
Полная версия
Миледи Ладлоу
– Мистер Маунтфорд, сегодня можете опустить обращение к пастве.
Весьма довольные решением ее светлости, ускорявшим переход к литании, мы тотчас преклоняли колени. Мистер Маунтфорд был глух, но не слеп и в этом месте службы всегда пристально следил за действиями миледи.
Пришедший ему на смену мистер Грей представлял совершенно иную породу клириков. Свои приходские обязанности он исполнял с великим рвением, и миледи, неустанно помогавшая бедным, часто повторяла, что его сам Бог послал в их приход; а мистер Грей твердо знал, что в графской усадьбе никогда не оставят без внимания его просьбу прислать бульона, или вина, или желе, или саго для больного. Одна беда: будучи человеком своего времени, он примкнул к стану приверженцев модного хобби – образования. И это, увы, побудило миледи в корне изменить свое мнение о нем. Как-то раз во время воскресной службы она заподозрила (не спрашивайте почему), что в проповеди он собирается затронуть тему воскресных школ. Она поднялась со скамьи – чего не делала со смерти мистера Маунтфорда, то есть больше двух лет, – и объявила:
– Мистер Грей, сегодня можете опустить обращение к пастве.
Однако ее голосу не хватало прежней безапелляционности, да и мы стали на колени со смешанным чувством: неудовлетворенное любопытство возобладало над тайным желанием приблизить конец богослужения. Мистер Грей произнес тогда очень духоподъемную проповедь о необходимости открыть в деревне воскресную школу – «школу дня седьмого»[6], как он выразился. Миледи закрыла глаза и, казалось, уснула. Но я уверена, что она не упустила ни единого слова, хотя никак не комментировала услышанное вплоть до субботы, когда мы, две ее подопечные, по заведенному обычаю сопровождали миледи в карете, чтобы проведать некую бедную, прикованную к постели женщину, жившую в нескольких милях от нас, на краю поместья и прихода. Покидая хижину, мы встретили мистера Грея, к ней направлявшегося; видно было, как он устал и запыхался от долгой ходьбы. Миледи подозвала его к себе и сказала, что дождется его и отвезет домой, хотя ей удивительно видеть его здесь – далековато для субботнего променада, не слишком ли он утруждает себя в день седьмой, а точнее в Шаббат, ведь, судя по его проповеди, он исповедует не христианство, а иудаизм. Мистер Грей посмотрел на нее так, словно не понимал, о чем она говорит. Справедливости ради надо заметить, что он не только выступал за школы и начальное образование для всех, но и упрямо называл воскресенье «седьмым днем», из чего ее светлость делала простой вывод: «Этот его день седьмой – не что иное, как суббота, и если я соблюдаю субботу, значит я иудейка, чего нет и в помине. А воскресенье так и нужно называть – „воскресенье“, и это совсем другое дело: если я соблюдаю воскресенье, значит я христианка, в чем смиренно смею вас заверить».
Когда же мистер Грей наконец уловил, что́ скрывается за ее словами о субботнем променаде, он счел за лучшее не вдаваться в детали. С улыбкой поклонившись, он лишь выразил уверенность в том, что ее светлость, как никто, понимает, какими обязанностями можно, а какими нельзя пренебречь в седьмой день; что он должен посетить старую больную Бетти Браун и прочесть ей главу из Писания, а посему не смеет задерживать ее светлость.
– Нет, я вас дождусь, мистер Грей, – сказала она. – Вернее, так: я съезжу в Оукфилд и через час вернусь за вами.
Видите ли, ей не хотелось, чтобы из-за нее он чувствовал беспокойство и необходимость поторапливаться, в то время как ему следовало найти нужные слова утешения для старой Бетти и вместе с нею помолиться о спасении ее души.
– Прекрасный молодой человек, мои милые, – сказала миледи, едва мы отъехали. – Но я тем не менее распоряжусь о стекле для скамьи.
В ту минуту мы не поняли, что она имеет в виду, но неделю спустя, в воскресенье, загадка разрешилась. Занавеси, со всех сторон закрывавшие огромную фамильную «скамью» Хэнбери в приходской церкви, исчезли, и вместо них были воздвигнуты стеклянные стенки высотой шесть или семь футов. В двери, которая вела в это отгороженное пространство, имелось подъемное окно наподобие тех, какие используются в экипажах. Обычно оно было опущено и мы хорошо слышали каждое слово, но стоило мистеру Грею упомянуть о седьмом дне или заговорить о пользе школьного образования, как миледи выступала из своего угла и до упора поднимала оконную раму, ничуть не смущаясь производимым грохотом и лязгом.
