bannerbanner
РУНА. Песнь двух миров
РУНА. Песнь двух миров

Полная версия

РУНА. Песнь двух миров

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 7

Кристина Дмитриева

РУНА. Песнь двух миров

ПРЕДИСЛОВИЕ


Человеческая жизнь – вещь тонкая.

Не в том смысле, как тонка нить или дыхание. Она тонка по сути – как зыбкий мост через вечность, перекинутый между «было» и «будет». На нём нет перил, нет путеводных знаков, нет права на возвращение. Только шаг за шагом – вперёд, в неведомое, с иллюзией, что мы сами выбираем, куда.

Судьба, как и жизнь, не крепка. Она кажется камнем, но на деле – тканью, где одна прореха, одна искра из чужого слова, один неверный взгляд – могут изменить весь узор. А иногда – и оборвать его. Люди живут, как будто всё предсказуемо. А на деле – каждое рождение уже содержит в себе смерть. Каждая встреча тянет за собой расставание. Каждое “да” становится чьим-то «никогда».

Но даже в этом – своя красота.

Потому что именно хрупкость делает жизнь настоящей. Ценной. Прекрасной.


ГЛАВА I


В самом сердце всех миров, где время теряет свою поступь, а пространство сгибается, как ветви ураганного дерева, возвышается Иггдрасиль – древо древ, столп бытия, скелет мироздания.

Он стоял в центре всего. Без колебаний, без звука, без нужды в том, чтобы быть увиденным. Его ствол – серый, покрытый тонкими прожилками времени, с трещинами, будто от ударов молний, – уходил вверх в такую высоту, что взгляд терялся уже на половине пути. Крона скрывалась в тумане, корни уходили вглубь – туда, где не было ни тепла, ни света, только старое молчание. Он не рос. Он не умирал. Он был.

У подножия древа, в месте, где время будто спотыкалось, среди влажных камней и тонкого, холодного мха, сидели Три. Их не называли по именам – лишь по сути. Урд, Верданди, Скульд. Прошлое. Настоящее. Будущее.

Старшая – с лицом, покрытым сетью мелких морщин, словно сама была частью древесной коры, – перебирала нити с медленной, почти усыпляющей точностью. Её глаза были закрыты, но это не мешало ей видеть. Она не торопилась – не потому что не могла, а потому что знала цену каждому движению.

Средняя – чуть моложе, с лицом спокойным, но внимательным – работала быстрее. Её пальцы дрожали, будто ощущали пульс времени, которое пробегало мимо, как ручей. Она глядела вперёд, но не дальше текущего мига. Каждое её действие было точным, сдержанным, словно она всё ещё пыталась удержать что-то ускользающее.

Младшая – молчаливая, с прямыми тёмными волосами и ясными глазами, в которых не было сострадания – лишь холодная сосредоточенность – долго не касалась нитей. Она смотрела на то, что ещё не началось, и будто ждала, когда придёт нужный момент.

Он пришёл.

Скульд подняла руку, не говоря ни слова, и посмотрела в сторону. В пространстве будто что-то щёлкнуло – как щель в ткани мира, открывшаяся без звука и усилия. За ней – другой свет, другая тишина.

Под тяжёлым небом Мидгарда, в предрассветной мгле, в тумане, который всё ещё не решил, рассеяться ли, вела себя скромно одна поляна. Над ней висели нити – тонкие, золотистые, почти незаметные. Они не светились, но притягивали взгляд, как паутина в утреннем лесу. И среди них стояла колыбель.

Она была вырезана вручную, из ясени, с гладкими краями, украшенная скромным, но тонким узором. Всё в ней было простым – и оттого безупречно точным. Над ней – белый балдахин из лёгкого льна, который еле трепетало от ветра. Сама ткань казалась слишком хрупкой для мира, где есть грязь, страх и война.

Потом раздался плач. Не отчаянный – просто первый звук, оставленный младенцем в этом мире. И сразу же появилась фигура. Женщина, лицо которой пока скрывала тень. Она склонилась над колыбелью, её руки едва коснулись ткани, и всё вокруг начало меняться.

