bannerbanner
Черное сердце
Черное сердце

Полная версия

Черное сердце

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

Пандольфи встала, призывая всех успокоиться. Это был самый ужасный класс в ее жизни. Зачем она все это затеяла? Она была вроде монахини в миру – помешана на спасении душ, а ученицы подкладывали ей на стул кнопки, рисовали на доске члены и плевать хотели на ее душеспасительные беседы.

Но история про 4,2 процента в итоге пришлась им по душе. Благодаря ей они почувствовали себя особенными. С тех пор в минуты отчаяния они говорили друг другу: «Эй, помни, ты одна из четырех и двух десятых процента. Ты особенная. Выше голову!» И слышалась в этих словах какая-то гордость.

Там, где они находились, не было никакой культурной или языковой поддержки, художественно-эстетического воспитания, о котором так много говорят. Ясмина поначалу знала по-итальянски слов пятьдесят. Афифа родилась и выросла в Италии, но ее, конечно, задевало, что у нее нет гражданства и к ней относятся как к «черномазой, к обезьяне, которая вчера слезла с дерева», так что она ненавидела всех и вся и вымещала злобу, главным образом яростно дергая окружающих за волосы. Если кто-то из девчонок получал плохую весть, они не писали грустных стихов в дневнике, не рисовали единорогов и радугу, не подставляли другую щеку и не стояли с сокрушенным видом грустной Мадонны. На неудачную фразу, неуместную шутку они огрызались, как гиены, и была в этом настоящая, брутальная женская злость.

Злость могла быть направлена против других или против себя, но это мало что меняло.

– Дело в том, – пыталась объяснить Эмилия Рите на одной из встреч, – что, когда ты страдаешь так, что хочется сдохнуть, ты действительно хочешь сдохнуть. Уничтожить себя, того, кто рядом, вообще все вокруг. Сровнять с землей, свести к нулю.

– Почему?

– Потому что физическая боль заглушает душевную.

– Поэтому ты продолжаешь резать себя?

– Когда ты тонешь, у тебя нет времени. В легких вода, ты не можешь говорить красиво… ты отчаянно орешь. Ты хочешь спастись, хочешь, чтобы прекратился этот невыносимый шум в голове, боишься провалиться в дыру, которая у тебя посреди груди вместо сердца.

– И поэтому ты себя режешь?

– Да. Так я чувствую, что еще жива. Это единственный способ уцепиться за плоть, за землю.

– Если цепляешься, значит, хочешь выжить.

Шел 2006 год. Стояла весна. Эмилии был двадцать один год.

– Я хочу продолжить учебу в университете.

– Ради отца? Или ради себя?

– В основном ради отца. И еще ради Марты Варгас: это она убедила меня учиться. И ради других, младших девчонок. Хочу быть для них примером, как для меня были Марта и Мириам.

– А для себя ты чего бы хотела?

– Меня не существует.

Рита выгнула дугой нарисованные темным карандашом брови.

– Ты здесь, передо мной.

– Это только видимая часть меня. Я – дочь, которую видит мой отец. Несчастная студентка, которую видят преподаватели, когда я прихожу на экзамены. Для кого-то я друг, для кого-то – стерва. Но что бы я ни делала, я останусь Эмилией Инноченти, верно? Те заголовки газет, те фотографии, от них не убежишь. Поэтому все, что я делаю, я делаю для других. А для себя… я себя режу.

Рита тяжело вздохнула.

– Думаешь, ты сможешь существовать вне Эмилии Инноченти? Я имею в виду, быть другим человеком, не тем, которого все видят, которого все помнят? Думаешь, в твоем теле есть кто-то, кто достоин большего?

Эмилия долго, сосредоточенно думала над вопросом, прежде чем уверенно ответить:

– Нет.


– Чем занимаешься? – прокричала она, высунувшись из окна.

Я раздвигал горшки на подоконнике. Было десять вечера. Сассайя уже погрузилась в темноту. Свет на моей кухне и свет на ее кухне прекрасно взаимодействовали.

– Оставляю каштаны для мертвых, – ответил я.

– Для мертвых? – Эмилия скривила рот. – Фу!

Она курила в джинсах и лифчике. Я робко поглядывал на нее, не решаясь посмотреть в лицо, а сам возился с цикламенами: поливал, обрывал пожелтевшие листья. Она уселась на подоконник, как роковая женщина. Сквозь белый лифчик виднелись темные ареолы и еще более темные соски.

– Что значит для мертвых?