Я должна подробнее остановиться на фигуре мистера Грея. Почетная обязанность представить пастве главу прихода возлагалась на одного из двух официальных попечителей местной церкви, каковыми являлись леди Ладлоу и другое важное лицо. В прошлый раз эту обязанность исполнил лорд Ладлоу при назначении мистера Маунтфорда: тот был прекрасный наездник, чем и заслужил расположение его светлости. Из этого не следует, что мистер Маунтфорд был негодным священником, отнюдь – по меркам того времени. Он не пил, зато очень любил поесть. И если до него доходил слух, что какой-то бедняк занедужил, он посылал ему лучшие яства с собственного стола, хотя для больного его угощение могло оказаться смертельным ядом. Святой отец благожелательно относился ко всем, кроме раскольников, которых он совместно с леди Ладлоу стремился изгнать из прихода; а среди раскольников он особенно невзлюбил методистов – якобы потому, что Джон Уэсли[7] порицал его пристрастие к охоте. Но это давняя история; ко времени нашего знакомства для охоты мистер Маунтфорд был слишком тучен и неповоротлив; и кроме того, епископ осуждал подобные увлечения, о чем ясно дал понять своему клиру. Лично я думаю, что хорошая прогулка верхом пошла бы на пользу мистеру Маунтфорду в смысле не только физического, но и душевного здоровья. Он слишком много ел и мало двигался. И даже до нас, молодых компаньонок миледи, доходили слухи о его крайней несдержанности в отношении слуг, церковного сторожа и алтарника. Впрочем, никто из перечисленных не держал на него зла – старик был отходчив и, выпустив пар, старался задобрить свою жертву каким-нибудь подарком, по щедрости прямо пропорциональным силе его гневной вспышки. Церковный сторож, не отличавшийся большим усердием (что в целом свойственно сторожам, по моему наблюдению), уверял, будто бы выражение «черт тебя возьми» из уст преподобного с гарантией сулило шиллинг, тогда как просто «дьявольщина» – всего лишь половину, жалкие шесть пенсов, недостойные настоятеля храма и простительные разве что дьякону.
Что и говорить, у мистера Маунтфорда было доброе сердце. Он не выносил вида боли или горя – любого несчастья; и если таковое все же попадалось ему на глаза, не мог успокоиться, пока не находил способа облегчить страдание, пусть и на короткое время. Из-за своей чувствительности он так боялся переживаний, что по возможности отвращал свой взор от страждущих и не жаловал тех, кто рассказывал ему о них.
– Да что прикажете мне делать с ним, ваша светлость? – ответил он, когда миледи Ладлоу попросила его навестить какого-то бедняка со сломанной ногой. – Ногу ему я не склею – для этого есть доктор; в уходе моем он не нуждается – для этого у него есть жена. Мне остается лишь вести с ним беседы, но много ли поймет он из моих слов? Не больше, чем я из слов алхимика. Мое присутствие только смущает его: из почтения к моему сану он застывает в неудобнейшей позе – ни дрыгнуть ногой, ни выругаться, ни жену попрекнуть ему нельзя, пока я рядом. Внутренним слухом я так и слышу, миледи, вздох облегчения у себя за спиной, когда выхожу от него. А насчет моей проповеди… Я-то знаю, что́ он думает: лучше бы я приберег свою проповедь для аналоя – для его односельчан, им она бы уж точно пригодилась (ибо адресована грешникам, по его разумению). Я сужу о других по себе и поступаю с другими так, как хотел бы, чтобы и со мной поступали. Это, во всяком случае, по-христиански[8]. А я решительно не хотел бы – не при вас будь сказано, ваша светлость, – чтобы милорд Ладлоу пришел проведать меня, когда я болел. Он оказал бы мне великую честь, спору нет, однако мне пришлось бы натянуть на голову чистый колпак, и демонстрировать из вежливости примерное терпение, и не докучать его светлости своими жалобами. Я был бы вдвойне благодарен и полнее осознал бы оказанную мне честь, если бы его светлость прежде прислал мне подстреленную дичь или жирненький окорок для скорейшей поправки здоровья и укрепления сил. Посему я обязуюсь ежедневно посылать Джерри Батлеру, пока он не выздоровеет, вкусный и сытный обед и милосердно избавлю несчастного старика от своего присутствия и наставлений.