Поле исчезло. Свет исчез. Осталась комната – низкая, с земляным полом, грубыми стенами, пахнущими пеплом, молоком и чем-то травяным. Землянка. В углу потрескивал очаг, отблески пламени ложились на колыбель, которая теперь стояла под балкой, покрытая тонким одеялом. Балдахин остался – только стал тусклее, как будто принял правила этого места.


В доме пахло гарью и молоком. Свеча на подоконнике доживала своё – тусклый огонёк выхватывал из темноты только самое необходимое: силуэт женщины, склонившейся над колыбелью, её руку, лежащую на животе младенца, и движения губ – едва слышный напев, не столько убаюкивающий, сколько отчаянно пытающийся защитить.

В дальнем углу, не разобравшись с тенью, зашевелился мужской голос – грубый, глухой от эля.

– Ингрид. Успокой её. Пусть замолчит.

Женщина даже не подняла головы. Только тихо выдохнула.

– Спи ты уже.

Он не ответил. Поднялся, не глядя на них, накинул рубаху, и, едва ступив за порог, хлопнул дверью так, что колыбель вздрогнула. Девочка – совсем крошка – зашевелилась и тонко заплакала. Ингрид накрыла её одеялом, глядя в пустое место у стены. Потом тоже вышла, торопливо, с гневом в голосе. Крикнула что-то вдогонку мужчине, но уже без надежды быть услышанной.

Ребёнок здесь не был центром. Не был светом. Не был даже тревогой. Плач не вызывал сочувствия, капризы – раздражали, а тишина воспринималась как подарок.

Маленькая Руна смотрела в потолок. Тёмный, неровный, как будто шершавый от равнодушия. И рыдала. Не громко – так, как плачут дети, которым уже стыдно от самого факта того, что они чувствуют. Одиночество приходило к ней рано – и задерживалось надолго.

Время шло. Она росла. А что-то между родителями и ребёнком так и не появилось. Отец работал в коннице местного ярла, часто возвращался поздно, усталый и злой. Мать – крестьянка, с подработкой в таверне. Девочка оставалась одна, чаще с собой, чем при ком-то.

Иногда мать брала её с собой – «на подхват». Отнеси это. Принеси то. Не мешайся. Грубость звучала не в словах – в интонации, в отсутствии взгляда, в том, как не держали за руку на людях.

Грязная таверна, тусклый свет, тяжёлый воздух, пахнущий потом и несвежим мясом. В дальнем углу – рыбаки. Неопрятные, с руками, пропитанными тиной. Сами – будто из глубин вытащены, и обратно не ушедшие.

Ингрид несла им поднос с элью. Держала тяжело, обеими руками. Шла, не глядя ни на кого. На лице – усталость и напряжение, знакомое тем, кто работает не с людьми, а с их остатками.

– Живее давай, – рявкнул один из рыбаков. – Плетёшься, как старая кобыла.

Она не ответила. Просто поставила поднос на стол. Девочка стояла чуть поодаль и смотрела. И уже тогда понимала: в этом месте никому не нужен был человек – только услуга.

Последний бочонок эля мужчина вырвал у Ингрид из рук. Приложился прямо со стоячей позиции, проливая через бороду. Когда она попыталась уйти, он схватил её за руку – резко, нагло, с явным намерением. Потянул к себе. Посадить. Унизить.

Руна вздрогнула. В глазах – слёзы. Страх прижал её к полу.

– Мама! – крикнула она, дрожащим голосом.

Ингрид посмотрела. Быстро. И как будто… с досадой.

– Руна. Иди поиграй. На улицу. Живо.

Это было не предложение – приговор. И девочка подчинилась. Не потому что хотела – потому что не знала, как не подчиниться. Она прошла к двери, обернулась на долю секунды и увидела всё: чужие руки, мамины опущенные глаза, тот самый покорный взгляд, в котором нет ни силы, ни защиты.

