bannerbanner
Библиада, или Литературный герой
Библиада, или Литературный герой

Полная версия

Библиада, или Литературный герой

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 8

александр грибков

Библиада, или Литературный герой

Глава 1

Мы будем скитаться мыслью

конце скитаний придем туда, откуда

вышли, и увидим свой край впервые.

Т. Элиот. «Литтл Гидинг».


От грядущих событий заранее тени видны.

Д. Джойс. «Улисс»


– Какая опера страдает хромотой?

– Опера? – сфинксоподобное

лицо мистера О`Мэддена Берка

еще более озагадочилось. Ленехан

объявил торжествующе: «Роза Кастилии».

Уловили соль? Рожа, костыль. Гы!…

Д. Джойс. «Улисс»


Аурилиано уже знал, что в пергаментах Мелькиадеса написана и его судьба.

Г. Маркес. «Сто лет одиночества»


Он сам не понимал, откуда пришло к нему Это, но Это пришло все-таки, и он знал об Этом уже всё. Он даже вздрогнул. «Боже мой, – подумал он, – ведь всё как в той повести… Или я уже действительно тронулся?».

Ю. Домбровский. «Факультет ненужных вещей»


Вы, дорогой друг, в сущности хотите, чтобы жизнь еще громче кричала вам ответы в ухо.

Г. Мейринк. «Голем»


Зайдя в лес, он, как обычно, прежде чем побежать, сделал несколько гимнастических упражнений, попрыгал, присел, потом потянул с себя вниз тренировочные штаны… да так и застыл, потому что в этот самый момент затрещали кусты, и на лужайку выпорхнула девица. Увидав его, она отпрянула в испуге, едва не наступив на выкатившуюся за нею болонку (девица выгуливала собаку). А Кобецкий – тот изобразил мирный жест, разведя в стороны руки. Он всей печёнкой ощутил ужас девы, потому что более дурацкой и двусмысленной ситуации было трудно вообразить – раннее утро, лес и со спущенными штанами мужик.

В таких случаях, самое лучшее – это исчезнуть, потому что тут ничего не объяснишь, и Кобецкий, стащив трико и демонстрируя свои ярко-желтые спортивные трусы, затрусил по тропе, не обращая внимания на опомнившегося пса. Он именно затрусил, а не побежал, всячески демонстрируя, что он только застигнутый врасплох физкультурник, а совсем не то, что могло взбрести ей в голову.

Настроение у него было испорчено с самого утра. Проснувшись, он первым делом перечитал то, что насочинял о «капитане Булыгине» накануне. Прочитал и в ярости разорвал всё на мелкие кусочки. Ничего из написанного не годилось. А потом вдруг спохватился. Соседку, собиравшуюся уже выносить ведро на помойку (она всегда вставала чуть свет), он перехватил у самых дверей. Расстелив на кухне газету, он вывалил на неё содержимое ведра и минут двадцать, вроде Димки, собирающего по фрагментам на кубиках зайца или медведя, восстанавливал написанное из обрывков.

Теперь он опять думал о своем сне, не понимая: зачем он и к чему, потому что всё происшедшее накануне походило на чудо. В библиотеку вчера он отправился не столько за книгами, сколько в читальный зал. После изучения процедуры репатриации по роману Слепухина «Южный крест», ему представлялось совершенно необходимым выяснить адрес советского посольства в Париже – именно там (по его мысли) после заморских скитаний и должен был появиться у него перед возращением на родину «Булыгин». А заодно он хотел установить, какая змея могла того укусить, ибо накануне, в полудрёме ему странным образом привиделось, что его «Булыгин», по ходу своих мытарств, чуть не умер от змеиного укуса на одном из заморских островов. Проснувшись, он подумал, что им могла быть Мартиника, а госпиталь, в котором он мог лечиться, находится в городе Фор-де-Франс.

