
Полная версия
Черное сердце
– Зачем тебе? Здесь никого нет, ты еще молодая.
– Ты тоже не старый.
Она встала с кровати, открыла окно, и в комнату ворвался холодный воздух. Я поежился. А она нет. Облокотилась на подоконник, откинула набок рыжие волосы и закурила.
Мне стало интересно, откуда она. У нее не было пьемонтского акцента, но и никакого другого я не заметил. Она не закрывала ставни на ночь. В тридцать один год ей нужен был кто-то, кто почитал бы ей книгу, иначе она не могла заснуть. Я сгорал от любопытства, но в то же время чутье подсказывало, что не стоит ее расспрашивать.
Я встал, как будто мы закончили и пора уходить.
– И потом, неправда, что никого нет. Ты есть, – сказала она.
Ее сигарета, казалось, вспыхивала каждый раз, когда она затягивалась.
Я стоял, держа в руках «Восемьдесят стихотворений» Мандельштама, и подбирал слова для прощания, но не находил их. В тусклом свете свечей она смотрела на меня в упор и курила. И я снова, как в первый вечер, увидел тот танцующий силуэт.
– Где ты работала? Где училась?
Она улыбнулась нарочито озорной, соблазнительной улыбкой, как школьница, которая пытается соблазнить своего учителя.
– А ты как думаешь, где я училась?
– Понятия не имею.
– По-твоему, у меня за плечами средняя школа? Техникум? Я выгляжу слишком невежественной?
– Я никого не осуждаю.
– О, значит, ты – мой герой!
Она выбросила окурок на улицу и закрыла окно. Я ждал, что она вернется в постель, но она подошла ко мне. Так близко, что я чувствовал ее запах. И тепло, исходящее от ее тела через ткань. И слышал в тишине стук ее сердца. И своего.
– Теория и история искусства, – сказала она, все больше сокращая расстояние между нами.
– Ну, – сказал я, чтобы разрушить чары, под которые мы вдруг попали, – кажется, я кое-что понял… Это твои картины?
Она кивнула, но так, словно ни работа, ни что-то еще ее больше не волновало.
– Очень красивые, – искренне похвалил я. – А Базилио всю жизнь был маляром, но он молодец, – продолжал я как заведенный. – Он мог бы стать художником, если бы у его родителей были деньги, чтобы отправить его в Турин… – Я испытывал искушение отступить, спрятаться за стеной слов. – Он не просто красит, он реставрирует, подновляет. Его попросили заняться фресками в Альме и в окрестных деревнях. Но он слишком стар, ему тяжело одному… Он тоже живет в Сассайе… как и мы.
После слов «как и мы» она поцеловала меня.
Обхватив мою шею обеими руками, она прижалась к моим губам с такой силой, с такой жадностью, что я не смог сопротивляться.
Она подталкивала меня к кровати. И я не хотел и безумно хотел этого. Первым желанием, когда она сказала: «Ты мог бы прийти ко мне сегодня вечером и поболтать со мной», было раздеть ее, прикоснуться к ней. И Эмилия хотела того же, как она признается мне спустя несколько месяцев.
В тот вечер мы больше не разговаривали. Любые слова были бы лишними. Лежать, прижавшись друг к другу, проникать в нее было освобождением. Я чувствовал, как наши с ней одиночества сплетаются и исчезают на этой маленькой кровати, пропахшей затхлостью, лесом, воспоминаниями.
Она давно хотела, больше всего на свете хотела этого – переспать с мужчиной. А я – с женщиной, к которой испытываю какие-то чувства. Так и получилось. Она бы сделала это с любым, кто жил рядом. А я – с любой девушкой, которая пришла бы умирать туда, где я себя похоронил.
Но сейчас мы были живы. Я был влюблен в нее, я ничего не знал. И если бы я продолжал не знать, жизнь была бы совершенна. Как та ночь.
6
Телефон волшебным образом поймал сеть, разбудил залитую светом комнату, в приоткрытое окно которой проникал свежий воздух, пахнущий нагретым камнем и влагой ручья. Эмилия валялась на кровати и грызла ногти.
Увидев, что звонит не отец, а Марта, Эмилия двумя большими пальцами надавила на экран телефона, как будто у нее все еще был старый кнопочный «алкатель», тот самый, который потом стал «вещдоком» и так к ней и не вернулся.
– Представь, я только что собиралась тебе позвонить, – с ходу начала Эмилия.
– Мне нужно тебе кое-что сказать.