Она выбежала. Сквозь шум улицы, сквозь крики торговцев, в толпу. Люди смеялись, торговались, старались выглядеть доброжелательно – но всё это казалось фальшью. Плотной, липкой, почти зловонной. Руна не верила им. Не тогда. Не позже.

Толпа поглотила её, но не заметила. И только когда она врезалась в мужчину с тяжёлым мешком, которого не успела обойти, мир снова обратил на неё внимание.

Она упала в грязь. Лужа. Боль в коленке. С криком упали и чужие вещи, разлетелись по дороге.

– Смотри куда прёшь, девчонка! – заорал мужчина, размахивая руками.

Руна молчала. Ни слёз, ни возражений. Её боль была глубже, чем колено. Она не умела объяснять, откуда. Просто знала – болит.

Поднялась, отряхнулась, огляделась. Взгляды зевак – тяжёлые, холодные. Осуждение в каждом лице. Это было не в первый раз.

Она побежала. Прочь от этого места, в сторону леса, что чернел за окраиной деревни. Платье мокрое, лицо в грязи, дыхание сбито. Ветер раздувал волосы, срывал с губ рыдания. Она бежала, как бегут не ради спасения, а чтобы исчезнуть.

– Вот тебе и мать, – проворчала старая, щурясь на ускользающую спину девочки. – Мужикам штаны растёгивать – это она мигом… А как дитя глядит – так и не видит.

– А что, – отозвалась моложе, – кто ж ей скажет, что в лес одной – ни-ни? Там же как ни зверь, так дурь людская…

– Волки, – хмыкнула старая. – Совсем обнаглели нынче. У Альрика псы опять кости притащили… Белые, как снег.

– Это если бы в волках было дело, – бросила молодая, глядя куда-то в туман.

– А не в чём же? – старая прищурилась.

– Да ты сама знаешь, в чём… Только помалкивают все.

– Молчат… пока беда не войдёт в дом.


Иногда человек не мечтает ни о смерти, ни о бегстве. Он просто хочет исчезнуть – без следа, без шума, без прощаний. Уйти туда, где никто не ждёт, не зовёт, не требует. Где можно быть собой – без обязанностей, без масок, без чужих взглядов, в которых всегда что-то прячется: осуждение, усталость… пустота.

Человеческая душа тонка, как дыхание на холоде – видна лишь на миг. Жизнь – будто ткань, натянутая между двумя безднами: рождением и смертью. И сколь бы крепкой она ни казалась, – достаточно одной мысли, одного слова, одного взгляда, чтобы всё пошло по шву. Мы держимся – из привычки. Из страха. Из надежды. Но каждый хоть раз хотел исчезнуть в тишине… Просто – быть не там, где шумят люди.

Природа не спрашивает, не оценивает, не спорит. Она принимает – без условий, без цены. В ней нет лжи. Только запахи: сырой земли, старых деревьев, скрытого корня жизни. Только звуки: тихий шелест листвы, редкий щелчок ветки, дыхание леса, похожее на собственное. Там, где заканчиваются крыши – начинается покой.

Руна стояла у самого края леса, будто на краю мира. За спиной – город: тесный, шумный, уставший сам от себя. Впереди – зелёная глубина, в которой не было ни зла, ни нужды. Только дыхание. Живое. Настоящее. Она вдохнула – и сделала шаг.

Тропа была мягкой, тонкой, усыпанной пыльцой. Кажется, сама земля звала её. Трава ласкала ноги, кусты склонялись в сторону – будто приветствовали. Ни крика, ни лая, ни злого слова. Лес дышал – и с каждым шагом Руна дышала с ним. Зло отступало. Обиды стирались. Оставалась – только она. Наконец-то.

Посреди света и тени возвышался дуб. Огромный. Одинокий. Старый, как сама земля. У его корней играли два зайчонка – серых, неуклюжих, с тонкими лапками. Она замерла. И впервые за долгое время улыбнулась. Настояще, легко, почти по-детски. Не раздумывая, опустилась в траву, присела, подол её старого платьица растёкся по земле, как гнездо.

