
Полная версия
Журнал «Юность» №09/2025
Метр шестьдесят восемь
Соня считала, что знает ее, как своего игрушечного зайца, – от ушей до хвоста, хотя хвоста у бабушки, конечно, не было. Когда-то они играли в игру: бабушка говорила что-то о себе, а Соня угадывала, правда это или нет.
– Я – динозавр! – опустив на колени вязание и смешно пуча глаза, говорила бабушка.
– Неправда! – хохотала Соня. Вот еще – бабушка-динозавр!
– Тогда-а-а-а… у меня нет одной ноги!
– Неправда, неправда! – снова кричала Соня. – Вон, бабушка, у тебя две ноги! – И, нырнув под стол, стучала кулачками о бабушкины коленки, одетые в штопаные рубчатые колготки.
– Не проведешь тебя, – посмеивалась бабушка, снова принимаясь за спицы. – А вот тебе самая сложная задачка: зовут меня – Софья Львовна!
Но и тут Соня старательно качала высунутой из-под стола головой: как бабушка может быть Софьей? Софья – это же она, Соня!
Но бабушку и правда звали Софьей Львовной. Это, как выяснилось позже, было единственным, что не вызывало сомнений.
Бабушка – целиком ее, Сонина, принадлежала ей каждый день – с той секунды, как Соня, лениво потягиваясь, кричала «Ба-а-а!», и до точки сладостного вечернего забытья под мерное и тихое «Ладно ль за морем иль худо? И какое в свете чудо?».
У мамы и папы – работа и друзья, рыбалка и танцы в клубе железнодорожников, какая-то своя жизнь, отдельная от Сони. Бабушкина же жизнь от Сониной не отлеплялась. Они все делали вместе: ездили за хлебом в дальний магазин («Там подешевле»), собирали по кустам бутылки и сдавали их, отмыв от этикеток («Вот, гляди, на булку заработали!»), играли в куклы и ходили в собес оформлять субсидии. В общем, если бы бабушка была динозавром или недосчитывалась ноги, Соня бы точно заметила.
Потом Соня выросла, и у нее началась собственная жизнь. А бабушка умерла.
Ее не было уже лет десять, когда Соня с мамой решили разобрать антресоли. Под самым потолком в простенке между кухней и комнатой теснились давно позабытые вещи: старый телефонный аппарат с треснутым диском, фотоувеличитель, Сонины мини-лыжи. Там же попалась старая бабушкина сумка – потертая, с потемневшей защелкой и растрескавшимися ручками. Соня заглянула в нее: поздравления с Днем Победы от собеса, квитанции за квартиру и расхристанная медкарта. Соня мельком полистала – ничего интересного, врачебная вязь доцифровой эры, но взгляд вдруг выхватил печатный лист. Свернутый напополам и загнутый под себя бланк начинался словами «ВЫПИСНОЙ ЭПИКРИЗ».
– Ма-ам… – позвала Соня, вглядываясь в пожелтевший лист.
– Что? – отозвалась мама. Она стояла с тряпкой в руках и ждала, когда Соня выдаст ей очередную извлеченную из этого гроба времени вещь.
– У бабушки был рак матки?
– Да бог с тобой! – замахала на нее тряпкой мама. – С чего ты взяла? У нас в семье ни у кого рака не было.
Вместо ответа Соня слезла со стремянки и молч а сунула ей медкарту. В эпикризе от июля 1976 год а на удивление разборчивым почерком значилось: «пациентке проведена хирургическая операция по удалению матки, причина – злокачественная опухоль».
Мама просмотрела эпикриз, лист перед ним, после, а потом подняла глаза.
– Не может быть. Я бы знала.
– А ты помнишь, где ты была в июле семьдесят шестого? – спросила Соня.
– В лагере, наверное, – подумав, пожала мама плечами. – Я в те годы вожатой ездила, от завода.
– И даже не знала, что она в больнице?