Эмилия как будто не замечала мрачных ноток в голосе Марты.
– Подожди, сначала я. У меня просто бомба!
– Выкладывай.
– Я лишилась девственности! – Она выкрикнула это, как в мегафон на митинге.
– Черт! На пятый день там?! – Марта не смогла скрыть удивления. – Извини, конечно, что напоминаю, но ты далеко не скромная девственница… – Марта вернулась к своему обычному насмешливому тону.
– Но я была целка до прошлой ночи.
– Ты права. Кто он? Как зовут?
– Понятия не имею! – Эмилия расхохоталась.
– А я всегда говорила, даже когда мне никто не верил, в том числе и ты! Я всегда говорила, что ты далеко пойдешь. Ты – звезда. – Марта как будто забыла, зачем позвонила, и продолжила: – Помнишь тот день во дворе, когда я ради тебя прервала игру?
– Такое не забывается!
– Ты сидела на ступеньках и раскачивалась… Жуткое зрелище! Когда меня заставляли волонтерить в доме престарелых, я видела там стариков, безвольных, как тряпичные куклы. Вот и ты была такой. Помнишь, я тебе говорила: «Детка, в тебе есть огонь, не растрачивай себя попусту». Вот!
Эмилия улыбнулась воспоминаниям, удобно устроила голову на подушке и закрыла глаза. Одобрение Марты доставляло ей удовольствие, немногие моменты в ее жизни вспоминались с такой радостью, как тот день 9 или 10 августа 2001 года, когда началась их дружба.
Даже сейчас, по прошествии стольких лет, Эмилия ощущала трепет.
Летний день клонился к вечеру. Оглушительно, как одержимые, стрекотали цикады.
Болонья по ту сторону колючей проволоки была пустынна, как в сцене из постапокалиптического фильма. Ставни во всех домах были наглухо закрыты. С улицы не доносилось ни звука – ни голосов, ни шума машин. В воздухе висела вязкая, душная тишина.
Они все собрались в огромном внутреннем дворе. Шумные, потные, оголенные. Отсюда никто не уезжал отдыхать. Здесь играли в волейбол, постоянно. Летом занятия заканчивались, и время плавилось вместе с асфальтом. Стояла такая жара, что девчонки часто бегали к колонке, на кран которой был надет шланг для полива овощей в огороде, открывали воду и в шутку обливали друг друга. Если они слишком увлекались, их, конечно, одергивали. Радость? Verboten!
Их стройные, решительные тела вибрировали под солнцем. Они так и искрились в своем дурном отрочестве. Девчонки щипали друг друга за попы, на глазах у всех, улучив момент, целовались в губы, а потом тайком, в туалете или ночью, когда выключались телевизоры, творили кое-что и похуже. Когда проигрывали в волейбол, злились до бешенства. Многие ругательства Эмилия впервые услышала именно там. Получив фол в игре, девчонки могли отхлестать друг друга по щекам, отодрать за волосы. Если бы кто-то умудрился посмотреть на них из-за стены, то залюбовался бы ими, не зная, кто они, где они, что они натворили. Они были такими красивыми, такими живыми. Все носили джинсовые шорты, нарочно обрезанные так, чтобы открывалось минимум ползадницы, и футболки, закатанные под самый лифчик и закрепленные резинкой. Все без исключения.
Кроме Эмилии, сидевшей в одиночестве на каменных ступеньках. Время от времени она, словно очнувшись от оцепенения, смотрела за игрой. Наблюдая, с какой грацией они прыгают под сетку, с какой яростью кидают мяч соперницам, она удивлялась тому, что это девчонки. Обычные, ничем не отличающиеся от тех, которые сейчас играли в волейбол на пляже в Римини или Риччоне, с родителями или со своими парнями, с которыми тискались в кабинках для переодевания.
Со временем обжившись и преодолев лень, Эмилия скорее из командного духа, чем из любви к спорту, научилась вполне прилично играть в волейбол. Но на тот момент она находилась там чуть больше месяца и предпочитала сидеть на каменных ступеньках в стороне от площадки.
Этот большой, обнесенный высокой стеной двор, где бесконечное небо ужалось до прямоугольника, был территорией зачумленных. Но Эмилия считала, что ее болезнь тяжелее, ее раны самые гнойные, и если в прежней жизни она была прекрасной мишенью для травли, то здесь, в этом кошмаре, она чувствовала себя как тот несчастный, покрытый зловонными язвами древнегреческий герой, оставленный на скалистом острове посреди моря. Как его звали? Кажется, Филоктет.