Пальцы теребили ткань. Глаза ловили каждое движение зайчат. Она затаила дыхание – хотела быть ближе. Её ладони упирались в землю. И вот она поползла вперёд – медленно, осторожно, словно сама стала частью этого мира. Но… под рукой хрустнула ветка. Один короткий, острый звук – и всё исчезло. Только трава, только ветер. Ни следа зверят.

– Трусливые, – прошептала Руна, поднимаясь.

Она подошла к дубу. Присела. Обняла колени. Запрокинула голову. Крона над ней – как зелёное небо. Густое, древнее. Молчаливое. Там, наверху, было что-то большее, чем листья. Что-то, к чему можно прислониться душой. И она прислонилась.

Глаза закрылись сами собой. И на вдохе – в неё вошёл покой. Глубокий. Как тишина под водой. Как сон, в котором нет боли. Впервые за долгие месяцы Руна ничего не чувствовала. И это было – блаженством.

И вдруг… Чьё-то прикосновение. Мягкое. Холодное. Она медленно приоткрыла глаза. Зайчата. Вернулись. Маленькие, настороженные. Смотрели снизу вверх, обнюхивали её пальцы. Её дыхание остановилось. Она протянула ладонь. Коснулась.

Шерсть – тёплая, влажная, как мох. И в этот миг, в этой хрупкой секунде, Руна поняла: она здесь. Она есть. И она – целая. Живая. Не чужая. Не странная. Не лишняя.

Этот лес стал её убежищем. Старый дуб – её тихой крепостью. Сюда она возвращалась каждый день. Здесь не было лжи. Не было крика. Только треск жуков, шелест трав, редкий звук, с которым зверь пересекал лес. Всё дышало с ней.

Однажды, среди корней, покрытых мхом, она нашла упавшую ветвь – гибкую, чуть изогнутую, будто сама природа вложила в неё замысел. День за днём Руна очищала её, выравнивала, обрабатывала углём и острым камнем. Соединила концы высушенной воловьей жилой, натянула – и впервые почувствовала дрожь будущего выстрела в собственных руках.

К стрелам она подошла с тем же терпением: подбирала прямые побеги, обжигала концы в пламени, затачивала и закрепляла наконечники из кости, а перья приклеивала отваром хвои. Всё – руками, без слов, без свидетелей. Тихое ремесло – между дыханием леса и стуком её собственного сердца.

Тогда она ещё не знала, что лук станет её голосом. Что натяжение тетивы будет звучать громче, чем любой крик. Но именно в тени этого дуба родилось то, чем она станет.

Время шло. Руна росла. Из угловатой, замкнутой девчонки – в девушку с высоким лбом, тёмными глазами, и чёрными волосами, что падали по плечам, как вода. Её стали меньше бояться. Но и ближе – не стали.

Она изменилась. А деревня – нет.

Теперь её избегали иначе. Не как прокажённую. А как опасную. Потому что Руна говорила правду. Видела людей насквозь. Словом могла ранить сильнее, чем кулак. И не боялась молчать. Она не искала одобрения – и этим раздражала. Слишком смелая. Слишком умная. Слишком «не такая».

А ум, как она поняла, – делает одиночество острее.

Того, кто много знает, – боятся. А если он молчит – начинают ненавидеть.

Поэтому били. За взгляд. За упрямство. За то, что не спрашивала совета. “Для воспитания.” “Чтобы не выросла в гордячку.” Так говорили. Но она знала – били из страха. Потому что не могли управлять.

Быть глупым – удобно. Просто жить, как велят. Не думать. Не искать. Не спорить. Есть – чтобы выжить. Спать – чтобы не плакать. Молчать – чтобы не быть замеченной.

Но Руна не могла.

В ней была боль. И голос. И что-то дикое, неуёмное, что не давало согласиться, что жизнь – это просто набор выживаний. Она чувствовала: должно быть больше. Глубже. Настояще.

