
Полная версия
По ту сторону Яви: Нить Макоши

Даниил Варов
По ту сторону Яви: Нить Макоши
Глава 1. Глиняный кувшин
Воздух в утреннем лесу был густым и влажным, он пах прелой листвой, грибницей и обещанием близкого дождя. Я вдыхал его полной грудью, и он наполнял меня силой, простой и понятной, как рукоять моего охотничьего ножа, истертая до блеска ладонью. Каждый шорох, каждый скрип ветки был для меня понятным языком, которому меня учил еще отец, а его – его отец. Это был язык Яви, мира плотного, осязаемого, где есть вес у камня и острота у кремня. Я ступал по этому миру уверенно, зная свои тропы, свои приметы, свой Покон – не тот, о котором шепчутся волхвы, глядя на звезды, а свой, малый: не бери у леса лишнего, чти зверя, которого догнал, и всегда возвращайся домой до заката.
Мысли о доме грели лучше любого костра. Милана. Ее имя звучало, как тихий звон ручья. Я видел ее перед внутренним взором – склонившуюся над шитьем, с прядью русых волос, выбившейся из косы. Видел, как она хмурит брови, когда сосредоточена, и как уголки ее губ тут же взлетают вверх, стоит мне войти в избу. И Аленка, дочка наша, солнышко мое кареглазое. Ее смех – это все колокольчики мира, собранные воедино. Перед уходом она вцепилась мне в ногу и не отпускала, смешно надув губы: «Тато, а принеси мне камушек, гладкий-гладкий, как водичка!» Я пообещал. Я всегда держал обещания.
Сегодня лес был странно тих. Птицы, обычно заливавшиеся трелями на все голоса, примолкли. Даже дятел, неутомимый труженик, не стучал свою дробь. Лишь ветер шелестел в вершинах сосен, и этот шелест походил на старческий шепот, предостерегающий и тревожный. Я отмахнулся от дурного предчувствия. Лес – он живой, у него тоже бывает настроение. Может, хмурится перед дождем. Я поправил на плече лук, проверил натяжение тетивы и двинулся дальше, к старому кабаньему лазу у оврага. Мясо в доме подходило к концу, а зима хоть и далеко, но о запасах думать никогда не рано.
Я шел, и мир вокруг меня жил своей обычной, плотной жизнью. Паук сплел свою сеть между двумя ветками орешника, и утренняя роса превратила ее в ожерелье из крохотных жемчужин. Под ногой хрустнула сухая ветка. Из-под куста можжевельника шарахнулся заяц, мелькнув белым подхвостьем. Все было на своих местах, все подчинялось вековечному порядку. Это и было мое счастье, моя вера – в этот порядок, в эту прочность. В то, что солнце встанет утром, что жена дождется вечером, а дочь будет смеяться, перебирая принесенные мной из леса сокровища – гладкие камушки, птичьи перья, причудливые корни.
Кабана я учуял раньше, чем увидел. Тяжелый, мускусный запах ударил в ноздри. Зверь был крупный, секач-одинец, судя по всему. Я замер за толстым стволом дуба, сливаясь с ним, становясь частью дерева, частью леса. Сердце забилось ровно и мощно, гоня по жилам охотничий азарт. Вот он, миг, ради которого я здесь. Поединок, где решает не только сила, но и хитрость, терпение, знание. Я медленно, без единого звука, поднял лук, наложил стрелу. Секач рыл землю клыками у края оврага, выискивая сочные коренья. Огромный, щетинистый, воплощение дикой, первобытной мощи.
Я натянул тетиву, целясь под лопатку. Ветер замер. Мир сузился до кончика моей стрелы и темного бока зверя. Сейчас…
И в этот самый миг земля ушла у меня из-под ног. Не качнулась, не содрогнулась – просто исчезла. Край оврага, подмытый недавними ливнями и изрытый кабаном, обвалился с глухим, утробным вздохом. Я не успел ни вскрикнуть, ни отпрыгнуть. Последнее, что я ощутил в мире Яви – это острая, нестерпимая боль в ноге, зажатой между упавшим стволом старой березы и камнями, и резкий, сокрушительный удар головой о что-то твердое, скрытое в сырой земле.