В иных обстоятельствах миледи была бы немало изумлена этой речью, как и многими речами мистера Маунтфорда. Но поскольку на него пал выбор милорда, она не могла поставить под сомнение мудрость покойного мужа. К тому же миледи знала, что обещанные обеды всегда отправляются по назначению, нередко с одной-двумя гинеями в придачу для оплаты докторских счетов; и что мистер Маунтфорд убежденный роялист – роялист до мозга костей, как говорится; и что он одинаково ненавидит раскольников и французов и даже за чаем готов поднять тост «за Церковь и Короля – долой Охвостье»[9]. Более того, однажды он удостоился чести произнести в Уэймуте[10] проповедь перед королевской четой и двумя принцессами и заслужил высочайшую похвалу (все слышали, как его величество одобрительно заметил: «Хорошо, очень хорошо»). В глазах миледи это было все равно что пробирное клеймо, удостоверяющее ценность мистера Маунтфорда.
К безусловным достоинствам мистера Маунтфорда относилось и то, что он помогал скоротать долгие зимние воскресные вечера в Хэнбери-Корте: сперва читал проповедь нам, молодым подопечным миледи, а после играл с ее светлостью в пикет[11]. В завершение миледи приглашала его отужинать вместе с нею на подиуме, но так как весь ее ужин неизменно состоял лишь из хлеба с молоком, мистер Маунтфорд предпочитал сидеть внизу, за общим столом с нами, не упуская случая ввернуть свою излюбленную шутку про вопиющую несуразицу предписания не есть вдоволь по воскресеньям, в праздник Дня Господня. Мы вежливо улыбались его остроумию – в двадцатый раз точно так же, как в первый, заранее предупрежденные о том, что́ сейчас воспоследует: прежде чем пошутить, преподобный смущенно откашливался, словно опасаясь вызвать недовольство миледи. Судя по всему, ни он, ни она не помнили, что его «оригинальная» мысль уже не нова.
Умер мистер Маунтфорд для всех неожиданно, и мы искренне сожалели об этой утрате. Часть своего имущества (у него было небольшое имение) он оставил в пользу нуждающихся прихожан, дабы в Рождество они не чувствовали себя обделенными и получили на обед ростбиф и пудинг: превосходный рецепт рождественского пудинга обнаружился в приложении к его завещанию.
Другое распоряжение мистера Маунтфорда содержало просьбу к душеприказчикам тщательно проветрить усыпальницу настоятелей хэнберийского храма, прежде чем внести туда его гроб: всю свою земную жизнь преподобный страшно боялся сырости, и в последние месяцы температура в его жилище держалась на столь высокой отметке, что, возможно (как думали некоторые), это ускорило его конец.
После смерти мистера Маунтфорда второй попечитель приходской церкви представил осиротевшей пастве его преемника мистера Грея, обладателя ученой степени оксфордского Линкольн-колледжа[12]. Естественно, все мы, принадлежа в той или иной мере к семейству Хэнбери, не одобряли выбора второго попечителя. Но когда кто-то из злоязычников пустил слух, будто бы мистер Грей – моравский методист, миледи сказала (и я тому свидетель), что не поверит столь чудовищным обвинениям без неопровержимых доказательств.