И всякий раз, приходя к дубу, она слушала. Не слова – тишину. Потому что тишина не молчит. Она рассказывает. Если уметь слышать.

И, быть может, именно с этого всё и началось. Не с дара. Не с судьбы.

А с молчания.

С первого настоящего покоя.

С первого «я – есть». И этого достаточно.


ГЛАВА II


Пронзительный звон клинков, яростные и истошные крики, звучащие из окутывающих объятий смерти. Суровые и бесстрашные прежде лица воинов, окрашиваются кровью и ужасом, а в их глазах, отражается огонь и сверкающая сталь. Руна видела перед собой леденящий душу танец жизни и смерти.

Босыми ногами она ступала по холодной и истоптанной земле, с каждым шагом погружая пятки в кровавую грязь. Это место пахло смертью. Медленно переступая обретших покой, она продолжала идти всё дальше сквозь гущу сражений, не понимая куда. Далеко впереди, за мелькающими мечами и булавами, она видела черный силуэт окинутый плащом и лишь приближаясь, смогла разглядеть сплетенные между собой на груди, костлявые женские пальцы, держащие какую-то печать. А на шее амулет с камнем. Танцующие языки пламени освещали нижнюю часть её лица и губы, непрерывно что-то шепчущие. В голове зазвучал голос, медленно произносящий странные слова.


Посей зерно, пороком поливая,

Взрасти его во лжи и нелюбви.

Наполни чашу яростью до края,

И от верхов до корня окати.

Когда в побегах, кровью окропленных,

Начнет струиться гнев и боль.

Во власти жажд, из вод багровых,

Протянет зверь свою ладонь.


Эти слова лились как яд, растекаясь по венам, заставляя каждую клетку вибрировать от напряжения. Руна чувствовала, как что-то невидимое и тёмное тянет её ближе, не давая повернуть назад, обездвиживая в ловушке. Звуки битвы, шепот, крики – всё сливалось в одну безумную симфонию боли и безысходности, готовую разорвать разум на тысячи осколков.

Женщина подняла глаза – холодные, белые, словно два бездонных ледяных озера, без единой капли жизни. Их взгляд пронзал Руну насквозь, проникая в самые глубины души и вызывая необъяснимый трепет и ужас одновременно. И вдруг – крик, такой дикий и пронизывающий, что казалось, он способен разорвать само пространство.

Жадно хватая губами воздух, Руна открыла глаза и резким рывком поднялась с постели. Это был сон. Дрожащими руками девушка вытирала лицо от испарины и оглядывала пространство вокруг себя.

Хлипкая лодочка её жизни – эта голая полуразрушенная хижина – встретила её тем же закопчённым воздухом, с запахом гари и старого дыма. Потолок низко нависал, деревянный пол скрипел под босыми ногами. Руна стояла, слушая собственное дыхание и сердца, стучащее в висках, пытаясь справиться с эхом сна.

Она медленно спустилась с кровати. Руки всё ещё дрожали. Тьма в углах позвала свежей мрачной силой. Она собрала себя по крупицам, умывалась холодной водой из кружки, вода обжигающе холодная стягивала кожу. Надела истрёпанное платье – исполненное безнадёжности, но родное. И вышла.

Таверна ждала. Это была ржавчина мира, пропахшая перегаром, грязью и тлением. Время текло, а жизнь оставалась застойной жижей – ни одна крупица покоя не прибавилась.

На улице воздух был прохладнее, но окрашен жестокой серостью. Тот же путь – вдоль землянок, вдоль тех же лиц, истертых, высохших от тяжести быта. Дети, пока ещё сытые и неопытные, перебегали во дворах, смеялись, прячась от дождя и людской спешки.

Когда Руна приблизилась к таверне – месту, где начиналось её каждодневное, притупляющее рабство, – за спиной раздался глухой, медленный стук копыт. Не сразу, будто нехотя, она обернулась – и застыла.

Ярл Вестмара, мужчина, чьё имя произносили в деревне с тем же оттенком, что и слова «зима» или «жертва».

Он сидел в седле, как в бронзовом троне, неподвижный, как статуя древнего воина. Лицо его, рассечённое старыми ранами, вытесанное из серого камня, не выражало ни гнева, ни интереса – только холодную, выжженную временем мощь. Глубокие шрамы тянулись от скулы к бороде. Молчаливые знаки всех побед и всех потерь, что он пережил. Седая, густая борода спадала на медвежью грудь, где мерцал тяжёлый серебряный амулет – знак рода, знак власти, давящий своей древностью.

Толпа вокруг замерла, как если бы сама земля сжала дыхание. Ещё миг назад звучал смех, слышался хриплый говор, тряпьё полоскалось на ветру и пьяные глотки выкрикивали ругань. Теперь – тишина. Люди опустили головы, затрепетали. Кто-то поклонился, кто-то просто отвернулся – не выдерживая взгляда ярла.

Даже лошадь под ним фыркнула – глухо, презрительно, напоминая Руне о её месте. О том, где не ступают равные.

Руна слегка наклонила голову. Поклон был сдержанным – не из гордости, а из усталости. Её плечи помнили слишком много таких поклонов. Но взгляд… он всё ещё был прямой. И потому встретился с взглядом Асгейра – тяжёлым, тёмным.

– Знаешь ли ты, дитя, – сказал он хрипло, – что дерзость и непокорность играют злые шутки с людьми?

Руна не отступила. Лишь тонко повела губами, сдерживая дрожь. Холод забрался под кожу, но душа осталась цела.

– А судьба, – сказала она тихо, почти шёпотом, – играет ещё злее.

Асгейр усмехнулся – криво, безрадостно, с оттенком скуки и опасной, хищной насмешки. Его лицо не изменилось, но в воздухе что-то дрогнуло, как перед ударом молнии. Он медленно спрыгнул с лошади. Сапоги ударили в землю, поднимая пыль.

– Представься, – сказал он. Это было не требование – это был приговор. Руна выпрямилась. Слова вышли чётко, сдержанно – как древняя клятва:

– Я – Руна из Вестмара. Дочь Ингрид и Варди.

Он оскалился. Глаза сузились. Где-то за спиной хихикнули его спутники – мужчины в волчьих шкурах, с лицами, запомнившими запах крови. Их смех был ядовит, как плесень в трещине старого храма.

– Дочь конника… и служанки, – произнёс ярл, пробуя грязь на вкус. – И ты смеешь смотреть на меня без страха? Говорить, как равная? Я мог бы в одно слово сломать твою гордость. Но трачу время… Время, которого ты не стоишь. Жизнь научит тебя покорности.

Она ничего не ответила сразу. Лишь напряжение в челюсти выдало её. Голос, когда прозвучал, был тихим, но ясным.

– Прошу прощения… славный ярл Асгейр.

Он наклонился – не к ней, а над ней. Как волк ощутивший запах крови. Его шёпот был твёрд:

– Красота твоя – опасна. Но язык твой – острее меча. Если бы ты была просто красива – я раздавил бы твою голову в кулаке и забыл. А так… живи. Готовь всё, что пожелает ярл. Пока ещё можешь ходить.

И он отвернулся – будто Руна была не человеком, а ветром, всколыхнувшим ему плащ. Но её сердце, сжавшееся внутри груди, било в ответ: не страхом. Памятью. Гневом. И чем-то ещё, чему имя она пока не знала.

Голос Асгейра был груб и шероховат. Он прошёл сквозь Руну, как стальной клинок – не оставляя ран, но подкашивая ноги. Она не обернулась больше, не позволила себе взглянуть назад. Только крепче сжала зубы и направилась в таверну, сдерживая дрожь в коленях. Всё внутри неё напряглось, как струна, готовая лопнуть – но внешне она осталась той же: спокойной, холодной, будто камень, переживший не одну бурю.