Что касается посольства, то он без труда обнаружил его адрес там, где и предполагал – у Ильи Эренбурга. А дальше и произошло это чудо. Все его познания относительно мира рептилий Центральной Америки ограничивались скудной информацией, почерпнутой у кубинца Куфиньо, у которого он вычитал про обитающую на Кубе неядовитую «маху», и тем, что он ещё помнил из джеклондоновских «Сердец трех». В Панаме сначала Леонсию кусала неядовитая «лабарри», а потом от укуса «ехидны» погибал сын того старика майя. Самое главное, что он ведь предполагал: чего-чего, а уж ядовитых-то гадов в тех краях кишмя кишит. И вот библиотекарша, дай бог ей здоровья, сначала огорошила его книгой, в которой он прочитал, что на островах Карибского моря вообще нет ядовитых змей (нету – словно их изгнал святой Патрик!). А потом она помогла прояснить ситуацию, и он уже из другой книжки узнал, что единственное островное государство, где они обитают, – именно то, которое он и вообразил. Остров Мартиника! И он даже установил, что это могла быть за змея. Это могла быть «кайсака» – двухметровая тварь из рода копьеголовых!

И это было первое чудо. Фактическое подтверждение истинности его сна. Но это была не последняя удача. Попутно он решил выяснить и насчет, привидевшегося ему в этом же сне, кита. Во сне у него китовая туша (кою отбуксировало в порт судно Булыгина) почему-то оставалась на плаву, а проснувшись, он вспомнил, что не тонут, погибая, одни кашалоты, которые, однако, не обитают в тех высоких широтах, в которых разворачивалось у него романное действо. И, опять же, библиотекарша извлекла откуда-то из закромов цветной, иллюстрированный атлас, и он (вероятно, это был день чудес!) прочитал, что, оказывается, помимо кашалота существует и еще один вид почти что истребленного ныне кита, который, погибая, не тонет. И что самое удивительное, этот кит обитал именно там, где и было ему необходимо – в Баренцевом и Норвежском морях. Это был, достигающий семнадцати метров в длину, гренландский кит – тот, которого Мелвилл в своем «Мобби Дике» называет «Настоящий кит».

Воистину это был тот самый случай, «когда фантастика становилась реальнее самой действительности»! И, вероятно, нечто подобное и имел в виду Оскар Уайльд, когда уверял, что «жизнь выстраивается согласно книгам»!

И вместе с тем книга у него не выходила. А потому и недоумевал Кобецкий: зачем и к чему ему этот сон, потому что все эти чудеса ничем ему помочь, в сущности, уже не могли. Роман не получался. И дело было совсем не в сложности того эзопова языка, который он при этом изобретал, и не в отсутствие таланта. Надеяться на напечатание книги с его фантастической, не от мира сего темой не приходилось. И в этом было всё дело!

Кобецкий даже плюнул в сердцах. Раздражение его росло, и он уже не трусил, а несся, и разбуженная земля гулко отдавалась под его ногами.

У забора – крайнего двора у реки – он перешел на шаг, отдуваясь, спустился по пригорку вниз, прошел сквозь густые заросли ольхи и вышел на берег речки. На мостках какая-то женщина полоскала бельё. Услыхав шаги, она обернулась, бросив на него удивленный взгляд – в этот час и в сентябре сюда захаживали разве что рыбаки. По едва различимой тропке Кобецкий взял по берегу выше, почти к самой плотине – здесь у него был любимый уголок. Небольшую поляну окружали кусты, был удобный подход к воде, и у берега – песчаное дно. Скинув трусы и футболку, он остался в плавках; минуту-другую, остывая после бега, походил, а потом, охая, полез в воду. Вода в первые секунды обожгла, но, привычное к таким процедурам, тело быстро теряло чувствительность. Преодолевая небольшое течение, Кобецкий поплыл по направлению к плотине. Ничто так не умиротворяет, не приводит в порядок нервы, как вода. И Кобецкий чувствовал, как радость и глубокое удовлетворение наполняет каждую клеточку его существа.

А потом он вдруг забыл, где он и что с ним, и ему вдруг припомнился Шекспир – «принц Датский», пытавшийся «проследить благородный прах Александра Македонского, пока не находил его затыкающим бочечную дыру».

«На какую низменную потребу мы можем пойти, Горацио!» – восклицал Гамлет.

– «Рассматривать так значило бы рассматривать слишком пристально», – отвечал Горацио.

Вот и Кобецкий вдруг подумал о том, что вся грандиозность и всё величие человеческой истории рушатся при ближайшем и пристальном рассмотрении. Та же история вдруг предстаёт гротескным «Островом пингвинов» Анатоля Франса. Нечто похожее на аберрацию Дон Кихота – вещи, кажущиеся возвышенными и романтическими, при ближайшем рассмотрении превращаются в более чем обычные, малоинтересные и даже отвратительные.

«Да, да, – думал он, изо всех сил работая руками и ногами. – Как говаривал Честертон – «гляди себе девятьсот девяносто девятижды, но бойся тысячного раза не дай бог увидишь впервые»!

Ключевыми словами поразившей Кобецкого мысли – были слова: слишком, крайне, чересчур, чрезмерно, очень.

«… Или взять того же Гоголя, – летело у него в голове. – Как мыслил его Кифа Мокиевич?.. «Не совсем поймешь натуры, как побольше в неё углубишься!».

А потому не к тупику ли в своем развитии приближаются точные науки? – думал он. – Если бог – в деталях, то дьявол – в крайностях. И чем более разум разлагает природу на составные части (слишком углубляется и слишком заостряет проблему), то тем более сложной и даже непостижимой для разума оказывается она.

«Думать до конца никогда нельзя», – ведь так полагал тот персонаж из куваевской «Территории»?

Мысли так и летели в голове у Кобецкого, и он даже не успевал понять: откуда это у него? И что это?.. У него было чувство, что это и не его мысли…

Да, теперь он, кажется, понимал, почему в старославянском языке смыслы слишком, очень, весьма могли передаваться словами зло, злобь, зьло, зело!..

Сейчас ему хотелось выкрикнуть на весь свет, выкрикнуть и предостеречь: не портите себе понапрасну жизнь, а лучше предоставьте докапываться до истины таким, как он, уже приоткрывшим ящик Пандоры и в преизбытке познавшим разочарование и скорбь!

Размашистым кролем Кобецкий грёб к берегу. Память у него не хуже, чем у Хью Фостера – героя Ирвина Шоу, – не хуже, чем у гофмановского Тусманна, она у него – просто из ряда вон, но какую-то деталь из того, что открылось ему сейчас, он мог и упустить.

На поляне он вспугнул прыгающих вокруг его одежды ворон (одна норовила подцепить клювом приглянувшиеся ей трусы), не мешкая, скинул мокрые плавки и оделся. Он очень спешил.

…Заскочив домой, он сразу же извлёк из шкафа толстую тетрадь, именуемую по-лесковски – «Однодум», и уселся за стол. Минут пять он описывал всё, открывшееся ему там, на реке. Затем, поставив точку, написал слово «ворона», разделил на слога: «вор-она» и, переставив их местами, получил: «она-вор.

Она – вор!

«Общеизвестен интерес вороны к блестящим предметам, – записал он. – Мы так и говорим – тащит всё, как ворона».

Было не совсем ясно. То ли название птице было дано из-за её «воровских» привычек, то ли самоё ворона подчинялась «року слов»?

Но раздумывать было некогда (всё походило на вдохновение).

…«Воробей», – крупно написал он с новой строки и, разделив слово на части, переписал: «вора-бей».

Тут было яснее, и он пытался оформить мысль. Она касалась времен китайской «культурной революции» – кампании по уничтожению сельскохозяйственных вредителей – воробьёв. Безусловно, подтверждалась его идея о том, что Бог разговаривает с человеком на языке русском, и ни малейших сомнений не оставалось в том, что печальные для воробьёв события были предвосхищены именно этим словосочетанием «вора бей».

Прослеживая трагическую судьбу воробьиного племени, Кобецкий припоминал своё детство и отрочество. Что побуждало их, подростков, лупить из рогаток именно воробьев и не трогать синиц? Что руководило их соседом, когда он, подкармливая хлебными крошками синиц и голубей, гнал от кормушки «жидов» (так он называл воробьев)? Разумеется, именно это словосочетание «вора – бей!».

…Ольга стояла на пороге, а он лихорадочно писал и, упреждая любые её слова, машинально повторял: «Сейчас … одну минуту… Сейчас…». «Духовное обновление, – выливалось с его пера, – к которому я пытался приобщить мою жену, не удалось в большей мере потому, что с её стороны не последовало ни малейшего отклика. Как существо, не умеющее мыслить теоретически (он захлебывался от вдохновения), прозябающее почти полностью на уровне ощущений и чувств, она, вероятнее всего, не может, да и не сможет смириться с тем, что я есть».

Он писал по памяти, цитируя английскую писательницу. Нет, он не принял чужие мысли за свои чувства. Просто его в очередной раз потрясло сходство вымысла и реальности. Перед его мысленным взором стоял тот самый, вымышленный Айрис Мэрдок, чудак, судьбу которого теперь, в другой стране и в другое время, повторял со своей драмой он. И он опять вспомнил парадокс Оскара Уайльда – писателя, которого совсем не любил:

«Не книги следуют за жизнью, а, наоборот, жизнь выстраивается согласно книгам»!

Ещё с минуту он сидел зачарованный блестящей натяжкой, которую только что открыл, и которую было грех не употребить.

Жена что-то говорила, а он рассеянно бормотал: «Сейчас, я же сказал, сейчас…». Другое теперь волновало его: неужели то, до чего он додумался, родилось именно в его мозгу, вышло из его головы, как Афина из головы Зевса?..


Было уже около девяти часов, когда Кобецкий вышел в Шахове из электрички, у автостанции спросил, как ему добраться до «посёлка строителей», и сел в указанный автобус номер «двадцать шесть».

Одновременно с ним в автобус вошел высокий, хорошо одетый мужчина – он тоже только что сошел с этой же самой электрички и тоже искал этот же самый автобус.

Кобецкий уныло и безразлично глядел в окошко. Напротив, – в глазах мужчины светился интерес.

Хорошо одетый мужчина был гражданином Соединенных Штатов. Его звали Джон Смит, но настоящее его имя было Иван Васильевич Коваленко. Он был из поколения «детей войны», и его судьба во многом походила на судьбу, задуманного Кобецким, «Булыгина». В СССР он мечтал побывать давно, но удерживал страх. Газеты приводили пугающие факты жизни в СССР – настоящего полицейского государства. И у мистера Смита уже сложился стойкий образ советского человека – убеждённого атеиста, члена партии и агента КГБ.

Несколько лет назад в СССР побывал человек из их прихода – Майкл Дудикофф, и впечатление его тоже было не из приятных. Имевший русские корни, тот был потомком эмигрантов, перебравшихся в Америку ещё до революции, и ездил не как турист, а со специальной миссией – после поездки он должен был написать в «Евангельском вестнике» статью о положении с верой в СССР, основанную на интервью и фактах. Теперь это же самое, во второй раз должен был проделать и мистер Смит. Руководители общества «Евангельский свет» мистер Свинбурн и мистер Смарт, – предложили ему как этническому «русскому» оплачиваемую поездку, но он согласился не сразу. Мистер Смит очень беспокоился за своё прошлое: ведь если на Западе он оказался не по своей воле, то остался там, всё-таки, по своей, а потому опасался мести в случае возможного разоблачения. Он чувствовал себя, как разведчик перед заброской во вражеский тыл.

Мистер Смит посетил церковь Муди в Чикаго, долго молился, испрашивая совета Господа. Перечитал и книгу известного евангельского миссионера Петра Дейнеки: того отговаривали в своё время от поездки в СССР, но он решился, благополучно проехал всю страну, и теперь эта книга вдохновляла.

В конце концов, мистер Смит согласился. Его снабдили адресами нескольких молельных домов и рекомендательным письмом к пресвитеру баптистской общины в Подмосковье.

В Москве, в аэропорту, пока ожидали багаж и приходили таможенный осмотр, его била нервная дрожь, и он без конца повторял слова апостола Павла: «если Бог за нас, кто против нас»!

А на другой день, когда он направлялся на встречу с пресвитером, произошло нечто совершенно его поразившее. Мистер Смит услышал, как вошедший в тамбур вагона электрички мужчина, опуская на пол мешок, ясно и отчетливо произнес: «Слава Богу!». Он не поверил ушам.

И вот сегодня была его третья вылазка.

…«Поселок строителей» был конечной остановкой автобуса и окраиной Шахова. Сойдя с автобуса, мистер Смит огляделся. Прямо перед ним высились высокие дома, справа от дороги желтело колхозное поле, а слева виднелись крыши деревни – всё, как и объяснил пресвитер.

В сторону деревни и направлялся теперь мистер Смит. Ему был нужен храм Николая Угодника. Он шёл послушать популярного проповедника.

