мою забери, она Вер Васильне скажет, что я тут застрял. Вер Васильна и от остеохондроза что-нибудь матери твоей даст.
«Ничего она не даст, шипеть только будет», – подумала я и сказала погромче:
– Я без тебя не хочу!
– Ладно, пионерка. – Тракторист соскочил на землю, потянулся. – Садись внутрь, а я вас, Илья Лексеич, на трос подхвачу.
…В кабине серой вуалью висела пыль. От жары было трудно моргать. Тракторист поглядывал на меня, усмехаясь.
– Ты с северов, что ль? Мамка с папкой в деревню закинули, а сами работают? Ну-ну. Тебе сколько лет-то?
– Одиннадцать.
– Больша-ая. А дед с бабкой твои уж не молодые. Но повезло тебе, ага. Уважаемые люди, врачи! Дом такой, что заходить страшно, чистота-а-а, салфетки-кружева. И бабка твоя… Ух женщина! Зубы рвет, пальцы пришивает, а спирту глотнуть не допросисся. Как цыкнет, мол, не больно, так и обомрешь, было не обосс… Ладно. Да сегодня ж у вас праздник, Вовка вернулся. Он кто тебе будет-то?
– Дядя.
– Ишь, дядя взялся! Таких дядей…
Тракторист хохотнул, будто хрюкнул. Глянул на меня с гадливым интересом.
Я потрогала вспотевшей ладонью ручку дверцы, рассмотрела в грязном оконце крышу клуба в пене запыленных, дрожащих от зноя тополей. За клубом и наш дом. Чистый, светлый, пахнущий пионами в вазах, старыми книгами, жесткими белыми халатами, льняными простынями, вишневым вареньем, камфорой и валерианой.
…Дед завозился в гараже, я пошла по дорожке к веранде.
Дверь распахнута настежь. Грязные кроссовки на крыльце разбросаны, сняты на бегу. Из окошка вырывается голубое полотно шторы, машет, будто парус оставленного без команды галеона. Из окошка летит женский крик, срывается на визг, на те ноты, что режут человека заживо. Летят слова, которые никто не должен слышать. Это так важно, что я дрожу.
– Сволочь ты! Ты понимаешь, какая ты сволочь?! Подонок! Молча-а-ать! Я сказала, мол-чать. Мы с дедом кормили и поили тебя, паразита. Мы тебя вырастили. Мы все тебе дали. Ты одет лучше всех. Джинсы! Пластинки! Девочки! Мы приняли тебя, когда папашу твоего по зонам носило. Когда мамаша по хахалям таскалась. Мы взяли тебя, когда она притащила твое тельце в пеленках, обгаженное, золотушное. Ольга считала тебя братом, младшеньким, которому надо лучший кусок отдать. И отдавала! Родная дочь! А ты? Не наш ты, чужое отродье!
– Да подумаешь – не поступил, – пробубнил знакомый басок.
– Мол! Чать!
– И не хочу я в эту авиацию. А деньги? Поду-умаешь! Не в деньгах счастье. Погулял… Но то ж Рига, там дорого!
– Мол! Чать! А теперь – во-о-он! Шагом марш!
В этот момент что-то тяжело ухнуло, покатилось, зазвенело брызгами. Меня ухватили за плечо, рванули, развернули. Дед. Глаза – не умные, не добрые. Глаза – воронки.
– Беги-ка, Наталка, поиграй с девочками Даниловыми. Я видел, они дома, открыто у них.
…А потом на станцию упал душным бархатом вечер. Над тополем замигала золотистая звезда. Сестры Даниловы ушли доить корову. Я поболталась в их дворе, сорвала пару ягод в малиннике, посидела на крыльце – дерево приятно отдавало дневной жар голым ногам.
Побрела к дому.
Дверь веранды закрыта. Кроссовок не видно. В окнах тьма.
– Наталка, ты? Иди-ка ко мне, на лавочку. Видишь, вон твоя звезда – Полярная. Сразу за ковшом Большой Медведицы, только линию протянуть.