Потерпев кораблекрушение, она ни разу не пыталась перекинуться хоть словом с другими бедолагами. А те не лезли к ней – из уважения, согласно здешним правилам, которые отличались от тех, что в мире за стеной: чем больше у тебя язв, тем выше твоя значимость. Но она еще не знала этих правил, ей казалось, она вызывает у всех отвращение.
В тот день одна из девушек в команде вывихнула лодыжку и выпала из игры. Марта посмотрела по сторонам и, вместо того чтобы позвать кого-нибудь со скамейки запасных, по непонятным причинам решила, что ей нужна Эмилия.
Она прервала матч и, не обращая внимания на протестующие голоса – когда ее волновало недовольство окружающих? – размашистым шагом направилась к Эмилии. Уперев руки в бока, она остановилась, накрыв ее своей величественной тенью.
– Меня зовут Марта Варгас, – представилась она, хотя в этом не было необходимости. – Я здесь уже два года, осталось восемь.
Это означало: я – непререкаемый авторитет, обычно другие приходят ко мне, а не я к ним.
Эмилия, накачанная транквилизаторами, пыталась сосредоточить на девушке затуманенный взгляд, и когда ей это удалось, ее удивили иссиня-черные волосы Марты, блестящие, длинные, почти до пояса. И темные, с восточным разрезом глаза, которые, как Эмилия узнала позже, Марта унаследовала от матери-вьетнамки. А еще модельный рост, крепкие ноги, высокая грудь и холодная улыбка. Она похожа на Сейлор Марс[4], подумала Эмилия и опустила взгляд.
Марте это не понравилось. Пока девчонки продолжали возмущаться, с нетерпением ожидая продолжения игры, Марта прорычала, но не «В тебе есть огонь», а что-то вроде: «Быстро оторвала свою задницу и пошла играть. Нашлась тут принцесса!» Эмилия продолжала сидеть, опустив глаза, и покачивала одной ногой, закинутой на другую. Тогда Марта схватила ее за подбородок, вцепившись ногтями так сильно, что остались следы.
– Здесь никого не просят дважды. И никто не ждет, чтобы его спасли. Нет никаких принцесс, уясни себе. Мы все здесь паскуды, стервы и королевы в одном флаконе.
– Эй, Хайди[5]! Ты еще там? Я спросила, чем занимается этот парень? Он нормально зарабатывает? Это жутко важно.
Марта, как и тогда, вывела Эмилию из оцепенения.
– Думаешь, я его спрашивала…
– Черт, вы даже не разговаривали? Ты сразу на него набросилась и стянула штаны? Молодец девочка, так и надо.
– Нет, он мне еще стихи читал.
– Хм… – разочарованно протянула Марта. – Стихами много не заработаешь.
– Не знаю, может, он пастух? У него борода…
– Господи, Эмилия, поэт с овцами – нет, только не это. Предпринимателя надо найти, инженера, нотариуса. Он пишет, ты рисуешь – это кранты! А вдруг тебе придется его содержать? Он без судимости хотя бы?
Они захихикали.
Теперь они были взрослыми. Больше не играли в волейбол. Больше не было тюремного режима, косяков в туалетах, успокоительных на Рождество. Они вырвались; они пережили это. И все же…
Прошлое не отпускало, держало их так крепко, как ничто другое.
– Думаю, он даже не способен прикарманить найденный на дороге кошелек, – ответила Эмилия.
– Ладно, трахайся, только не влюбляйся. А теперь извини, у меня плохие новости.
Эмилия встала с кровати и вздохнула.
– Именно сегодня?
– Мне позвонил брат Мириам.
Эмилия представила себе, о чем пойдет речь. Связь прерывалась, ей пришлось подойти к окну, чтобы поймать сеть. «Не хочу ничего знать!»
– Она умерла.
Эмилия смотрела на высокое небо, которое, конечно, было бескрайним, но снова стало таким же далеким и недосягаемым, как в том дворе.
– Похороны завтра днем, в Пьяченце. – Марта помолчала. – Если приедешь утром в Милан, поедем вместе.
– Ты хочешь сказать, мы встретимся на похоронах? – Эмилия почувствовала, как запылали щеки. – Твою мать, спустя столько лет, на похоронах Мириам? Издеваешься? Помнишь, мы же поклялись: «Увидимся на Лазурном берегу, в самом лучшем ресторане, на самой крутой вечеринке в Европе», а ты предлагаешь встретиться на похоронах?