Видно, тема ее задела. Она прислонилась головой к оконной раме, вьющиеся рыжие волосы рассыпались по спине. Она вынула сигарету изо рта и стряхнула пепел в узкий холодный переулок, а я заметил, что ее руки в царапинах и шрамах покрылись мурашками.

– Такой обычай, – объяснил я, – в эти ноябрьские дни после сбора каштанов самые красивые оставляют ушедшим людям.

– Обычай? – Она удивленно смотрела на меня. – Каштаны для покойников? Ты о чем вообще?

Эмилия вздохнула, подтянула к груди одно колено и обняла его, наверное чтобы согреться. Другую ногу по-детски игриво свесила с подоконника. Ее приемы обольщения, казалось, были взяты из сериалов девяностых годов прошлого века.

– Я даже в детстве не верила в это дерьмо, – продолжала она, – и не оставляла соль для оленей под рождественской елкой. Но все-таки, – она внезапно стала серьезной, – положи, пожалуйста, один каштан для Мириам.

Я кивнул. Наклонился к сумке-авоське.

– Она этого не заслуживает, – уточнила Эмилия, – но я ни на кого не держу зла.

Когда я положил еще один каштан на фарфоровое блюдце, она высунулась в пустынный переулок, подняла голову к звездному небу, нависшему над нами, и громко крикнула:

– Мириам, я оставляю тебе каштан, поняла? За то, что ты таскала у меня сигареты, журнальчики и трусы. Надеюсь, у тебя все хорошо там, где ты сейчас, стерва! У тебя есть мое благословение.

Она снова оперлась спиной о раму и, довольная, смотрела на меня, ожидая реакции. Но я не знал, что ей сказать, не знал, что делать. То ли немедленно закрыть окно, то ли не закрывать его всю ночь.

– Ты ничего не сказал мне про рисунок, – с упреком произнесла она.

– Он очень красивый…

– Красивый – ни хрена не значит.

Я подвигал блюдце влево и вправо, поставил его перед собой, как будто мог за ним укрыться.

– Просто меня никто никогда не рисовал… – начал оправдываться я. – Ты застала меня врасплох.

– Как прошлой ночью? – Она улыбнулась, слишком недвусмысленно.

А я не хотел участвовать в этой свистопляске. Она была олицетворением хаоса. Я видел ее изрезанные руки, и было ясно, что она сделала это с собой сама. Сопоставив факты, я понял: ей очень плохо. И неважно, что мы занимались сексом. Один раз меня пронесло, я спасся, остался жив… Второй мог стать роковым.

– Ну, пока! – сказал я. – Мне завтра рано вставать.

Она напряглась.

– Завтра воскресенье, куда ты собрался? – Она с презрением бросила окурок вниз. – Вот, значит, как после траха отшивают девушек. Извини, до меня не сразу дошло.

– Ты не так меня поняла… – Я ненавидел себя.

Она резво спрыгнула с подоконника, рывком закрыла окно, задернула шторы.

А я остался стоять, как дурак, с каштанами для покойников, своих и ее.

Потом тоже закрыл окно, достал сковородку, поставил ее на огонь, разбил туда три яйца. Нарезал кусочки сыра и положил их плавиться на желтки. Налил вина и выпил два бокала подряд. Я равнодушно поглощал свой немудреный ужин, как те пастухи, которых я видел в густом тумане зимней равнины, погруженные в одиночество человека, чья жизнь проходит среди животных. Я пошел чистить зубы. Выключил весь свет и поднялся на второй этаж.

В ее окне горел свет.

Я лег не раздеваясь. Не стал закрывать ставни, как она. В темноте мое сердце билось в унисон с ударами колокола, доносившимися издалека, из Альмы.

Утром мне нужно было готовиться к урокам. В младших классах предстояло рассказывать про удвоенные согласные, а детям постарше – объяснять, что такое глагол: действие, которое выводит из состояния покоя, неподвижности, затянувшейся смерти. Что такое существительное, что такое имя собственное и почему только последнее нужно писать с заглавной буквы.

Имя «Эмилия» не выходило у меня из головы. Пусть так зовут многих, но на всей планете оно обозначает лишь тебя. Рассказывает про твою ненависть к себе, про то, что тебе нужен кто-то рядом, чтобы заснуть. И ты не повторишься, не случишься еще раз.

Я встал и побежал вниз по лестнице. Выскочил на улицу. Постучал, и стук эхом разнесся по горам.

На этот раз Эмилия заставила меня ждать: ее маленькая месть мне.

А я хотел только одного – совершить ошибку.