Глава вторая
Прежде чем перейти к рассказу о мистере Грее, думаю, надо ближе познакомить вас с особенностями нашей повседневной жизни в Хэнбери. В то время на попечении миледи нас было всего пять душ – пять девиц из хороших семей, связанных родственными узами (хотя бы и дальними) с представителями титулованной знати. Если мы не находились в обществе миледи, нами занималась миссис Медликотт, кроткая маленькая женщина, многолетняя компаньонка миледи и, как мне сказывали, ее отдаленная родня. Родители миссис Медликотт жили в Германии, и по-английски она говорила с сильнейшим акцентом. Другим следствием ее германского воспитания было виртуозное владение всеми видами вышивки и шитья, о которых нынешние мастерицы даже не слыхивали. Она так незаметно умела починить и кружево, и скатерть, и тончайший индийский муслин, и вязаные чулки, что никто не нашел бы места недавней прорехи. Добрая протестантка, миссис Медликотт никогда не пропускала праздничного богослужения в День Гая Фокса[13], хотя искусством рукоделия владела не хуже монашки из какой-нибудь папистской обители. Вот она берет в руки кусок французского батиста – тут несколько нитей вытянет, там вошьет, и в считаные часы гладкая материя превращается в ажурное белое шитье. Так же ловко она управлялась с тяжелым, плотным голландским льном, украшая его простым и крепким кружевом – им были отделаны все салфетки и скатерти в доме миледи. Значительную часть дня мы трудились под ее руководством либо в просторной подсобной комнате-кладовой при кухне, либо (когда корпели над рукоделием) в примыкающей к холлу светлой комнате. Миледи не признавала изделий «с претензией», полагая, что использовать в вышивке цветную нить или гарус позволительно только в качестве детской забавы, но взрослой женщине не пристало увлекаться синим и красным, так как главное удовольствие в работе белошвейки – аккуратные, мелкие, ровные стежки. Со слов миледи мы знали, что старинный гобелен в холле соткан ее прародительницами, жившими еще до Реформации[14] и потому не ведавшими о высокой чистоте вкуса ни в ремесле, ни в религии. Впрочем, современную моду миледи также отвергала. Что это за мода, если высокородные леди берутся шить себе туфли, как повелось с начала нынешнего века? По ее убеждению, подобные причуды были следствием французской революции, которая весьма преуспела в попытках стереть все сословные различия, и вот вам результат: молодые леди благородного происхождения и воспитания возятся с обувными колодками, шилом и воском для нити, будто дочки простого башмачника!
То и дело одну из нас вызывали к миледи в ее маленькую «тихую» комнату, своего рода кабинет, – почитать ей вслух что-нибудь поучительное, как правило из Аддисонова «Зрителя»[15]. Но в какой-то год нам велено было читать рекомендованные миссис Медликотт «Размышления» Штурма[16] в переводе с немецкого. Господин Штурм учил нас, о чем надобно думать в каждый день года, и это было невыразимо скучно; но книга его очень нравилась королеве Шарлотте, и, разумеется, мысль о похвале ее величества не давала миледи сомкнуть глаза во время чтения. «Письма» миссис Шапон[17] и «Наставление дочерям» доктора Грегори[18] замыкали список книг для нашего чтения по будням. Не знаю, как другие, а я с радостью отрывалась от шитья и даже от чтения вслух (хотя последнее позволяло побыть наедине с незабвенной миледи), если могла отправиться в кладовую, где с любопытством разглядывала всевозможные припасы и снадобья. На много миль вокруг не было ни одного доктора, и мы, следуя указаниям миссис Медликотт и прописям доктора Бьюкена, рассылали больным пузырьки с нашим домашним лекарством, которое, на мой взгляд, ничем не уступало купленному в лавке аптекаря. Не думаю, чтобы мы кому-то навредили своим лечением. Если иной из наших настоев выходил крепковат, на вкус миссис Медликотт, она просила развести его кошенильным раствором – от греха подальше, так сказать. Таким образом, собственно лекарства содержалось в наших пузырьках совсем немного, но аккуратно надписанные этикетки придавали им в глазах неграмотных пациентов ученый и загадочный вид, что несомненно способствовало исцелению. Не счесть, сколько склянок с подсоленной и подкрашенной водицей я отправила хворым! А когда в кладовой не было дел поважнее, миссис Медликотт поручала нам заготавливать хлебные катыши, или «пилюли», и, насколько я могу судить, они отлично действовали, не в последнюю очередь благодаря тому, что миссис Медликотт всегда предупреждала больного, каких симптомов выздоровления ему следует ожидать; поэтому на вопрос, помогли ли пилюльки, я неизменно слышала утвердительный ответ. Помню, один старик всегда принимал в качестве снотворного на ночь шесть хлебных пилюль – независимо от их размера и вида, подсказанных нашей фантазией; и если его дочь случайно забывала вовремя уведомить нас, что лекарство подошло к концу, он маялся без сна и терпел такие муки, «прямо хоть в гроб ложись», по его собственному выражению. Вероятно, наша метода был в чем-то сродни нынешней гомеопатии. В той же кладовой, или подсобной комнате, мы учились готовить сообразные времени года кушанья и печения: сытный праздничный пудинг и сладкие пирожки на Рождество, блины и жаренные в масле ломтики овощей и фруктов на Покаянный вторник[19], наваристую пшеничную кашу на День Матери Церкви[20], фиалковые кексы на Страстную, пижмовый пудинг на Пасху, треугольные слойки на Троицу – и так в течение всего года, по испытанным церковным рецептам, передававшимся из поколения в поколение от одной из первых прародительниц-протестанток в роду миледи.