Я прислонилась к его худому боку. Протянула руку под локтем, похлопала по большой ладони. Дед накинул на мое плечо шершавую теплую ткань старого пиджака.
– Ты не пугайся. Просто бабушка расстроилась. Володя не поступил вот…
– Деда, почему она сказала, что он не наш? Он же мамин брат. Он же как мама, веселый.
– Володя – не брат твоей маме, а племянник. Он бабушкин внук. Не мой. Я хотел его отца усыновить, когда у бабушки первый муж погиб. Сгорел в танке. А она это видела, санинструктором в отряде была.
Он выдохнул. Сглотнул.
– Не дала усыновить. И воспитывать не давала. Вот он и… Как у вас в «Пионерской правде» то пишут? По дорожке кривой покатился? Укатился… И Володя, видимо, следом покатится.
Я теснее прижалась к деду. Посмотрела на звезду, которая начала мигать в облаке.
– Дед?.. Почему наша бабушка злая? Почему ее все боятся?
– Она не злая, Наталка. Она строгая. А теперь нервы шалят. Горе одно, горе другое – вот и накопилось, вот и выковалась… альтера натура. И как тут по-другому, если все – так? Шить людей наживо, ампутировать в окопе, роды принимать в хлеву – как оно, легко ли? Сына в тюрьме навещать – легко ли? А деревня шепчется, обсуждает, тычет… А ведь бабушка у нас городская, не здесь ее место.
– Но ведь с тобой?
– Со мной, конечно. Столько лет едим из одной плошки. Я – ее человек, а она, стало быть, мой. Так получилось. Так и будет.
Капля упала на мою щеку. Теплая. Потом вторая, ледяная. В небе ухнуло, дневной жар унесло порывом ветра, словно гигантский кот пушистой лапой смел его с крыш. На тополя аллеи, на вишни в саду, на выведенный черным по синему горизонт, на наш остывающий дом, в котором лежала, отвернувшись к стене, бабушка, на нас с дедом под одним пиджаком, на мой велосипед у забора, на сарай, куда притащили «Яву», хлынул ливень. Погода испортилась.
Талан Асхатова

Родилась в 1991 году в Хакасии, живет в Санкт-Петербурге. Окончила Новосибирский государственный университет экономики. Работает в сфере корпоративных коммуникаций. Выпускница Creative Writing School, курс «Память, говори».
Расчет окончен
Варя носит чужое платье и чужое имя. Платье ей мало – оно давит укором на грудь и плечи. Имя, наоборот, – велико. Оно болтается и соскальзывает с девочки, если его специально не придерживать. Раньше у Вари было собственное имя, которое связала ей мама из ее родного языка. Имя было теплое, нарядное и подходило ей как нельзя лучше. Оно даже состояло из ее любимых слов. «Пар» – означало «быть, существовать, двигаться», Варя считала его главным словом. «Ба» – все превращало в вопрос, что делало его вторым главным словом. «Ра» – красиво подчеркивало их союз. Хакасское Парбара заменили на русское Варвара, которое выглядело похоже, но на ощупь было совсем другим. «Правда, что варварами называют диких страшных людей?» – спросила она как-то соседку бабу Люду, когда пришла к ней мыть пол. Та ответила, что нет, раньше так просто называли чужих. Варя с грустью подумала, что второе имя тоже подошло ей как нельзя лучше.
Ее прежнее имя, семью и почти весь ее хакасский язык поглотила Хуу хат. Про Хуу хат ей рассказывала бабушка, когда Варя была совсем маленькая и думала, что Хуу хат бывает только в сказках. Она не знает, как назвать Хуу хат по-русски, подходящее слово все не попадается ей. Не потому, что Варя знает мало русских слов, а потому, что подходящее русское слово не пускают к своему смыслу. Его выпустят только через пятьдесят лет: Варина дочь вытащит его из журнала «Огонек», и седая Варя узнает, что Хуу хат на русском называется «Репрессия».
* * *Хуу хат нравится, что ее русское имя держат взаперти. Это придает ей сил. Девочка пахнет дразняще, но Хуу хат решает ее приберечь. Она вылетает из ртов других детей горючими словами «кулачка», «кулачья», «кулачье», проникает ими через маленькие уши и таится, думая, что если сейчас переждет, то потом сможет убить больше. Однажды в Варе умирает девочка и рождается девушка. Это сопровождается кровью. Хуу хат втягивает ее запах большими грабастающими ноздрями и зычно урчит животом. Девушка живет пять весен и умирает в ночь рождения женщины. Это тоже сопровождается кровью. Хуу хат исходит тяжелой слюной, которая вяжет руки и ноги Вари, и от этого она двигается кое-как, на каждое дело тратит втрое больше сил и быстро устает. Дальше из Вари через запятую выходят пятеро детей.
Первого оголодавшая Хуу хат поглотила совсем ребенком. Варе сказали, что Захарик умер от болезни почек. Отругав себя за срыв, Хуу хат пообещала впредь дожидаться момента, когда жертва даст семена. Она свернулась в терпеливый тугой узелок в левой груди Нади и проспала несколько лет, набирая вес. Рак диагностировали на второй стадии, Надежда умерла в 33 года. Следующей жертвой пал Володя. Пал в канаву пьяным и замерз насмерть. На четвертого, Валеру, Хуу хат так надавила виной и долгом, что он повесил себя в гаражах у дома. Хуу хат втягивала его тело жирными жадными губами, думая, что это самый удачный ее рецепт. Оставалась пятая.
ПятаяУ Кати до странного маленькие стопы, и слава богу. Они всегда разительно отставали размером от стоп старшей сестры, поэтому ботинки для Кати приходилось покупать. Все остальное она донашивала, а сияющий отсвет новости весь доставался Наде.
Катю так переполнило донашиванием, что она единственная из пятерых уехала в город, окончила институт и превращала свой острый счетный ум в хорошую зарплату, а зарплату – в новость в виде платьев, блузок, юбок из дефицитных тканей. Катя жадно любила новость – ее запах, фасон, особенное свечение. Всякую свою новость она носила как корону, всем показывала. Однажды у Кати появилась самая новая за всю ее тридцатилетнюю жизнь новость, но ее она прятала. Она покупала для новости новые крошечные распашонки, показывала их тайком сестре и племяннику, но не матери. Ей она рассказала, только когда новость выросла до такого размера, что уже сама могла о себе сообщать. Мать сказала, что это срам – рожать в девках, что Катя ее позорит и что она не хочет знать ни ее срамную новость, ни саму Катю.
Когда Катя приехала из роддома, мать пила чай. Катя вошла на кухню с новостью на руках, вся размякшая от нежности, сияющая особенным свечением. «Здравствуй, мама». Варварин рот изнутри зажимала Хуу хат. Катя с распухшим от обиды сердцем несколько вечных минут выдерживала страшный грохот материного молчания. Не выдержала, когда та повернула к ней лицо.
Катя давно умела плакать потайными слезами. Ей казалось, это делает ее неуязвимой. До головокружения хотелось есть, но с кухни не уходила мать. Шаркала шагами, предостерегающе гремела посудой. Живот голодно ныл. Потайные слезы бежали по обратной стороне щек, шеи, изнанке груди и, смешиваясь с молоком, стекали в крошечный рот потайной девочки. Так она ее и назвала.
ШестаяТая рано разлюбила вопросы. Сначала потому, что ей отвечали: «Любопытной Варваре на базаре нос оторвали» и «Много будешь знать – скоро состаришься». Состариться она не боялась, но от тона делалось колко. Тая стала закапывать вопросы в мягкую почву своего сознания, как другие закапывают секретики. Взрослые вообще странно обходились с вопросами. Во-первых, они не отвечали на них по правде.