Тьма, нахлынувшая на меня, была не черной, а багровой, пронизанной вспышками света, похожими на искры от удара кремня о кресало. Боль была всепоглощающей, она была самим миром. А потом… потом она стала стихать. Не уходить, а именно истончаться, словно тающий на солнце лед. Вместе с ней уходила тяжесть тела, холод сырой земли, запах крови и глины.
Я открыл глаза.
И увидел себя.
Мое тело лежало на дне оврага в неестественной позе. Нога, зажатая под стволом, была вывернута под жутким углом. Голова запрокинута, из разбитого виска по грязи растекалась темная лужа. Глаза были полуоткрыты и смотрели в серое, равнодушное небо с тем же бессмысленным выражением, с каким смотрит на мир битый глиняный кувшин. Кувшин, из которого вытекла вся вода.
Я стоял рядом. Не «я», а нечто, что сохранило мое сознание, мои воспоминания. Я был легким, почти невесомым, сотканным из сероватой дымки, сквозь которую смутно проступали очертания леса. Я протянул руку – свою призрачную, полупрозрачную руку – к лицу своего тела, но пальцы прошли сквозь щеку, не ощутив ни тепла, ни холода, ни щетины. Я не дышал. Мое сердце не билось. Но я был.
«Это сон, – пронеслось в моей голове. – Дурной сон. Я ударился головой и сейчас очнусь».
Но я не очнулся. Лес вокруг изменился. Он был тем же, и не тем. Цвета поблекли, стали глухими, словно смотришь на мир сквозь мутную воду. Зелень мха казалась седой, кора деревьев – пепельной. Звуки тоже стали иными: шелест листьев звучал как пересыпаемый песок, а далекий крик птицы – как стон. Я видел то, чего не видел раньше. Я видел, как по стволам деревьев течет бледная, фосфоресцирующая сила, похожая на сок, но не сок. Я видел, как из-под земли поднимаются едва заметные испарения, сплетающиеся в причудливые, вечно меняющиеся узоры. Это была изнанка мира. Его душа. Навь.
Страх, холодный и липкий, какого я не испытывал даже перед разъяренным медведем, начал просачиваться в мое новое существо. Страх не перед смертью – она уже случилась, вот же она, лежит в овраге с разбитой головой – а перед неизвестностью. Что я такое? Где я? Что будет дальше? Я попытался закричать, позвать на помощь, но из моего призрачного рта не вырвалось ни звука. Мой крик был безмолвной судорогой пустоты.
Я стоял над своим мертвым телом, и время, казалось, остановилось. Прошел час, или день, или мгновение – я не знал. Для меня, для этой дымки, которой я стал, времени больше не существовало в его привычном, человеческом смысле. Я смотрел на свое остывающее тело, на лук, лежавший рядом, на стрелу, так и не сорвавшуюся с тетивы. И тоска, безмерная, как осеннее небо, начала затапливать меня. Тоска по теплу. По весу собственного тела. По вкусу хлеба. По прикосновению руки Миланы.
Милана.
Эта мысль, это имя, стало якорем, единственной точкой опоры в этом сером, беззвучном мире. Она ждет. Она поставит ужин на стол, будет смотреть на дверь. Аленка будет спрашивать: «Где тато?». И этот образ, это знание о их ожидании, причиняло боль куда более страшную, чем та, что оборвала мою жизнь. Это была боль души, разорванной надвое. Одна половина осталась там, в избе, с ними. Другая – застряла здесь, в этой холодной, безмолвной Нави.
Неведомая сила потянула меня. Не ветер, не поток – а нечто внутреннее, непреодолимое желание, ставшее движением. Я поплыл над землей, сквозь ветви, которые больше не были для меня преградой. Я двигался не ногами, а волей, устремленной к дому. Лес провожал меня молчаливым, равнодушным взглядом своих невидимых глаз. Мне казалось, я чувствую их на себе – тяжелые, древние взгляды тех, кто всегда был здесь, по ту сторону коры и листвы. Духи леса, которых я раньше лишь смутно почитал, теперь были почти осязаемой реальностью, но они не обращали на меня внимания. Я был для них не более чем опавшим листом, подхваченным ветром.