– Мы ссали, учились, пели, рыдали вместе… сколько лет?
– В основном получали колотушки.
– Она покончила с собой, Эми.
– Тряпка, размазня.
– Ее бросили одну, никто ей не помог. У нее забрали ребенка, потому что она снова сбежала из общины и продолжала колоться. И она от отчаяния вколола себе столько, что могла умереть дважды.
Ничего удивительного, подумала Эмилия. Если бы каждая из них перечитала историю своей жизни, обращая внимание на кульминационные моменты, такой финал показался бы вполне логичным.
– Когда-то я поклялась себе: ноги моей не будет ни на похоронах, ни на кладбище, никогда в жизни. Даже к отцу не пойду, он знает об этом. И к тебе, если умрешь раньше меня. Мне жаль Мириам. Дура она, но мне ее жаль… – голос Эмилии надломился, – и ее ребенка. Но так – это слишком просто!
Они помолчали. Сплетаясь дыханием, прижав к уху мобильные телефоны, слушали, как пустота Милана смешивается с пустотой Сассайи. Мысленно возвращались в ту комнату с четырьмя идеально заправленными одинаковыми кроватями. Мириам спала рядом с Афифой, Марта – рядом с Эмилией. Стратегически точно пригвожденный к стене канцелярскими кнопками, свидетелем их беспокойных ночей был Брэд Питт в обтягивающих джинсах, прозванный «Ангелом мастурбации». А еще хмурый Люк Перри и Брендон, персонаж сериала «Беверли-Хиллз, 90210» с прической, которая давно уже вышла из моды там, в другом мире. Они на своем астероиде отстали от жизни. И, дрейфуя в космической пустоте, обретали друг друга, ссорились и мирились. Сначала обменивались лишь взглядами, хмурыми и недоверчивыми, а потом стали обмениваться всем: трусами, прокладками, поцелуями, страхами, конспектами по математике и философии, мечтами.
– Зря я попросила тебя приехать. Ты еще не готова. – Голос у Марты тоже дрогнул. – Но сделай одолжение: увидишь красивый вид там, в горах, помаши Мириам. Могу поспорить, она попала в рай. Неважно, что о нас думают, все там будем. Мы это заслужили. А ты не вздумай выкинуть подобное, слышишь? Трахай своего безымянного, зарабатывай деньги и наслаждайся этой дерьмовой жизнью, потому что я хочу тебя увидеть. Приглашу на ужин, я угощаю. Ты просто держись, как говорила Фрау Директорин.
И бросила трубку, потому что наверняка плакала, а плакать на людях нельзя. Старые правила еще действовали:
1) не плакать;
2) не позориться;
3) держать слово;
4) не выдавать своих.
Базовые установки их воспитания. Эмилия мысленно повторила их, она держалась.
В одиннадцать часов я ушел в лес, потому что не мог больше сидеть на месте. Да и чего было ждать? Что она проснется и придет? Постучится в мою дверь? С какой стати?
Взял садовые перчатки, шляпу, сумку-авоську. Натянул сапоги и положил в рюкзак два куска хлеба с сыром на обед, не хотел возвращаться рано.
Я не сомневался, что она не захочет больше меня видеть, что она уже пожалела о том, что случилось: невозможно, чтобы такая смелая, такая сексуальная женщина довольствовалась отшельником, пещерным человеком, «бедным холостяком», как меня тут называли.
В этих краях парни женятся рано, лет в двадцать. По-быстрому делают детей, становятся строгими отцами, по двенадцать часов вкалывают – домашний скот или каменоломни, – после работы ходят в «Самурай» пить и играть в карты. Не читают стихов, не трахаются с тридцатилетними незнакомками, которые дают в первую ночь. А если что-то не нравится, уезжают отсюда, как сделало большинство моих друзей.
Я поднимался по склону горы Кресто, пиная мертвые листья, в которых утопали ноги. Ноябрь выдался какой-то аномальный – настолько теплый, что животные и не думали готовиться к спячке, птицы резвились на деревьях, всюду летали ошалелые насекомые, а среди ветвей каштанов плескалось море света, освещая блестящие коричневые плоды на земле.
Я наклонился и стал собирать их, с ходу отличая целые от червивых, как в детстве, когда вся Сассайя устремлялась в лес перед тем, как зима накрывала нас и надолго изолировала от остального мира. Лучшие каштаны, самые крупные и крепкие, я клал не в авоську вместе с остальными, а в карман. Этим я собирался заняться вечером 2 ноября, но она ворвалась в мою жизнь и заставила обо всем забыть.