Она открыла дверь с недовольным видом, все еще в джинсах и лифчике.

– Меня зовут Бруно, – сдавленным голосом прохрипел я.

– Мне плевать, как тебя зовут.

Я вошел и закрыл дверь, закрыл глаза. Я целовал ее, погружая руки в ее волосы, расстегивая ее белый лифчик, чтобы почувствовать ее грудь, почувствовать ее сердце.

Она позволяла целовать себя. Потом отстранилась и набросилась на меня с кулаками. Колотила по мне со всей силой, какая у нее имелась. Я принимал удары и смотрел на нее, яростную, бледную и отрешенную. Она била меня в грудь, в живот, по бедрам. Такая маленькая и худенькая по сравнению со мной, гранитным валуном.

«Для нашей истории не нужны слова, – думал я, – прошлому в ней не место. На таких условиях я согласен».

– Я буду приходить по вечерам, – сказал я. – Всегда, когда тебе будет нужно.

От ее ударов мне не было больно. Она просто передавала мне свою боль.

Старые каменные дома, совы и лес слушали наше тяжелое дыхание. Она разжала кулаки, раскрыла ладони, ее руки повисли вдоль тела. И я обнял ее всем собой, как будто наконец-то обрел новый дом.

– Обещаю, – заверил я ее.

8

Встреча была назначена на без четверти одиннадцать перед церковью в Альме. Я прибежал с опозданием, запыхавшийся, сжимая в руке тяжеленный кожаный портфель, набитый книгами и тетрадями. Я волновался за Мартино Фьюме, он постоянно задирал одноклассников – верный признак того, что его отец вернулся домой пьяным и распустил руки. К тому же на перемене Патриция продержала меня в учительской целых двадцать минут из-за какой-то очередной бумаги сверху; на эти дурацкие министерские анкеты она тратила уйму энергии. Настоящая пытка: Патриция флиртовала, как бы невзначай касалась меня плечом, удушала приторным запахом духов, а я, как всегда, не мог от нее отделаться.

Когда я увидел стоявшую на лестнице Эмилию, сразу забыл про Мартино и его отца, про удвоенные согласные и синтаксис, про Патрицию и ее ненавистные анкеты. Эмилия была так неуместна на площади Альмы в своих рваных джинсах, в обтягивающем красном свитерке с символом анархистов, с небрежным хвостом на затылке, надувающая пузыри из жвачки. Такая непрезентабельная для первой деловой встречи, пусть хоть и с Базилио. Я даже удивился – в шутку, а может, всерьез: неужели это моя девушка?

Она услышала мои шаги и обернулась. Хотела улыбнуться, но сдержалась.

– Добрый день! – церемонно поприветствовала она меня.

Я остановился на некотором расстоянии и ответил еще холоднее:

– Здравствуйте, я провожу вас.

Площадь была пустынна. «Самурай» на противоположной ее стороне был закрыт, как и магазин синьоры Розы, и почта. Никто не мог нас слышать. Никто не выглядывал из окон, не смотрел на нас с балконов. Альма была самым большим населенным пунктом этой долины – его девятьсот три жителя, казалось, вымерли сотни лет назад. Но я знал, что они там, что они непременно заметят нас, будут глазеть из-за ставней и занавесок. Знал, что они непременно захотят покопаться в грязном белье, займутся разоблачением, применив весь свой арсенал. Что им не терпится дать точное название подозрительной встрече учителя Перальдо с залетной алкоголичкой. Вот почему я тщательно готовил Эмилию к этой встрече на людях, как готовят любовницу, приглашенную на прием, где будет и жена. И неважно, что я не женат; и она, насколько мне было известно, тоже не замужем; и что мы давно перешагнули порог совершеннолетия и вообще вольны поступать, как нам заблагорассудится. Это в теории. А на практике за пределами Сассайи мы были нисколько не свободны.

Я шел впереди. Эмилия шагала за мной, не выказывая ни малейшей фамильярности. Я надеялся, что церковь, поскольку все-таки это церковь, не даст повода для слухов. Перед тем как войти, мы переглянулись, а потом, будто едва знали друг друга, будто не проводили вместе каждую ночь последние десять дней, проскользнули в боковую дверь, пробравшись сквозь тяжелые складки бархатной гардины, где я успел украдкой поцеловать ее наперекор ханжам и сплетникам, всем, кто думает, что истина у них в кармане. Любовь – это всегда неповиновение.

Внутри была темнота, холодная и густая, – черный аквариум. За исключением ярко освещенной, как днем, алтарной части, где работал Базилио, сидевший на самом верху строительных лесов.

Он был настолько поглощен работой, что не заметил нас. К тому же он плохо слышал. Эмилия как-то вся напряглась, увидев фреску с изображением Страшного суда. Она вдруг утратила воодушевление, которое чувствовалось в ней, когда она звонила отцу и рассказывала, что, похоже, ей представится нежданная возможность применить на практике свои художественные навыки. В тот момент она ходила взад-вперед по нашему переулку, а я подслушивал, намеренно не спеша пересаживая цикламены.

Я громко позвал Базилио. Он приложил смоченную в воде рисовую бумагу к почерневшему крылу белокурого ангела и очень медленно повернулся к нам. Не поздоровался, не улыбнулся, даже не помахал рукой. Я заранее предупредил Эмилию, что с ним нелегко иметь дело. Базилио был человеком скромным, очень замкнутым. Он привык работать один и никогда не думал искать себе помощников. Спустя неделю, поддавшись на мои настойчивые просьбы, он решил испытать Эмилию, но только потому, что очень сдал, а до пенсии оставалось еще три года.

Базилио с трудом спустился с лесов и предстал перед нами – маленький, сгорбленный, худой. Он пристально посмотрел на Эмилию сквозь линзы старых очков; его голубые, как лед, глаза оживились и заблестели – признак того, что внутри этой груды слабых костей теплится прекрасная душа.

Я заметил, как дрогнуло его лицо, но не придал этому значения.

– Базилио Раймонди, наш знаменитый художник, самый известный во всей долине, – сказал я, и он неодобрительно покачал головой, мол, к чему славословие. – А это Эмилия, о которой я тебе рассказывал, автор карандашного портрета. Эмилия… – я понял, что не знаю ее фамилии, – окончила Академию художеств.

– Умеешь реставрировать фрески? – тут же спросил он.

Эмилия ответила не сразу. Я никогда не видел ее такой бледной. Она терзала свои ногти, сдирая заусенцы.

– Да, я сдала два экзамена по реставрации.

– Это скромная церковь конца четырнадцатого века, – объяснил Базилио, – стоящая в провинциальном городке, где в лучшие годы проживало две тысячи сто тринадцать человек. К слову, ниже по ручью заживо сожгли Маргариту Бонинсенья. В этой долине всегда было полно ведьм, еретиков, бунтарей. Возможно, именно поэтому у нас есть такой великолепный «Страшный суд». Не Джотто, конечно, но… Взгляни-ка!

Эмилия с трудом подняла глаза и тут же их опустила.

Базилио, единственный из своего поколения, всегда говорил на безупречном итальянском. Потому что – этот секрет я раскрыл случайно – у него не было друзей, он ни с кем не общался, но запоем читал книги из старой библиотеки, полученной в наследство от какого-то масона – из жалости, а может, в благодарность за то, что Базилио расписал фресками его палаццо.

– Как думаешь, – спросил он Эмилию, – можно восстановить этот «Страшный суд»? В некоторых местах, – он указал рукой, – особенно там, где ад и дьявол, следы плесени и копоть.

Я никогда не видел Эмилию такой молчаливой, такой нерешительной.

– Только это нужно реставрировать?

Базилио удивился вопросу, да и я тоже, ведь речь шла о целой стене.

– Есть еще деревянная Черная Мадонна, нужно поновить цвет.

– Тогда я хотела бы начать с нее, – сказала Эмилия, – если не возражаете. Потом, если возьмете меня, я помогу вам с фреской.

– Откуда ты приехала?

Я вздрогнул. Такой простой вопрос, а я так и не решился его ей задать. Я повернулся, чтобы посмотреть на Эмилию, и понял, что она едва заметно, но тоже дрожит.

– Из региона Марке, – ответила она, – из маленького городка в провинции Пезаро-э-Урбино.

Нутром я чувствовал, что она лжет.

– А где ты училась?

Щеки Эмилии вновь порозовели.

– В Болонье, в старейшем университете Италии, – торжественно объявила она.

Базилио растянул губы в грустной улыбке.

– А у меня нет диплома. Но я бы с удовольствием поучился. И посетил бы Болонью и Урбино, я видел их только на картинках.

Дальше Турина Базилио нигде не бывал. Окрыленный надеждами, он поступил в тамошний университет и очень гордился собой, ибо имел шансы стать первым в истории Сассайи человеком с высшим образованием. Однако меньше чем через год деньги у семьи кончились, и никто другой помочь средствами не захотел, так что Базилио пришлось вернуться в Сассайю и белить потолки.

В его отречении от юношеских амбиций я с болью узнавал свое собственное отступничество, поэтому тогда не удержался и сказал, хоть это и прозвучало очень по-детски:

– Базилио, здесь все признают твой талант и без диплома. Иначе тебе бы не поручали реставрацию таких церквей, как эта, и других храмов и вилл.

«Слабое утешение», – в ответ сказало его усталое, изрезанное морщинами лицо, наполовину скрытое курчавой бородой вроде моей, но белой. Он отмахнулся от моих слов, как от мух, и обратился к Эмилии:

– Теперь это не имеет значения, я стар. Но ты молода, я хочу посмотреть, чему ты научилась в Болонье.

Я смотрел, как они уходят в темноту левого нефа. Они шли смотреть Черную Мадонну. Эмилия следовала за Базилио притихшая, собранная, как маленькая монахиня. Я поймал себя на мысли, что эта темная церковь, которая когда-то была полна народу, реставрируется сейчас неизвестно для кого.

Меня поразило любезное поведение обычно сурового и замкнутого Базилио. И благоговение Эмилии перед бедным стариком, совершенно не сочетающееся с ее провокационной одеждой и жвачкой во рту. Она жевала все медленнее, а потом и вовсе украдкой завернула жвачку в старый чек и сунула ее в карман.

Мне показалось, будто каким-то непостижимым образом они узнали друг друга. Будто это были не те два человека, которых я знал – его давно, а ее всего две недели, – а два иностранца, для которых я был чужим.

– Во сколько за ней зайти? – крикнул я Базилио.

Приложив указательный палец к губам, он напомнил мне, что мы в церкви и что священник – первый сплетник. Он растопырил ладонь и приставил к ней указательный палец другой руки, что означало: в шесть.

Старик уже догадался, что у нас с Эмилией роман. Он никому бы не рассказал, от него можно было не прятаться.

Прежде чем уйти, я прошептал в темноту:

– Удачи, Эмилия.


Мое ощущение позже подтвердилось: Базилио узнал Эмилию. Единственный во всей Альме. И поэтому сразу решил взять ее в помощники вне зависимости от результатов испытания: он всегда действовал наперекор обществу, не как другие.

В то утро он оставил Эмилию наедине с Черной Мадонной и ее Младенцем, а потом пригласил ее разделить с ним хлеб и сыр, фрукты и воду, ведь Эмилия еще не знала, что нужно приносить с собой тормозок. Они сидели на лесах, там было удобнее всего обедать. Для Базилио не имело значения, верующий человек или нет, и сомнения – это поиск Бога.

– Ты отлично поработала над короной и платом, – сказал он.

– Спасибо, – тихо ответила Эмилия, не поднимая глаз.

– Извини, я иногда могу быть грубым – привык работать и жить один. У меня никого нет, только куры, гуси и канарейки.

Эмилия сидела спиной к стене со «Страшным судом». Она глотнула воды из фляги Базилио и сказала:

– Надеюсь, я не буду вам мешать. Очень хочу быть полезной. Эта работа… я и мечтать о такой не могла. Ну, с тех пор как снова стала мечтать.

Базилио внимательно ее слушал. Он прекрасно понимал, кто перед ним. Эмилия же не подозревала, что он знает, иначе тут же вскочила бы и убежала.

Она тоже его вспомнила, но не сказала об этом. В голове мелькали смутные, отрывочные эпизоды из детства, которые она не могла связать воедино. Тетя всегда с восхищением отзывалась о «художнике», а тот иногда заходил к ним выпить кофе, приносил свежие яйца. Эмилия забыла имя, но не лицо, не эти глаза, из которых, несмотря на усталость и лишения, по-прежнему лился необыкновенный свет.

Базилио больше не задавал ей вопросов, не ставил в неловкое положение, намекая на какие-то моменты из прошлого. Они говорили о судьбе этой маленькой деревенской церкви, о скульпторе, вырезавшем из дуба Мадонну с Младенцем, о художниках, создавших изображения Христа и святых, и о том, как жаль, что не удается установить автора «Страшного суда», фрески, по художественной ценности явно превосходившей другие работы. Такая красота, а о художнике (или художнице?) нет никаких упоминаний. Разве это справедливо?

– Возможно, – ответила Эмилия, – возможно, мы сами и то, что мы делаем, – не одно и то же. – Она подняла голову и добавила: – Караваджо, к примеру.

– Ты права, – кивнул Базилио. Их взгляды пересеклись на мгновение. – Искусство – это всегда свет, попытка отказаться от тьмы, которая есть в жизни.

После перерыва, перед тем как снова приступить к работе, Базилио сказал:

– Мне жаль, но я смогу платить тебе сущие гроши.

Эмилия улыбнулась, поняв, что ее берут.

– На жизнь в Сассайе хватит. Отец будет рад, что я сама себя содержу.

Риккардо… Базилио прекрасно помнил его. Он часто вспоминал о нем, молился за него и за Эмилию.

Каждый вернулся к работе. Статуя была очень хорошей копией Черной Мадонны из монастыря Оропы. В золотом одеянии, с золотым платом, с золотыми волосами. У Младенца тоже были золотые кудри, он улыбался с той же лучезарной безучастностью к делам человеческим.

Эмилия успокаивалась, обретала мучительный покой, подкрашивая Мадонну, ведь и ее образ имел темное происхождение: считалось, что Черная Мадонна олицетворяет ночь, из которой рождается рассвет. Часть Эмилии хотела быть таким же ребенком, которого Мадонна крепко держала на руках, и вечно оставаться новорожденным существом, чистым и непорочным. Висеть над землей в пузыре настоящей, безусловной любви.

Ее детство тоже было маленьким раем, и, возможно, именно жестокое изгнание из него разбило ей сердце.

Эмилия старалась применить все свои знания, чтобы приглушить цвет, усилить его, найти тот самый оттенок, который был у Мадонны изначально и который неумолимое время истерло, выбелило, предало. Она хотела, чтобы Базилио гордился ее работой, чтобы не раздумал взять в помощницы. Начало положено, и хотелось продолжения всему: этому дому, этому почти жениху, этой работе. Глухая дыра, несмотря на прогнозы отца, Риты, Вентури, преподносила ей подарки. Как будто она королева, как будто заслуживала их.

Она провалила единственный экзамен – по «Страшному суду» Джотто. Сдалась, поменяла его в учебном плане. Не могла подступиться и к «Страшному суду» Микеланджело. Ноги ее не будет ни в Сикстинской капелле, ни в капелле Скровеньи, это точно. В Болонье, в соборе Сан-Петронио, на единственной экскурсии, куда ее отпустили, она увидела гигантскую фреску Джованни да Модена. В центре был черный дьявол, пожирающий человеческую голову, – у нее перехватило дыхание, пришлось выйти на улицу. Были места, куда Эмилия не могла вернуться. Ни за что не вернулась бы, как бы себя ни заставляла. Это и Вентури отметила:

Есть дыры, которые ты не можешь заполнить.

Черные и глубокие, они останутся навсегда.

Но, если захочешь, ты сможешь построить жизнь вокруг них. Вокруг кратеров вырастает трава. Колодцы можно украсить цветочными горшками.

Твоя жизнь всегда будет кольцом вокруг этой пропасти.

Сможешь ли ты принять это?

Полоски света, в которых серебрилась пыль, пронизывали темноту. Над Эмилией высилась церковь, пусть маленькая и заброшенная, с ее осуждающей тишиной. Внезапно в голове промелькнуло воспоминание. Одно из многих, затянутых в смирительную рубашку в глубинах ее больного бессознательного, какой там кратер…

Запах ладана в соборе Равенны, голос священника на похоронной мессе, гроб из красного дерева, усыпанный белыми розами: ее любимые цветы. Эмилия почувствовала себя крошечной. С того дня – 2 января 1998 года – она начала исчезать. Ее тело осталось, как остаются надгробия, мемориальные доски, фотографии в рамке. Но внутри все опустело. Внутри ничего не шевелилось.

Лик Мадонны кое-где потрескался. Пока Эмилия заполняла и разглаживала трещинки на щеке и под правым глазом, одна часть ее горячо молила: «Позволь себе начать все сначала, прошу тебя», а другая охлаждала пыл: «Тебя раскусят, увидишь, это вопрос времени».

От безобидного вопроса «Откуда ты?» у нее свело желудок. А когда Базилио спросил, где она училась, Эмилия почувствовала огромное облегчение оттого, что может хоть раз сказать правду. Она четко произнесла: «В Болонье, в старейшем университете Италии». Но опустила одну маленькую деталь: «филиал», где она получила свой диплом. Так сказать, «особый путь» к высшему образованию, увенчавшийся девяносто шестью баллами. Когда ей вручали диплом, отец расплакался как ребенок – впервые от радости.

На страницу:
5 из 6