Вот и опушка. Наше поле, засеянное рожью. Колосья стояли серыми призраками, и я видел не их самих, а их жизненную силу, тускло мерцавшую в каждом стебле. А вот и наша изба. Дым из трубы не поднимался к небу, а стелился по земле серой, вязкой змеей. Я прошел сквозь стену, как прошел бы сквозь туман.
Милана сидела за столом. Она не шила. Ее руки безвольно лежали на коленях, а взгляд был устремлен в одну точку – на дверь. На ее лице застыло выражение тревожного ожидания. Котелок с кашей стоял на остывающей печи. Аленка спала в своей колыбели, свернувшись калачиком. В избе было тихо, но эта тишина давила, звенела в ушах. Моих призрачных ушах.
– Милана… – прошептал я, но слова были лишь дрожью воздуха, которую никто не мог услышать.
Я подошел к ней, так близко, что мог бы коснуться, если бы у меня были руки. Я видел каждую морщинку у ее глаз, каждую ресничку. Я впитывал ее образ, пытаясь запомнить, запечатать в своей новой, призрачной памяти. Я хотел обнять ее, успокоить, сказать, что все хорошо, но я был ничем. Пустотой. Наблюдателем собственной трагедии.
Она вдруг вздрогнула, повела плечами, словно от холода. Посмотрела по сторонам.
– Остап? – тихо позвала она.
Мое имя из ее уст пронзило меня, как раскаленная игла. Я здесь! Я рядом! Посмотри! Но она лишь плотнее закуталась в шаль и снова уставилась на дверь. Она почувствовала. Не увидела, не услышала – почувствовала холод моего присутствия. Холод Нави. Холод смерти.
Я метался по избе, бестелесная тень, сгусток отчаяния. Я кружил над колыбелью Аленки, пытаясь коснуться ее теплой щечки, но мои пальцы проходили насквозь. Я видел ее сон – яркий, цветной островок мира Яви посреди моего серого безмолвия. Ей снились бабочки и солнечные зайчики. И от этого контраста моя боль становилась почти физической.
Солнце село. Не для меня – в моем мире не было ни дня, ни ночи, лишь вечные серые сумерки. Но я видел, как мир за стенами избы погрузился во тьму, и Милана зажгла лучину. Пламя было странным – не оранжевым, а почти белым, пульсирующим сгустком света, отбрасывающим живые, пляшущие тени. В этих тенях мне чудились чьи-то силуэты, они сгущались в углах, за печкой, под лавкой. Другие. Такие же, как я? Или нечто иное? Я не решался вглядываться, страшась увидеть то, к чему мое сознание простого охотника не было готово.
Милана так и не легла спать. Она сидела у окна, вглядываясь в темноту, и по ее щекам медленно катились слезы. Каждая слеза обжигала меня. Я был причиной ее горя, и я был бессилен его унять. В этом и заключался мой новый, персональный ад. Видеть тех, кого любишь, страдать из-за тебя, и не иметь возможности даже подать знак, что ты все еще здесь.
Утром пришли соседи. Старый Прохор, с которым мы не раз ходили на медведя. Его жена Марфа, которая принимала у Миланы роды. Их встревоженные голоса были для меня глухими, как удары по мокрой земле.
– Не вернулся? – спросил Прохор, и в его голосе было то, чего я боялся больше всего. Не надежда. Сочувствие.
Милана лишь молча покачала головой. Ее лицо за одну ночь осунулось, постарело.
– Я соберу мужиков, – решительно сказал Прохор. – Пойдем искать. Лес большой, всякое бывает. Может, ногу подвернул, сидит где, ждет помощи.
Надежда. Жестокое, лживое слово. Я хотел закричать им: «Не ищите! Я здесь! Вернее, там, в овраге! Не терзайте ее понапрасну!», но я был лишь безмолвным зрителем.
Они ушли. А я остался. Я не мог оторваться от Миланы и Аленки. Моя любовь, моя тоска держали меня здесь крепче любых цепей. Я наблюдал, как Милана механически кормит проснувшуюся дочку, как та, ничего не понимая, тянет ручки к двери и лепечет: «Тато?». И Милана, не выдержав, роняет голову на стол и беззвучно плачет, сотрясаясь всем телом.
А я… я стоял рядом и тоже плакал. Без слез. Без звука. Плакал всей своей бесплотной сущностью, и от этого плача, казалось, мир вокруг меня становился еще серее и холоднее. Это было не просто горе. Это было разрушение. Разрушение Остапа-охотника, Остапа-мужа, Остапа-отца. Я рассыпался на воспоминания, на боль, на бессилие. Я переставал быть личностью и становился чистым страданием.
К вечеру они вернулись. Мужчины шли молча, понурив головы. Прохор и еще двое несли что-то на πρόспешно сколоченных носилках из веток, прикрытое рогожей. Я знал, что там.
Милана вышла на крыльцо. Она все поняла по их лицам. Она не закричала. Она просто смотрела, как они опускают носилки на землю. Прохор отвел край рогожи.
И тогда она закричала.
Этот крик не был человеческим. Это был вопль раненой волчицы, потерявшей все. Он ударил по миру Яви, заставив вздрогнуть даже суровых охотников. Но он ударил и по Нави. Для меня этот звук был видимым. Он вырвался из ее горла ослепительной вспышкой боли, которая прокатилась по изнанке мира, заставив серую дымку вокруг меня всколыхнуться и задрожать. Тени в углах метнулись прочь. Сила, дремавшая в земле, содрогнулась.
Этот крик был таким мощным, что на миг порвал пелену между мирами. В ослепительной вспышке ее горя я увидел все иначе. Я увидел нити, тонкие, серебристые, что связывали все живое. Я увидел нить, тянувшуюся от моего мертвого тела ко мне, и еще две, более яркие, сияющие – они вели от меня к Милане и Аленке. Я увидел, как от ее крика нить, связывающая ее со мной, натянулась до предела и зазвенела, как струна, готовая вот-вот лопнуть.
И я увидел Его. Или То.
В самой глубине Нави, в ее бездонной, немыслимой серости, что-то шевельнулось. Что-то огромное, древнее, как сам мир. Оно не имело формы, но у него были глаза. Тысячи глаз, похожих на холодные, немигающие звезды. И все они смотрели на меня. Оно заметило меня из-за этого крика, из-за этой вспышки боли, что пронзила миры. Оно ощутило мою разорванную душу, мою связь с миром живых, и его нечеловеческое, непостижимое внимание медленно, неотвратимо, как движение ледника, повернулось в мою сторону.
Страх, который я испытал до этого, был детским лепетом по сравнению с этим вселенским ужасом. Я понял, что до этого момента был просто потерявшимся эхом. Теперь же меня заметили. Заметил тот, кто правит этим безмолвным миром. И я понял, что мое путешествие – мое истинное, жуткое путешествие – только начинается. Моя смерть была лишь падением камня в темные воды. А теперь из глубины на круги, разошедшиеся по воде, поднималось нечто, привлеченное всплеском.
Я оторвал взгляд от этой бездны и посмотрел на свой дом. На свою жену, рыдающую над моим телом. На свою дочь, испуганно плачущую на крыльце. Мой старый мир, мир Яви, рушился, сгорал в огне их горя. А мой новый мир, мир Нави, только-только показывал мне свое истинное, безразличное и чудовищное лицо. Я застрял между ними, бесплотный дух, глиняный кувшин, разбитый на тысячу осколков, из которого вытекла вся жизнь, оставив лишь холодную, звенящую пустоту. И я не знал, что страшнее: вечно смотреть на страдания тех, кого я покинул, или обернуться и пойти навстречу тому, что смотрело на меня из тьмы.
Глава 2. Тихий омут
Тишина в моей избе стала плотной, как войлок, пропитанный слезами. Она давила на меня, бесплотного, сильнее, чем давила бы на живого, ибо для меня не осталось ни скрипа половиц, ни вздоха ветра в трубе, лишь гулкая пустота, в которой эхом отдавался каждый удар сердца Миланы, каждый сбившийся вдох Алёнки. Они сидели у моего остывающего тела, положенного на лавку под образами, и их горе было единственным, что еще имело цвет и тепло в моем сером, выцветшем мире. Тот крик моей жены, прорвавший завесу между Явью и Навью, не утих. Он продолжал звенеть где-то на самой границе моего нового восприятия, тонкой, натянутой струной, вибрирующей от каждого ее рыдания. И на этот звон откликнулось Нечто.
Я не видел его, но чувствовал, как чувствует мышь взгляд удава из темноты. Это было давление, холод, заполнивший изнанку мира вокруг меня. Словно на дне бездонного озера кто-то огромный, дремавший тысячелетия, медленно приоткрыл один глаз. И этот глаз смотрел прямо на меня. Взгляд этот был не враждебным, не любопытным – он был подобен взгляду мельника на зерно. Он оценивал, взвешивал, решал, гожусь ли я в жернова. И этот безмолвный, тяжелый взгляд потянул за собой нить воспоминания. Он хотел знать, как я здесь очутился. Он заставил меня вернуться в тот последний день, когда я еще дышал, чувствовал и ошибался.
Память нахлынула не как тихая река, а как мутный, ледяной поток, сбивающий с ног.
…Утро того дня пахло смолой и прелым листом. Солнце, еще сонное, лениво цеплялось лучами за верхушки сосен, а в низинах лежал туман, густой, как скисшее молоко. Я проверял тетиву на своем тисовом луке, палец привычно скользил по гладкому дереву. Милана вынесла мне узелок с хлебом и куском вяленого мяса, ее руки пахли тестом и материнством.
– Осторожнее, Остап, – сказала она тихо, и в голосе ее, как всегда, плескалась тревога. Она всегда боялась леса, словно знала о нем больше, чем я, охотник, проводящий в его объятиях полжизни. – Леший в последние дни неспокоен. Старик Михей говорил, белки из Заовражья все ушли, а это дурной знак.
Я усмехнулся, коснулся губами ее щеки.
– Леший меня знает, не тронет. А белки ушли, потому что чуют богатую зиму, вот и мечутся в поисках запасов. Не тревожься. К вечеру вернусь, может, с лесной кошкой. Алёнке на зиму воротник знатный выйдет.
В ее глазах мелькнула тень, но она промолчала. Алёнка, наша маленькая зорька, еще спала в своей колыбели, разметав по подушке светлые, как лен, волосы. Я постоял над ней мгновение, вдыхая ее теплый, сонный запах, и это мгновение было целой жизнью, полной и совершенной. Если бы я только знал, что оно последнее.
Путь мой лежал далеко, за старую вырубку, туда, где лес становился дремучим и нехоженым. Именно там, по слухам, и водились лесные кошки – звери осторожные, почти призрачные. Обычный охотник туда не совался. Места те звались Заовражьем, а сердце их – Тихим Омутом. Старики сказывали, что это не овраг вовсе, а шрам на теле земли, оставленный в те времена, когда боги еще ходили среди людей и мерились силой. Говорили, что там, на дне, время течет иначе, а земля помнит все, что было, и все, что будет. Пустые байки, думал я, для пугливых баб и детей. Для меня же это было лишь место, где дичь непугана и щедра.
Первые часы пути лес был привычным, живым. Он дышал, шелестел, пел на тысячи голосов. Стучал дятел, деловито осматривая старую сосну. Прошелестела в кустах ящерица. Солнечные пятна плясали на тропе, как игривые щенки. Я шел легко, тело было сильным и послушным, а душа спокойной. Я был на своем месте, делал свое дело. Я был частью этого мира, его плотью и кровью.
Но стоило мне пересечь ручей, который местные считали границей Заовражья, как мир вокруг начал меняться. Перемена была не резкой, а плавной, вкрадчивой, оттого и более жуткой. Сперва я заметил, что замолчали птицы. Не просто утихли на время, а исчезли вовсе. Их трели и щебет сменились вязкой, гнетущей тишиной. Воздух, до этого свежий и упругий, стал неподвижным и тяжелым, будто я вошел в погреб. Даже ветер боялся залетать сюда, и листья на деревьях висели безжизненно, словно вырезанные из темного металла.
Деревья тоже стали иными. Старые, кряжистые сосны и ели сменились исполинскими вязами и дубами, чьи кроны сплетались так плотно, что почти не пропускали солнечный свет. Они стояли, как молчаливые великаны, покрытые седыми бородами мхов и лишайников. Их корни, толстые, как змеи, выползали из земли, изгибаясь в причудливых формах, похожих на застывшие в агонии тела. Здесь не было подлеска, не было молодой поросли – только голая, черная земля, устланная многовековым слоем гниющих листьев, которые не хрустели, а вязко чавкали под сапогами.
Охотничье чутье, отточенное годами, било тревогу. Каждый нерв в моем теле кричал: «Беги!». Это был не страх перед волком или медведем. Это был первобытный ужас перед местом, которое было чуждо самой жизни. Местом, где Покон, великий Закон мироздания, был искривлен или вовсе не действовал. Но была во мне и упрямая гордыня охотника. Я прошел слишком далеко, чтобы поворачивать назад из-за «дурного чувства». Я говорил себе, что это просто старый, глухой лес, и потому в нем так тихо.
И тут я почувствовал его. Не запах, не звук. Это было ощущение. Ощущение чего-то огромного, спящего поблизости. Оно было похоже на то, как чувствуешь близость грозы задолго до первого раската грома – по тяжести в воздухе, по тому, как замирает все живое. Но это было нечто неизмеримо большее. Словно под этими черными деревьями, под толщей земли и камня, спало нечто размером с гору, и его медленное, глубокое дыхание заставляло замирать сам мир.
Любопытство, темное и нездоровое, смешанное с азартом первопроходца, потащило меня вперед. Я хотел увидеть то, чего другие боялись. Я хотел заглянуть за край.
И я увидел его. Тихий Омут.
Это был не просто овраг. Это был провал, гигантский разлом в земле, уходящий в непроглядную темень. Его края, поросшие мхом, толстым и влажным, как шкура утопленника, круто обрывались вниз. На дне, насколько хватало глаз, не было ничего, кроме клубящегося, маслянистого тумана, который не рассеивался даже под редкими лучами света, пробивавшимися сквозь кроны. Оттуда не несло сыростью или тленом. Оттуда не несло ничем. Это была абсолютная пустота, поглощавшая и запахи, и звуки.
Я подошел к самому краю, чувствуя, как холодеет кровь в жилах. Ощущение спящего исполина усилилось стократ. Он был там, внизу. Он спал под этой туманной периной, и весь этот лес был лишь частью его сновидения. Мое сердце заколотилось так сильно, что, казалось, его стук был единственным звуком в этом мертвом месте. Я заставил себя отвести взгляд от бездны и осмотреться.
И тогда я увидел ее. Лесную кошку.
Она сидела на толстом, искривленном корне, выступавшем над самым обрывом. Крупная, с густым, пятнистым мехом – именно такая, о какой я мечтал. Но что-то в ней было неправильно. Она не пряталась, не выслеживала добычу. Она просто сидела, неподвижно, как изваяние, и смотрела вниз, в туманную пропасть. Ее зеленые глаза были пусты и не отражали света. Она словно была зачарована, околдована этим местом.
Охотничий инстинкт взял верх над страхом. Такая добыча, да еще и в таком удобном положении… Я медленно, стараясь не издать ни звука, снял лук с плеча. Поднял, наложил стрелу. Тетива натянулась, заскрипев так громко в этой оглушающей тишине, что мне показалось, будто треснуло дерево. Кошка даже не шелохнулась. Она не видела меня, не слышала. Все ее существо было поглощено созерцанием бездны.
Я прицелился. Сердце все еще колотилось, но руки были тверды. Мгновение – и острая, кованая сталь вопьется в ее тело, а к вечеру я принесу Милане и Алёнке подарок, который согреет их зимой. Ради этого стоило перетерпеть страх.
Я сделал крошечный шаг в сторону, чтобы найти опору поустойчивее. Мой сапог опустился на подушку мха, скрывавшую под собой край обрыва. Я помню это ощущение до сих пор, даже будучи тенью. Ощущение того, как земля, казавшаяся твердой, вдруг стала податливой и предательской. Мох был скользким, как смазанный жиром, а под ним край осыпался влажной, черной крошкой.
Опора ушла из-под ног.
Мир перевернулся. Небо и земля поменялись местами. Лук выпал из рук, стрела бесполезно чиркнула по стволу дерева. Я отчаянно взмахнул руками, пытаясь ухватиться за воздух, за ветку, за что угодно. Пальцы вцепились в скользкий корень, но тут же сорвались. Крик застрял в горле. В глазах мелькнули зеленые кроны, серые стволы, клочок бледного неба – все это смешалось в один безумный калейдоскоп.
Падение казалось вечностью. Я не летел, а тонул в тяжелом, неподвижном воздухе оврага. Тишина, которая давила снаружи, теперь ворвалась в меня, заполнила легкие, уши, мысли. И в этой абсолютной тишине я услышал.
Это не был звук. Это была мысль, но не моя. Она была древней, как сами камни, и простой, как дыхание.
«Проснулся…»
Последнее, что я увидел перед тем, как тьма поглотила меня, было не дно оврага. Я увидел, как туман внизу на мгновение разошелся, и оттуда, из непроглядной глубины, на меня посмотрело Нечто. У него не было глаз в человеческом понимании. Это были два провала в еще большую черноту, два колодца без дна, полные холодного, безразличного знания. И в этом взгляде не было ни злобы, ни жалости. Лишь спокойное осознание свершившегося факта. Словно камень, упавший в пруд, наконец-то достиг дна.
А потом был удар. Резкая, ослепляющая боль, пронзившая все тело, и хруст, который я скорее почувствовал, чем услышал. И темнота.
…Память схлынула, оставив меня дрожать в сером сумраке избы. Я снова был здесь, рядом с моим мертвым телом, рядом с моим разбитым горем миром. Но теперь я знал. Моя смерть не была случайностью. Я не просто сорвался в овраг. Я упал в ладонь к тому, кто спал на его дне. Я разбудил его своим падением, своим страхом, своей предсмертной вспышкой жизни.
И теперь его взгляд, тот самый взгляд из бездны, был прикован ко мне. Он прошел за мной из Тихой Омуты, просочился сквозь завесу миров, ведомый отголоском крика Миланы. Он нашел меня здесь, в моем собственном доме, и я понял, что это не конец моего пути. Это было лишь начало. Я был зерном, упавшим на его жернов. И жернов медленно, неотвратимо начинал свое вращение.
Тяжесть его внимания стала почти осязаемой. Серый туман Нави вокруг меня начал сгущаться, закручиваться, принимая смутные, тревожные очертания. Тени в углах избы перестали быть просто тенями. Они зашевелились, вытягиваясь ко мне тонкими, любопытными пальцами. Мир живых, с его теплом и горем, начал отдаляться, блекнуть, словно я смотрел на него сквозь толщу мутной воды. А мир Нави, изнанка, мир духов и несбывшихся судеб, наоборот, становился реальнее, четче, обретал глубину и звук. Я начал слышать его шепот – миллионы голосов, похожих на шелест сухих листьев. Это шептали те, кто, как и я, застрял между мирами. Но за всеми этими голосами я слышал один, безмолвный, но оглушающий зов. Зов из Тихой Омуты.