Таверна встретила её затхлым теплом: смесью дымного перегара, прокисшего пива и сырой древесины. Внутри – полумрак, пронзённый слабыми лучами сквозь щели в ставнях. У дальнего стола сгрудились деревенские мужики, их взгляды – мутные, безразличные, лениво наблюдали за женщиной, которая с упорством счищала с досок чужую грязь.

Ингрид стояла, склонившись над столом, старательно драя ветхой тряпкой засохшие потёки эля. Она всё делала быстро, с почти паническим усердием – как человек, давно живущий в страхе быть не к месту, не вовремя, не по чину. Казалось, она не замечала мужских взглядов – тех, что прожигают спину.

«Стоило только солнцу коснуться этой дыры, как в неё тут же заползли эти вонючие черви… жрут, пьют и дохнут», – с раздражением подумала Руна, проходя мимо.

– Руна! – рявкнула мать, не оборачиваясь. – Не стой столбом! Эти проклятые братья Дьярви и опять эта ведьма Зигрид – устроили тут погром. Будь они трижды неладны! Принимайся за работу!

Она огляделась. Сбитые табуреты, осколки кружек в углу, лужица чего-то липкого – и всё под пристальными, лениво-сальным взглядами мужиков, которых, похоже, веселило наблюдать за этой ежедневной пыткой.

Руна шагнула ближе к матери и, пригнувшись, тихо произнесла ей в самое ухо:

– У дверей ярл. Асгейр. С воинами. Сказал – накрыть ему богатый стол.

Ингрид вздрогнула. Руки её сжались на тряпке, и та едва не выскользнула. На мгновение лицо женщины стало бледным. Затем, с неестественным рвением, она снова заёрзала тряпкой по столешнице, пытаясь стереть собственное волнение.

– Что же самого ярла сюда занесло?.. В эту грязную дыру… – пробормотала она, срываясь на шёпот. – Двигайся! Неси окорока, пока не покрылись инеем от твоей медлительности!

Руна направилась в каморку, где царил полумрак и запах копчёного мяса. За её спиной раздался вялый, пьяный голос:

– Эй… Ингрид… ты ж, ик, говорила… что окороков нету, – пробубнил кто-то у окна. Стол под его рукой глухо застонал от удара кулака.

Развернувшись, Руна вышла, поставив перед собой массивный поднос. Он дрожал в её руках от тяжести, но она не позволила себе показать слабость. Подошла к столу, шумно поставила поднос с дымящимися окороками так, что кружки подпрыгнули, и резко взглянула на говорившего – краснолицего, заплывшего Борга.

– Борг, старый пьяница! Заткнись и пей свой эль! – рявкнула она с презрением. – Это мясо – для ярла, а не для скотины, что валяется здесь с утра пораньше.

Мужик ошарашенно уставился на неё, рот приоткрылся, но прежде чем он успел изрыгнуть очередную грубость, в воздухе будто что-то оборвалось.

Тишина сгустилась.

Кашель Борга, уже начавшийся, вдруг захлебнулся и стих.

Потому что в проёме таверны появился он.

Асгейр вошёл, как буря, сквозь которую не видно горизонта. Его шаги были медленными, но в них была тяжесть, будто каждый шаг вдавливал землю в сам Мидгард. На нём – тёмная, почти чёрная туника, закрывающая до колен кожаные штаны. Сапоги – массивные, с железными застёжками, с громким лязгом встретились с каменным полом. Плащ из медвежьей шкуры шёл за ним, как тень, волочась по полу. На плече – фибула в виде волчьей пасти, сжавшая бронзу в смертельной хватке.

Но всё это было ничто – по сравнению с его глазами. Тёмными, тяжелыми, безжалостными. Они горели, как угли под пеплом – не горячие, но готовые вспыхнуть в любой момент. Из-под нависших, густых бровей они смотрели так, будто видели в каждом человеке не плоть – а слабо пульсующую точку уязвимости.

На страницу:
1 из 7