Вот и упомянутая пресвитером речка. Мистер Смит перешел по шаткому мостику на другой берег и увидел ромашковое поле, пяток коров, собаку-дружка и деда-пастуха, сидящего в тени огромной ивы.

От представшей перед ним картины у мистера Смита сжалось сердце – он ощутил себя в родном украинском селе, тем босоногим мальчишкой, каким ещё помнил. Чем-то родным веяло от увиденного. Красное от выпитого веселое лицо деда, приветствовавшего его, как старого знакомого; радостно вилявший, облепленный репьями, хвост «Дружка», бросившегося навстречу…

Растроганно улыбаясь (внутреннее напряжение ушло), мистер Смит с чувством поздоровался, погладил вертевшуюся у ног дворняжку.

Указатель у дороги свидетельствовал, что это действительно деревня «Лепёшки».

Пока мистер Смит вытирал о траву ботинок (в одну из «лепёшек» он первым делом и угодил), дед, не переставая, пытался что-то объяснить – но что именно, мистер Смит не понимал.

На вопрос, как пройти к церкви, тот махнул рукой в сторону деревни.

«До свидания!», – попрощался мистер Смит. Дед кивал ему головой и что-то говорил.

Грунтовая дорога шла мимо тенистого кладбища. Старые липы, тихий шелест листвы. Обойдя кладбище, мистер Смит вышел на асфальтированное шоссе, и сразу же за деревьями сверкнули кресты храма…

– …Я хотел бы покреститься, – произнёс Кобецкий заранее приготовленные слова. Женщина, продававшая крестики, иконки и свечки, смерила его взглядом и спросила паспорт. Он предъявил документ, купил алюминиевый на голубой шелковой ленточке крестик и свечку. Крестили его не в самой церкви, а в «сторожке» – так называли, находящееся неподалёку, барачного типа зданьице, а крестил священник «отец Лев» – стройный, бледный красавец с иссиня-чёрными волосами и аккуратно подстриженной бородкой. Одновременно с ним крестили и младенца, в небольшую комнатку набилось несколько человек (родители и крёстные), а потому Кобецкий чувствовал себя неловко. Великовозрастным балбесом.

Его крестообразно помазали елеем. Трижды облили спину водой. Потом одна из помогавших священнику «матушек» выстригла у него на голове несколько волосинок и закатала в воск, а священник отвёл его в храм, и он, на глазах у прихожан, поднимался к иконостасу и целовал указываемые священником иконы святых.

На этом обряд и кончился, однако ему было наказано дождаться в храме конца службы, чтобы «причаститься».

Кобецкий скромно стал в уголке. Он не знал молитвы, слова вырвались у него сами собой. Это были стихи Пастернака:


…Если только можно, Авва Отче,

Чашу эту мимо пронеси…


Он просил искренне, в полной уверенности, что его услышат, услышат и, быть может, откликнутся, вкладывая в слова иной, собственный и, несомненно, понятный Богу смысл.


… Я люблю твой замысел упрямый

И играть согласен эту роль.

Но сейчас идет другая драма,

И на этот раз меня уволь…


Он просил потому, что с некоторых пор не понимал Бога. И не только в отношении себя, но и в масштабах человечества. Не понимал – как Вольтер.


…Но как постичь Творца, чья воля всеблагая,

Отцовскую любовь на смертных изливая,

Сама же их казнит, бичам утратив счёт?


Он просил помощи и просил прощения. За свои сомнения. За безумные мысли, не оставлявшие его даже в этот, судьбоносный момент.

«А что если религия – миф, выдумка, бесплодная человеческая мечта?». И ему в который раз припомнился Мережковский:

«В сердце Распятого, в сердце Креста, скрещиваются две линии: горизонтальная, земная, и вертикальная, небесная. Вот Крестного Знамения Божественная геометрия…».

Однако теперь (здесь, в церкви) у Кобецкого даже сердце закололо от этой мысли и от открывающейся гибельной пустоты – бесконечной, как геометрическая прямая. Он в который раз мысленно обращал слово Христ в слово Крест. Неужели в этом и весь секрет? – пронзало его с новой силой. – И Христос – не Бог, а одна «геометрия», производное от слова крест? Проделка программ подсознания, дополненная и оформленная сознанием в красивую легенду и бесплодную мечту о некоем распятом и воскресшем затем Боге?

И он, сознавая себя страшным грешником, отгонял эти мысли прочь. «Сколько раз прощать брату моему, согрешившему против меня? До семи ли раз? Не говорю тебе до семи, но до седмижды семидесяти семи раз».

И он опять возвращался к мысли, что Крест или крестная смерть Христа могли быть роком Его имени. Воплощением Божественной воли, отмеченной простым словом. И опять «молился». Каялся. За своё малодушие и не твёрдость в вере. За минутную слабость. Словами – Рильке:


…Я жду, чтоб Высшее Начало

Меня все чаще побеждало,

Чтобы расти Ему вослед…


…Людей в церкви было немного. Человек двадцать. В подавляющем большинстве – женщины. Служил литургию «популярный проповедник» отец Борис. «…Горе имеем сердца!» – вещал тот, раздумывая над тем, какая нужда привела к нему районного уполномоченного? А уполномоченного, Якова Платоновича Осадчего, только что появившегося в храме, привела такая нужда. Предписание Шаховского райисполкома о выделении пятисот рублей в Фонд мира храм почему-то проигнорировал (прошло уже более месяца), и теперь уполномоченный приехал «разобраться». Он смотрел на о. Бориса, ругался, что опоздал (приехал, когда служба уже началась) и собирался выйти покурить. Но внимание его привлёк этот, только что крестившийся (это о нём шептались бабки), и теперь Яков Платонович, не веривший ни в бога и ни в чёрта, глядел на Кобецкого и недоумевал.

Не мудрено, что тот оказался в центре всеобщего внимания. Патриарх Сергий, утверждавший когда-то, что церкви закрываются из-за отсутствия верующих, оказался пророком, но пик атеизма пришёлся не на те годы, когда толпы «воинствующих безбожников» низвергали с куполов кресты, а на это внешне спокойное время, получившее поздне́е название «застоя». С самой Пасхи в церкви Николы крестилось не более десяти человек (родители крестили своих малолетних чад) и то, что пожелал креститься человек взрослый, было событием для прихожан храма.

Разные это были люди. Один из них, Андрей Степанович Раков, житель Горелово, как и Кобецкий (и даже, «кажется, где-то его видавший»), тоже думал в эти минуты про него и наполнялся душевной радостью за «брата». Простонародная у него была вера. Люди, выйдя на пенсию, занимаются кто чем. Кто посвящает себя воспитанию внуков, кто придумывает себе хобби, а Андрей Степанович добивался «святости». Так получилось, что, выйдя несколько лет назад на пенсию, он заболел и заболел так, что уже стал готовиться к самому худшему. Но неожиданно выздоровел и после этого уверовал. Он начал читать Библию, не пропускал ни одной службы, каясь в грехах, подолгу простаивал на коленях, а от хворей лечился постом и молитвой. С удовольствием он припоминал теперь рассказ покойницы-матери, женщины религиозной, о том, что когда его грудным ребенком принесли первый раз в храм, то он сорвал с головы чепчик. И теперь Андрей Степанович почитал этот случай за предзнаменование. Жизнь его сложилась так, что своей семьи он не создал, но долгие годы проработал на Севере и скопил немалые деньги. «Вера без дел мертва», и, добиваясь праведности, Андрей Степанович неожиданно решил стать бессребреником. Он стал помогать нуждающимся, жертвовал на храм, покупал сладости детворе, за ним закрепилась слава чудака, раздающего деньги, и к тихому дому на улице Дачной потянулись забулдыги. Теперь он был гол, как сокол, но на душе у него было неизменно хорошо. Ему снились легкие, счастливые сны, во снах он умирал и оказывался в раю.

Вот таким был один из прихожан храма Николы. Сейчас, слушая краем уха отца Бориса, он нашептывал одной из прихожанок рецепт лечения болей в пояснице. Он советовал читать сорок дней «Скоропослушницу». «Сначала дух нечистый ломать будет, а потом, как рукой снимет», – пояснял он, и старушка согласно кивала. Больная поясница мешала той бить поклоны, и она, когда кланялась, то потихоньку охала. По-своему верила и она. Сын у неё страшно, запоями, пил, лечился и не помогало, а потом бросил, и бросил без посторонней помощи, сам. Бедная мать восприняла это, как великое чудо и теперь иногда заходила в церковь поставить свечку.

На страницу:
1 из 8