Некоторую часть дня каждая из нас проводила в обществе леди Ладлоу и время от времени сопровождала ее в экипаже, запряженном четверкой лошадей. Миледи всегда предпочитала паре лошадей четверку, как куда более подобающий ее титулу выезд; честно говоря, с парой лошадок ее тяжелая карета могла по дороге надолго увязнуть в грязи. Вообще, для узких уорикширских проселков этот громоздкий экипаж был малопригоден, и я часто благодарила судьбу за то, что графини в тех краях большая редкость, иначе мы раньше или позже столкнулись бы на пути с другой знатной дамой – с другой каретой, запряженной четверкой, – и оказались бы в безвыходном положении: ни вбок свернуть, ни разъехаться, а уж о том, чтобы пятиться задом, ни одна из дам, полагаю, не стала бы и помышлять. Однажды страх повстречаться на узкой разбитой дороге с другой знатной леди настолько завладел моими мыслями, что я рискнула спросить миссис Медликотт, как следовало бы поступить в подобном случае, и в ответ услышала: «Тшей род титулован посше, тот и должен здать назад, это ясно». В то давнее время ее слова немало изумили меня, хотя теперь мне понятен их смысл. Постепенно я приохотилась пользоваться «Пэрством»[21] – книгой, которая прежде навевала на меня скуку. Из-за своих трусливых опасений, связанных с поездками в экипаже, я на всякий случай изучила историю титулований всех трех уорикских графов и, к своей радости, выяснила, что лорд Ладлоу стоит вторым в этом ряду, тогда как обладатель еще более древнего титула – вдовец и любитель охоты, а посему вероятность повстречать на дороге его карету была крайне мала.
Но я опять ушла в сторону от мистера Грея. Разумеется, впервые мы увидели его в церкви, в день рукоположения в пресвитерский сан. Он стоял красный как рак – так краснеют только блондины с очень светлой тонкой кожей – и казался щуплым и малорослым; его вьющиеся рыжеватые волосы были лишь слегка припорошены пудрой. Помнится, миледи тотчас отметила непорядок и сокрушенно вздохнула. Несмотря на то что после голодных тысяча семьсот девяносто девятого и тысяча восьмисотого годов пудру для волос и париков обложили налогом[22], появляться в публичном месте без толстого слоя пудры на голове считалось предосудительным: в этом усматривали революционное вольнодумство – якобинство![23] Миледи скептически относилась к воззрениям джентльмена, который отказывался носить парик, хотя сама признавала, что в ней говорит предрассудок. Во времена ее молодости без париков расхаживали только простолюдины, и парик всю жизнь ассоциировался у нее с голубой кровью и соответствующим воспитанием, а свои волосы на голове – с классом людей, творивших бесчинства в тысяча семьсот восьмидесятом году, когда лорд Джордж Гордон[24] навсегда превратился для миледи в безобразное чудовище. И муж ее, и его братья, рассказывала нам миледи, должны были в свой седьмой день рождения надеть короткие панталоны и чулки и распрощаться с волосами – головы мальчикам обривали наголо; в подарок от матери, прежней леди Ладлоу, каждый из сыновей получал в свой черед красивый, завитой по последней моде паричок; и до конца своих дней они не видели собственных волос. По понятиям того времени, отказ от пудры (впоследствии подхваченный дурно воспитанными людьми) был таким же нарушением приличий, как отказ от одежды: то же санкюлотство[25], только на английский манер. Однако мистер Грей слегка пудрил волосы – достаточно, чтобы не пасть безнадежно в глазах миледи, но явно недостаточно для ее безоговорочного одобрения.