Я заметил, да, пятнышко крови на простыне. Кто бы мог подумать! Она была первой, на чьем лице я прочитал удовольствие. Она вгоняла меня в себя как хотела, шептала непристойности и не стыдилась, не скрывала от меня ничего, разве что…
Откуда она, почему она здесь, как ее зовут?
Я сбежал, как вор, едва занялся рассвет. Не смея взглянуть на нее, не оставив даже записки. Я лишь старался одеться как можно быстрее и ступать аккуратнее, чтобы не скрипели эти проклятые половицы, и повторял про себя, что ничего страшного не случилось, ничего существенного. И сейчас продолжал повторять, не веря в это.
Вокруг лишь ущелья, овраги, скалы. Ни тропинок, ни просек. Но я знал этот лес лучше, чем самого себя, я не мог заблудиться. Наоборот, я точно знал, куда идти. Туда, где я не был много лет, а теперь вдруг почувствовал, что мне туда надо. Где прятались во время войны партизаны, а потом их нашли и расстреляли. И где, по легенде, скрывались влюбленные – монах по имени Дольчино и Маргарита, а потом их заживо сожгли. Я шел туда, где собирались смельчаки, еретики и ведьмы, – в наше тайное место.
На самом деле это были просто развалины хибары, затерянные в чаще леса, куда никогда не заглядывает солнце. Добравшись, я бросил на землю рюкзак, сумку с каштанами и лег на листья, раскинув руки. И долго смотрел на кусочек неба, утыканный верхушками буковых деревьев, неподвижный внутри этого фальшивого лета, которое суетилось вокруг.
Потом нашел в себе мужество закрыть глаза и снова услышать хор голосов из нашего детства.
Некоторые голоса слышались где-то около хибары – робкие, встревоженные, – и среди них я различил свой собственный, тоненький голосок: «Валерия, где ты? Иди сюда! Вале!» Другие доносились изнутри – разведчики искали партизанские винтовки, ведьмины котлы, – и среди них самый смелый – голос моей сестры.
Тогда в долине жило побольше людей. Нас, малолеток, было, может, человек двадцать, если взять разные деревушки, но все мы знали друг друга, вместе росли. Летним утром убегали из дома, бросив в рюкзак хлеб и кусок сыра, и возвращались поздно вечером, голодные и усталые. Взрослые нас не искали, не ругали. Только просили: вы там поосторожнее, не упадите в овраг, не потеряйтесь в темноте. Мы передвигались стаями, как волки, прикрывали друг друга. В коротких штанишках, с исцарапанными ногами, с перочинными ножичками в карманах. У Валерии был складной нож, она делала копья из веток и духовые трубки из камыша, вырезала на коре инициалы, помечая территорию. У нее была своя компания, я им только мешал. Но ходил за ней хвостом, прицепился, как клещ, к ее друзьям, которые были старше меня лет на шесть-семь. Сестра первой входила в этот домик, где когда-то, вероятно, хранили сено или каштаны, а может, укрывали овец от непогоды. Она врывалась с палкой и гоняла летучих мышей, заставляя их в ужасе разлетаться, раздавала приказы мальчишкам. Она была командиршей, воительницей, Лесной Ведьмой.
А я, как трус, оставался снаружи. Щуплый, некрасивый. Я и в детстве был ботаником, в пять лет уже умел читать, писать и считать, а она в свои одиннадцать была чудом красоты, жизнелюбия и находчивости, так что ни книги, ни оценки ее не интересовали. Все в долине были в нее влюблены, а я – больше всех. Потому что она была дикой, свободной, потому что она сияла. К тому же во мне и в ней текла одна кровь. Ничто не могло разлучить нас. Уверенность в этом была так же тверда, как гранит, как сланец, как горы.
Но все сложилось так, как сложилось.
Потом она уже не была ни свободной, ни красивой. Потом я смотрел, как она ожесточается, умолкает, увядает.
Я никогда не предавал ее, с изумлением осознал я, до вчерашнего дня.
Пока я лежал среди листьев рядом с тайным местом нашего детства, разрываясь между тем, чтобы забыть ночь, проведенную с незнакомкой, имени которой я, кстати, до сих пор не знал, и бежать к ней что есть мочи; между тем, чтобы забыть Валерию и наконец-то разыскать ее, – пока я лежал так и маялся, где-то внизу, в Сассайе, незнакомка беспокойно кружила по скрипучему дому Иоле, завернувшись в халат. Она поняла, что у нее почти не осталось чистого белья, и осознала, что столкнулась с куда более сложной проблемой, чем отсутствие телевизора: в доме не было стиральной машины.
Я не видел, как она то и дело подходила к окну, чтобы понять, у себя ли я. Не видел, как она, погружаясь в зыбучую, аморфную субботу, курила одну сигарету за другой и вслух ругалась с подругой: «Вот стерва, могла бы и попрощаться. Могла бы взять мой номер у Марты и позвонить, могла бы сказать: „Сил нет, устала не спать, теперь буду спать вечно“. Я бы тебя поняла, посочувствовала: „Подумай о дочери, сволочь, не делай глупостей“».
Я был уверен, она считала меня бессловесным, тупым, заурядным любовником. И забраковала. А она – после душа волосы были еще мокрые и саднили порезы от бритвы на запястьях – достала блокнот с шершавыми листами формата А4 и пенал. Ей надоело справляться с болью с помощью одноразовой бритвы. Она присела за кухонный стол, закурила очередную сигарету и, вооружившись серым мягким карандашом, набросилась на белый лист.
«Слова бесполезны, – объяснит она позже, – рисунки – другое дело». Прямая линия, изогнутая, круг – они преданы образам, знают свой предел, почтительны к тому, что скрыто под поверхностью и причиняет боль, – рисунки не ищут определений.
– Я даже не спросила, как тебя зовут, – сказала она бумаге, рисуя контуры, штрихуя, создавая светотени.
«Что мне скажет о тебе твое имя, чего я еще не знаю? Мы – не имена, не фамилии, не разные там отчеты, составленные психиатрами, соцработниками, экспертами, – подумала она. Мы все – светотени. Черные дыры, из которых порой неожиданно пробивается луч света. А ты хороший, я это сразу увидела. Колючий, запутавшийся сам в себе, но хороший. В отличие от меня».
Я вернулся на закате. Посмотрел на дом напротив: свет не горел, казалось, там никого нет. Подойдя к своей двери, я наступил на что-то, издавшее знакомый хруст. Посмотрел под ноги и увидел скомканную бумажку, похожую на одну из тех шпаргалок, которыми перебрасываются мои ученики. Сердце тут же забилось.
Я мог бы не поднимать ее, проигнорировать. Голова подсказывала, что правильнее держаться за прошлое, что будущее – всего лишь смутная, пустая фантазия. И все-таки я поднял этот комок бумаги.
Вошел в дом, закрыл за собой дверь. Прислонился к стене в том месте, где меня точно никто бы не увидел. В гаснущих лучах дня расправил лист.
Это был портрет. Резкий, точный. Бородатый старик с лицом, обрамленным жесткими вьющимися волосами, морщинистый лоб, по-детски беспомощные глаза, в которых застыла бесконечная печаль.
Это был я. Я сразу узнал себя.
Она поняла: я был счастливым ребенком, потом внезапно стал стариком, а между этим ничего не было.
В правом нижнем углу она написала: Сассайя, 7 ноября 2015. Тебе от Эмилии.
7
«Женщины не жестоки. Согласно последним исследованиям коры головного мозга, они лучше, чем мужчины, способны справляться с болью, гневом, разочарованием. Это отчасти объясняет тот факт, что среди заключенных в итальянских тюрьмах женщины составляют лишь 4,2 процента».
Это утверждение их рассмешило.
– Эй, девоньки! – закричала Джада. – Мы – редкость! Исключение из исключений.
– Нет, они говорят, что у нас нет таких мозгов, как у мужиков, – возразила Ясмина. – Лично я чувствую себя оскорбленной.
– Я тоже, – добавила Мириам, ударив кулаком по парте, – я здесь как раз потому, что мужики меня довели!
– Точно! Молодец!
И все закричали.
Бедняга Пандольфи, учительница по итальянскому, принесшая статью с какими-то поучительными целями, тщетно пыталась их угомонить, но пламя уже вспыхнуло: «Что за урод написал?», «Сравнивает нас с мужиками», «Мы – НЕ ТАКИЕ!», «Это мы-то слабоумные?», «Потому что не стали терпеть, не проглотили, как другие?», «Да что они про нас знают, придурки!»
Вот-вот могло начаться восстание.
Марта, как всегда, внесла свой вклад в дискуссию:
– Ага, лучше умеют справляться с горем, болью, унижением… А с теми, кто их бьет и насилует? Драться, выпускать когти, бить по яйцам – это и есть гендерное равенство.