Мама растерянно покачала головой.
– Погоди, у нее что же – матки не было?..
Несколько дней Соня пыталась осмыслить: оказывается, в бабушке отсутствовала целая часть тела. Некомплектная она, бабушка, была. Внутри зайца не хватало куска ваты, а Соня – Соня! – ничего не подозревала.
* * *Когда эта мысль худо-бедно улеглась, на Соню, как старые вещи с той самой антресоли, свалилось еще несколько новостей.
Они с мамой тогда сидели в гостях у бабушкиного брата – Соня по старой памяти звала его Диваня: деда Ваня, только по-детски. За столом уже подвыпивший Диваня, взмахнув вилкой, по какому-то поводу торжественно изрек:
– Все мы, Булатовы, такие!
«Булатовы» – вдруг отозвалось в Соне. Булатовы.
Когда ехали домой, она спросила у мамы:
– А как так вышло, что у бабушки до самой смерти была та же фамилия, что у Дивани?
Мама пожала плечом:
– Она ведь не выходила замуж – вот всю жизнь с девичьей и прожила.
– Как – не выходила? – удивилась Соня. – А дед Василий? Ну, твой отец?
– Они были не расписаны.
Соня замолчала, обдумывая. Деда она никогда не видела, а о том, что он существовал, ей напоминали лишь фотографии да выцветшая рубашка, которая висела поверх бабушкиной шубы, чтобы ту не поела моль.
– Гражданский брак, что ли? – осторожно уточнила она.
– Что-то около того, – кивнула мама, но больше на Сонины вопросы не отвечала – мол, чего это тебя понесло старое белье ворошить?
А ее бы, наверное, и не понесло, если бы не один случай.
* * *Лет десять, кажется, тогда было Соне. К ним в гости заехали какие-то мамины знакомые с месячным малышом. Объяснили: ехали на дачу, да вот, проснулся, грудь затребовал, в машине кормить холодно и неудобно. Как раз недалеко от вашего дома были, решили заскочить. Вы не против?
– Проходите, проходите! – засуетилась мама.
Соня не моргая смотрела на одеяльное полешко с красным личиком: таких маленьких детей она видела впервые. Малыша развернули, и его мать, достав из лифчика большую белую грудь, ткнула толстым соском в личико ребенку. Тот коротко хрюкнул и присосался.
Когда гости уехали, взбудораженная Соня пришла к бабушке на кухню.
– Такой он маленький! Красивый!
– Красивый, – согласилась бабушка и вздохнула. – Несчастливым вот только будет.
Такого поворота Соня не ожидала.
– Почему – несчастливым?
– В стыду да сраму рожден – что уж тут хорошего.
– Почему – в стыду да сраму?
– Без свадьбы мать его родила! – брызнула вдруг слюной бабушка. – С мужиком переспала, залетела – и вот тебе результат. Себе всю жизнь переломала и мальцу тоже.
– Почему? – в третий раз спросила ничего не понимающая Соня.
– Потому что по-человечески все надо делать: сначала познакомиться, подружить, пожениться, а уж потом детей рожать! Вот тогда все счастливы будут.
С кухни Соня ушла озадаченной. Тетя Ира, мама малыша, не выглядела переломавшей себе жизнь. Особенно не вязалась со словом «перелом» ее грудь – тугая, как переполненный воздухом мяч.
Что значит «с мужиком переспала», Соня тогда тоже не поняла, но уточнять не решилась.
* * *Теперь же эта новость – что бабушка с дедом не были женаты, – двадцатипятилетнюю Соню опрокинула, как ветер пустое садовое ведро – с грохотом. А к чему тогда были все эти разговоры про стыд и срам?
Она так и сяк крутила свое недоумение, но все равно выходило, что бабушкина мораль разошлась с жизнью. И не с Сониной, а с ее же, бабушкиной.
Может, дед был врагом народа и они поэтому не расписались?
* * *Измаявшись догадками и фантазиями, Соня купила торт и поехала к Диване – спрашивать.
Диваня пошамкал торт, облизал ложку и отодвинул от себя блюдце.
– Не я тебе должен это рассказывать, но раз уж сама спросила, ладно, слушай. Дед твой на другой женщине женат был. Когда они с Софьей, бабушкой твоей, сошлись, та обозлилась и развода не дала. Так и прожили все пятнадцать лет, и умер он женатым на той, первой.
Лучше бы враг народа, тоскливо подумала Соня.
– Дивань, но они, наверное, сошлись, когда он уже с первой женой расстался? Ну, просто не развелся, да? – с надеждой спросила она.
Тот покачал головой.
– Нет, он от жены ушел к твоей бабушке. Перенес чемодан с одной квартиры на другую. И мама твоя вскорости родилась – полгода, что ль, прошло? – Он глянул на Соню и, словно извиняясь, сказал: – Время такое было.
Мама, подумала в этот момент Соня. Ну да, мама. Не то что в стыду и сраму, а вовсе – как это называется: внебрачная? незаконнорожденная? От любовницы, короче. А ей, Соне, значит, в уши пели, что дети только после свадьбы. И она, Соня, верила. Это теперь она стала как все, тоже убедила себя, что время такое, большую и чистую не дождешься, а в семнадцать, когда Сережка Громов целоваться полез, сбежала от него в первый попавшийся подъезд. А потом краснела, встречая. И до сих пор краснеет, когда вспоминает. Но даже сейчас в минуты страсти бьется внизу живота тихое и мерное «стыд-и-срам-стыд-и-срам».
Бабушка, ее бабушка, простая и понятная, знакомая и родная! Да Соня каждую морщинку на ее руках знала, до сих пор во сне иногда видит, как та книжку читает: плохо разгибающиеся пальцы с аккуратно подстриженными, квадратными ногтями водят по строчкам. Ты же моей была, моей, кричит Соня про себя, ты же говорила, что мыть уши – хорошо, а ногами болтать – плохо, голова заболит. И вдруг все вокруг тебя встает с ног на голову, с фундамента на крышу, с основания на острый угол. Кто ты, бабушка, теперь?
Комкано попрощавшись с Диваней, она выскочила из квартиры, сбежала по лестнице и грохнула железной дверью подъезда.
* * *Приехала к маме, спросила: «Ты знала?»
– Диваня рассказал? – догадалась та. – Знала, конечно. Правда, тоже не всегда, а уже после смерти отца. Мне пятнадцать было, а жена его – ну та, другая, после смерти заявилась к нам в квартиру и давай вещи забирать. Книги там, бритву, скороварку… Говорила – это, мол, все мое, потому что я наследница.
– А… бабушка? – выдохнула Соня.
– Все отдала. Так и говорила: берите что хотите, мне ничего не надо. Виноватой себя, я думаю, чувствовала. – Она вздохнула, потерла руками лицо и, помолчав, добавила: – Ты, Соня, в это не лезь. Не наше с тобой дело. Это они с дедом разбираться должны были, а не мы.
– Мам, – почти простонала Соня, – она ведь мне говорила, что настоящая любовь – она только в честности и разуме… Зачем тогда это, если сама она – совсем иначе?
– Эх, дочь, как же ты не понимаешь-то, – снова вздохнула мама. – Тебя уберечь она хотела, от своих же ошибок. Говорю же – наверняка всю жизнь с чувством вины прожила. А была ли счастливой… Один раз, помню, сказала: у меня всего три жизни было. Первая – молодость в деревне, вторая – как в город переехала, а третья – это когда Сонечка родилась. Ты, значит.
И вот третья точно была для нее счастьем.
Соня вымученно кивает. В ней уже нет прежней злости и желания кричать, но есть пустота где-то в районе желудка. В зайце не хватало куска ваты, в бабушке – матки. А в Соне сейчас не хватает черно-белой разметки: что хорошо, а что плохо.
* * *Маму она послушалась: лезть не стала, все равно ничего не узнать. Осталось примириться со странным ощущением то ли предательства, то ли насмешки. Где-то внутри оно засело гаденьким недоверием: кто знает, что еще в ее жизни не так, как кажется?
Потом отпустило. В конце концов, что такого случилось-то? Глупо думать, что хорошо знаешь человека, который старше тебя на 68 лет. Зато теперь можно жить, не оглядываясь на всякий стыд-и-срам.
Она обстригла волосы, вышла замуж и родила дочь. Через два года развелась. Забирая свидетельство о разводе, хмыкнула: интересно, что бы теперь сказала бабушка?
Вскоре после развода вместе с дочкой поехала к Диване – отмечали его юбилей, восемьдесят пять. Между горячим и тортом Диванина дочь вытащила откуда-то толстый фотоальбом. Гости радостно заухали, задвигали тарелками, пересаживаясь, чтобы удобнее было глядеть. Соня подошла неохотно, смотрела из-за спин, держа на руках дочку, – тема семейных архивов ей казалась исчерпанной. Но одно фото заинтересовало: на нем ее совсем молоденькая бабушка стояла рядом с худощавым ушастым парнем в красноармейской форме.
Соня опустила дочь на пол и протиснулась поближе к альбому.
– Дивань, а это кто?
– Это… – Он подслеповато склонился над снимком. – Это Степан. Царствие ему небесное, фронтовику.
И тут Соне почему-то стало не по себе.
– Какой еще Степан? – с тревогой спросила она.
– Как это говорится… – смешался Диваня. – В общем, ходили они с Софьей вместе.
– Куда ходили? – не поняла Соня.
– Ну… просто ходили. Гуляли там, за ручку держались.
– Встречались? – подсказала Диванина дочь.
– Ну, это сейчас вы так говорите, а тогда называлось – ходят вместе. Если начали ходить, того и гляди, поженятся скоро. Вот Софья со Степаном и ходили. Но пожениться не успели – война началась, ей еще восемнадцать не исполнилось. А его призвали почти сразу.
Он замолчал, постукивая пальцами о выцветшее фото.
– А потом? – осторожно спросила Соня.
– Ждала она его, письма писала. А уже после Победы раз – и похоронка.
Тут раздался крик: Ксюша, Сонина дочь, забравшись на диван и усевшись верхом на подушку, потеряла равновесие и слетела на пол, стукнувшись головой о ножку стола. Зазвенели тарелки, все кинулись утешать воющего ребенка, а Диваня перевернул страницу фотоальбома.
Но Соня остановиться уже не могла. Успокоив дочь, она выбрала момент, когда остальные ушли на кухню варить кофе, и подошла к Диване.
– Расскажи, что было дальше с этим Степаном.
– А что дальше было? – повторил он, не удивляясь, словно знал, что она спросит. – Софья места себе не находила. Ревела так, что мы боялись, как бы умом не тронулась. Не ела, не пила. Еле-еле выходили ее, и все равно лица на ней не было. Сильно она любила Степана, никак пережить эту похоронку не могла.
И замолчал, расправляя на коленях салфетку.
– А потом? – напомнила Соня.
– А потом я уж не знаю, – развел руками Диваня. – Как-то там так получилось, что сошлась она с мастером смены. Сперва по фабрике слухи поползли – что, мол, Софья с Василием… это… ну, якшается, короче. Мы, конечно, не поверили. На пятнадцать лет старше ее да женат! У нее спрашиваем – губы жмет. А вскоре он к ней и переехал. Еще немного времени прошло – живот расти стал. Ну, тут уж совсем все понятно.
Диваня закашлялся, Соня налила ему воды. Гости возвращались в комнату, расставляли чашки, Ксюша с печеньем в руке залезла к Соне на коленки.
– Понимаю я, о чем ты думаешь, – вдруг снова заговорил Диваня так, словно кроме него и Сони в комнате по-прежнему никого не было. – Но ты представь: девчонка совсем, войну пережила, голод, холод, победа вроде – и такое горе. Тут любой разум потеряет, где огонек почудится, туда и побежит. А уж как дед твой ее добился, никто, кроме их двоих, не знает.
Глядя, как дочь грызет печенье, Соня вдруг подумала: а ведь бабушка-то в стыду и сраму не жила – она в нем выжила.
И тут Соня заплакала.
* * *Удивительно: бабушкина шуба все еще висела в мамином шкафу, все с той же дедовой рубашкой поверх. Соня вытащила вешалку и зацепила за верх открытой дверцы. Сделала шаг назад, рассматривая. Рубашка – полосатая, старая, карман на груди полуоторван. Соня понюхала рукав – пахло пылью и мылом. Она стащила рубашку с шубы и бросила на диван. Шуба – черная, гладкая, бабушка ею очень дорожила, говорила: «Как умру, вы ее не выбрасывайте, Сонечка подрастет – доносит». Как же я доношу, смеялась Соня, если шуба большая, а я – маленькая? Так ты ведь вырастешь, объясняла бабушка. Но Соне казалось, что до размеров шубы она не дорастет никогда.
А теперь смотрела и не верила: шуба была не массивнее ее зимнего пуховика. Не длиннее. Не шире.
– Мам, – крикнула она в сторону кухни, – а какого роста была бабушка? Метр восемьдесят где-то, да?
– Ты что, дочь? – выглянула из дверей мама с полотенцем в руках. – Обычного она роста была. Как ты, как я.
– Но я метр шестьдесят восемь. И ты тоже. А бабушка-то выше!
– Это тебе так казалось, Сонечка, – улыбнулась мама и ушла обратно на кухню.
Соня молча села на пол и снизу вверх посмотрела на шубу.
Выходит, ты, бабушка, была совсем не большая. И не супермудрая. Не заяц, не чья-то собственность. Путала черное с белым, чужое со своим, стыд – с просто жизнью. Обычный человек. Как мама, как я.
Мы с тобой одного роста, бабушка.
Катерина Ремизова

Родилась в 1993 году Москве. Окончила Московский гуманитарный университет, факультет «Реклама и связи с общественностью». Более десяти лет работала в креативных агентствах. Училась в Creative Writing School. Пишет художественные и коммерческие тексты. Дочь художника.
Дедлайн
Вижу, как медсестра спускается за мной. Узнает меня, и мы здороваемся, хотя видим друг друга впервые. Она протягивает мне одноразовый комплект: бахилы, маску, халат. Помогает завязать халат сзади. Смотрю на себя в зеркало – я выгляжу как врач. Точно, теперь я – врач и плакать мне нельзя. Я включаюсь в игру, которую только что сама себе придумала.
В больничном холле пахнет картошкой фри и гамбургерами. Такие же посетители, как я, принесли своим родственникам мак. Высшая форма любви. Но у меня с собой ничего нет.
Медсестра просит охрану нас пропустить, и мы, как в кино, идем по служебным коридорам. Пока мы ждем лифт, не даю покоя волосам, то собираю их, то распускаю. Медсестра смотрит на меня понимающе.
– Вы обязательно с ним поговорите. Возможно, они и правда нас слышат. Кем вы ему приходитесь?
– Дочь.
Она кивает, мол, хорошо, – есть шанс достучаться.
Я съехала от родителей шесть лет назад.
Отец уже несколько лет работал из дома.
После армии он ставил декорации на «Мосфильме», а потом устроился в метро. Папа работал машинистом на кольцевой линии и много рассказывал про свою работу. Для тех, кто работает в ночную смену, есть специальные «дома отдыха». В них машинисты могут поспать до приемки состава. Их будят специальные дежурные-женщины, их называют «будильщицы».
Работу моего отца на кольцевой можно представить как беспрерывный круг. Это – его рутина, его понятный путь. Появляясь из тьмы, он видел одни и те же станции каждый день, каждый месяц, каждый год. Утром отец вез людей на работы, а вечером – с. Вновь и вновь погружаясь в туннель и двигаясь впотьмах. Каждый раз, мчась на свет, папа надеялся, что сегодня никто не решит прыгнуть под его поезд.
Спустя четырнадцать лет беспрерывная круглая линия стала карандашной чертой. Отец любил рисовать и выбрал рисунок новой профессией. Рутина стала другой, черта разделилась на ровные отрезки: от дедлайна к дедлайну. После сдачи материала следовала следующая. Папа рисовал юмористические комиксы для журнала про фантастику. Придумывал сценарии, набрасывал скетчи, доводил до ума. Он работал в журнале почти двадцать лет. Его мастерство росло вместе со мной.
Когда появились первые симптомы – неизвестно, отец скрывал. Не хотел доставлять неудобств. В начале ноября они ехали с мамой в автобусе за новым диваном, и он сказал: «Я не чувствую кончики пальцев левой руки». Мы записывали его к неврологу, но отец отменял записи – у него дедлайны.
Он обещал сходить к врачу после новогодних праздников. Но девятого января вдруг сказал маме, что у него болит голова. Мигрень, подумали оба. Мама ушла на работу, а папа включил компьютер и пошел завтракать.
Возвращаясь в комнату, он упал в коридоре. Хватаясь за все подряд, отец уронил вещи со шкафа, за ними – ручной пылесос. Сломался штекер, который торчал в розетке. Когда мама открыла дверь квартиры, то услышала звук, похожий на храп. Папа лежал на полу. Мама позвонила мне, и я сразу вызвала такси.
Не помню, кто приехал первый: скорая или я. Два фельдшера проверяли гипотезу, раз хриплое дыхание – значит, чем-то подавился. Они ловко перетащили отца в большую комнату на моем детском розовом пледе. Было страшно, я гладила папу по плечу и говорила какие-то заклинания. Тогда я спросила у фельдшера, который сидел ближе всего ко мне:
– Извините, он выживет?
– Конечно, выживет, а с чего ему не выжить-то?
Так усатый мужчина с оранжевым чемоданчиком подарил мне надежду.
Под окнами грубо сигналили водители, выстроившиеся в ряд вдоль дома. Желтая реанимационная машина перегородила узенький проезд. Как бляшка в кровеносном сосуде, который вот-вот разорвется.
Один из фельдшеров скомандовал:
– Мы поедем с ним на лифте, вы спускайтесь по лестнице. Потом все вместе понесем его в машину.
Мы вынесли папу на улицу, крепко держа плед за четыре угла. Водители увидели нас и перестали сигналить. Отца увезли. Дома без него стало абсолютно пусто. Я надеялась, что мне сейчас позвонят и скажут, когда можно за ним приехать. В голове крутились вопросы: он сначала упал, а потом сосуд лопнул? Или сначала лопнул сосуд, а потом он упал? О чем он успел подумать? Звал ли он на помощь? Подумал ли он обо мне?
Поздно вечером состоялся первый разговор с врачом.
– Геморрагический инсульт, серьезная патология. Кровоизлияние длилось более четырех часов, образовалась гематома, которая давит на мозг. Скорее всего, он не сможет говорить, ходить. Но я еще раз повторяю – шансы минимальные. Нет, он не подавился, такое дыхание бывает в состоянии комы. Да, была сделана трепанация черепа.
С бабушкой и дядей мы обсуждали те статьи в интернете, в которых давали чуть больше надежды. Изучали шкалу комы Глазго, в которой ясное сознание оценивается на 15 баллов, а 3 балла – терминальная кома, при которой мозг умирает. Врач оценил кому отца в 5 баллов, что означало глубокую кому. Но ведь где пять, там и семь, думали мы. Терминальная кома ассоциировалась у меня с отпуском, когда ищешь свой терминал и покидаешь родной дом навсегда.
Бабушка нашла статью, где сказано, что «летальность геморрагического инсульта очень высока: внутримозговое кровоизлияние приводит к смерти 35–50 % пациентов в первые тридцать суток после приступа». Мы с ходу определили, что он не входит в этот процент людей. Дядя нашел статью, что самые критические для пациента часы – первые шесть часов. Этот рубеж мы тоже преодолели. Ну, все понятно: надо просто подождать!
Три раза в день я звонила в больницу и называла его имя и фамилию. В ответ мне диктовали пульс, давление, сатурацию и температуру. Я начертила табличку на сложенном листе А4. Дни шли, и моя табличка росла. Когда листок закончился, я вложила в него второй, и так получилась тетрадь, с которой я спала и ела. Я разрисовывала ее линиями, похожими на кардиограмму, во время каждого разговора с врачом. Она стала потрепанная и грязная, как мои волосы, которые у меня не было сил мыть.
В остальное время я строила похожие друг на друга дома в «Симс», отгоняя от себя мысли, крутившиеся по кругу: сначала лопнул сосуд, и он упал, или он сначала упал, а потом сосуд лопнул? Подумал ли он обо мне?
Иногда смотрела канал, где учили английскому по фильмам, снова и снова повторяя фразы то за учителем, то за актерами. Я повторяла их вслух.
С декабря я не работала. Папа успел поздравить меня «со свободой». Искать новое место я отказывалась, потому что собиралась помогать ему, когда он откроет глаза. «Папа, открой глаза» – была моя ежедневная мантра. Потом я поняла, что надо уменьшать расстояние посылаемого ему сигнала, и стала ходить к забору больницы. Переминаясь на снегу, смотрела в рандомное окно и представляла, что он там лежит.
Рядом роддом, где я родилась. Рядом пруды, где мы любим гулять и наблюдать за оранжевыми утками. Мама сказала, что они называются о́гари. Как-то во время прогулки папа переживал, что стал медленнее работать из-за возраста. Возможно, уже тогда его пальцы начали неметь.
Все это время я жила у мамы. Она ходила на работу, старалась отвлечься, но отвлекало ли это? Мы были в ужасе от произошедшего и не решались поговорить. Таких, как я, называют «папина дочка». Мне всегда было проще общаться с отцом. Неопределенность и ожидание мы с мамой проживали по-своему. Я сообщала ей новости от врачей, если они были, и мы тихо пили чай.
Когда мама уходила на работу и за ней закрывалась дверь, я представляла тот день. Как актер, который готовится к пьесе. Вот я сижу, вот я встаю, вот я падаю. Так хватаюсь за шкаф, вот так летит пылесос. В одну из этих инсценировок я заметила, что сломан штекер. Я ложилась в коридоре и пыталась представить, что папа видел последним.
Рабочее место отца выглядело как обычно. Казалось, что я вижу, как он сидит ко мне спиной и работает. Я подходила и обнимала воздух, держа руки на весу.
Однажды я решила проверить папину почту. Тысяча писем посыпались в папки: спам, рассылка, работа, счета. Последнее было с темой «Открой глаза! Распродажа уже началась!».
В начале февраля папу перевезли в другое отделение реанимации. Новый врач тоже не давал никаких надежд, как и предыдущий, но умел находить слова. Отек мозга спадал, но из-за ИВЛ развился трахеобронхит и пневмония. «Обычное дело для тех, кто подключен к аппарату на постоянной основе», – говорил врач.
Я смотрела на маленькую яркую точку в небе и думала: может ли ощущать подобное космонавт, потерявший связь со своим кораблем? Полное одиночество, нельзя достучаться. Я испытывала точно такое же чувство.