В следующий раз я увидела мистера Грея уже в нашем парадном холле, когда мы с Мэри Мейсон, готовясь сопровождать миледи в экипаже, надели свои лучшие накидки и шляпки, спустились по лестнице и лицом к лицу столкнулись с ним, ожидавшим появления ее светлости. Не сомневаюсь, что мистер Грей не впервые пришел выразить ей свое почтение, но прежде мы его здесь не видели; к тому же он отклонил приглашение миледи проводить воскресный вечер в Хэнбери-Корте (невольно вспомнишь мистера Маунтфорда, почти еженедельного нашего гостя и партнера миледи по игре в пикет…), чем отнюдь не порадовал ее светлость, как сообщила нам миссис Медликотт.
Встретившись с нами в холле, он покраснел, особенно когда мы обе сделали ему книксен. Потом слегка откашлялся, словно намереваясь заговорить, да, видно, не придумал, что сказать, – с каждым следующим покашливанием он только сильнее краснел. Стыдно признаться, но мы едва сдерживали смех, отчасти потому, что сами ужасно смутились и слишком хорошо понимали его смущение.
На наше счастье, в холл уверенной быстрой походкой вошла миледи (позабыв про трость, она всегда двигалась быстро), как бы самой своей стремительностью извиняясь за то, что заставила нас ждать, и приветствовала всех одним из тех изящных, коротких, с легким поворотом приседаний, искусство которых, боюсь, умерло вместе с нею. В ее поклонах было столько непринужденной учтивости!.. Каждое движение яснее всяких слов говорило: «Мне жаль, что я заставила вас ждать… прошу меня простить».
Она сразу направилась к камину, возле которого стоял мистер Грей, и вновь присела перед ним, на сей раз глубже, во-первых, из уважения к его сану, а во-вторых, сознавая свой долг хозяйки перед гостем, который еще не освоился в ее доме. Она спросила, не угодно ли ему пройти для разговора в ее приватную гостиную, всем своим видом показывая, что готова тотчас препроводить его туда. Но у него, что называется, накипело, и он принялся говорить взахлеб, задыхаясь, чуть ли не со слезами, все более входя в раж и выкатывая большие голубые глаза:
– Миледи, я хочу просить вас… призываю вас употребить свое благое влияние на мистера Лейтема… судью Лейтема… владельца Хатауэя.
– Вы имеете в виду Гарри Лейтема? – переспросила миледи, как только мистер Грей сделал паузу для вдоха в своей сбивчивой речи. – Я не знала, что он в комиссии[26].
– Его совсем недавно назначили, еще и месяца не прошло, как он принял присягу… Тем прискорбнее!
– Не понимаю, о чем тут сожалеть. Лейтемы владеют Хатауэем со времен Эдуарда Первого, и мистер Лейтем – добропорядочный молодой человек, хотя излишне порывист…
– Миледи! Он признал Джоба Грегсона виновным в воровстве… с таковым же успехом могли бы назвать вором меня… вопреки всем свидетельствам, которые говорят об обратном… теперь, когда дело заслушано магистратским судом, это всем очевидно. Но сквайрам важнее выступать единым фронтом, нежели судить по справедливости. Они готовы отправить Джоба в тюрьму, лишь бы потрафить мистеру Лейтему. Ведь это его первое судебное решение, говорят они; и с их стороны было бы просто невежливо заявить, что нет никаких доказательств вины осужденного. Ради бога, миледи, поговорите с джентльменами, вас они послушают, не отмахнутся, как от меня, – мол, не ваша забота!..
Надо сказать, миледи всегда горой стояла за своих, а Лейтемов из Хатауэя с семейством Хэнбери связывали родственные узы. К тому же в те времена считалось, что честь обязывает поддержать молодого судью, если по своему первому делу он вынес суровый приговор; и потом, дочь этого Джоба Грегсона недавно была уволена с должности судомойки за то, что посмела дерзить миссис Адамс, горничной миледи; и, кроме того, мистер Грей не привел ни одного довода в пользу невиновности Грегсона – он слишком спешил и, кажется, будь его воля, сейчас же погнал бы миледи в Хэнли, где находился суд. Таким образом, все складывалось против обвиняемого, тогда как за него было только голословное утверждение мистера Грея. Строго взглянув на него, миледи произнесла:
– Мистер Грей! Я не вижу, по какой причине мне или вам необходимо вмешиваться в ход событий. Мистер Гарри Лейтем весьма разумный молодой человек, он способен установить истину без нашей помощи…
– Но теперь есть новое доказательство! – перебил ее мистер Грей.
В лице миледи прибавилось строгости, и она холоднее, чем прежде, сказала: