
Полная версия
Вторая семья
Он поворачивается и улыбается. Та самая улыбка, в которую я влюблялась шестнадцать лет назад. Теперь она кажется мне маской убийцы.
– Доброе утро, Оль. Спала хорошо? – голос обычный. Теплый, даже заботливый. – Кофе налить?
От этого тепла меня бьет ознобом. Он не злится, не извиняется, не прячет глаза. Он ведет себя так, будто ничего не произошло. И это его самое страшное оружие – нормальность. Он превращает мой кошмар в мою же неадекватность.
Прохожу мимо него к плите, старательно избегая любого прикосновения. Включаю конфорку под сковородкой. Пламя вспыхивает синим языком – хоть что-то настоящее в этом доме лжи.
– Яичницу будешь? – спрашиваю, не поворачиваясь.
– Конечно. Как обычно.
Как обычно. Эти два слова режут по живому. Ничего уже не будет как обычно. Никогда.
Достаю яйца из холодильника. Руки дрожат, но я заставляю их повиноваться. Разбиваю яйца в сковородку. Желтки растекаются по раскаленной поверхности, шипят и пузырятся. Как моя ненависть.
– Погода отличная, – продолжает он, потягивая кофе. – Может, на выходных съездим на дачу? Дети соскучились.
Он говорит о планах. О нашем общем будущем. Словно у нас оно есть. Я молчу, переворачиваю яичницу. Масло стреляет, обжигает руку. Даже не морщусь.
Он произнес это имя. Здесь, на нашей кухне, где мы завтракали шестнадцать лет. Где дети делали первые шаги. Где я когда-то была счастлива.
– Дети остаются дома, – говорю через стиснутые зубы.
– Слушай, насчет вчерашнего… – начинает он.
– Не надо. – Голос звучит ровно, почти равнодушно. – Дети проснутся.
Он замолкает. Я чувствую его взгляд на своей спине, но не оборачиваюсь. Это моя маленькая победа – заставить его замолчать. Но победа горькая, потому что дается слишком дорого.
Он придвигается сзади, кладет руки мне на плечи. От его прикосновения меня передергивает.
– Оль, не надо так, – шепчет он мне в ухо. – Мы же взрослые люди.
Я резко выворачиваюсь из его рук.
– Не трогай меня.
– Но, детка…
– Я сказала – не трогай.
В его глазах мелькает раздражение. Наконец-то. Маска дает трещину.
– Хорошо, – говорит он холодно. – Как хочешь.
В кухню врывается Света – вихрь в розовой пижаме с единорогами. Волосы растрепаны, щеки розовые от сна. В руках любимый плюшевый кот, которого она таскает везде.
– Мамочка! – бросается ко мне, обнимает за ноги.
Сердце сжимается. Я глажу ее по голове, вдыхаю запах детского шампуня. Хоть что-то чистое и настоящее в этом проклятом доме.
– Привет, солнышко. Садись, завтрак почти готов.
– А папа что, не на работу сегодня? – удивляется она, карабкаясь на стул.
– Иду уже, иду, – смеется Дмитрий. – Просто хотел с вами позавтракать. Соскучился.
Света светится от счастья. Болтает ногами, прижимает к себе кота.
– Папочка, а мы сегодня пойдем в кино? Ты же обещал!
– Конечно, принцесса. Обязательно.
Я ставлю перед ней тарелку с яичницей. Света смотрит то на меня, то на отца. В ее больших карих глазах появляется тревога – дети чувствуют фальшь лучше взрослых.
– Мам, а почему ты не спала в спальне? – спрашивает она тихо.
Время останавливается. Я чувствую, как холодеет кровь. Дмитрий откашливается, но не спешит отвечать. Ждет, что скажу я.
– Мама храпела, – говорит он наконец, с улыбкой. – Пришлось выселить ее в гостевую.
Света хихикает. Такое простое объяснение. Такая привычная семейная шутка. И ложь скользит в ее детское сознание, как масло.
– Мам, а ты правда хранишь? – спрашивает она, покусывая яичницу.
– Иногда, – отвечаю. – Когда простужена.
Еще одна ложь. Они сыплются из меня, как песок. Я учу свою дочь врать, сама того не желая.
Появляется Егор. Пятнадцать лет, почти взрослый, но еще такой мальчишка. Идет сонный, в одних боксерах и футболке, растрепанный и недовольный. Плюхается на стул, зевает так, что челюсть хрустит.
– Привет, – буркает, не глядя ни на кого.
– Доброе утро, сынок, – говорит Дмитрий бодро. – Как дела в школе?
– Нормально.
Ставлю перед Егором тарелку с яичницей. Он поднимает глаза, изучает мое лицо. Слишком внимательно. Слишком взросло. В пятнадцать он уже не ребенок, его не обманешь шутками про храп.
– Мам, ты чего такая… – начинает он, откладывая вилку.
– Такая как? – перебиваю, стараясь говорить легко.
– Не знаю. Какая-то не такая. – Он хмурится, разглядывает меня. – Лицо опухшее. Ты плакала?
Дмитрий быстро включается:
– У мамы просто настроение плохое. Бывает у женщин.
Он говорит это с такой мужской снисходительностью, что мне хочется швырнуть в него сковородкой. Егор кивает с видом знатока жизни.
– А, понятно, – говорит он и принимается за завтрак. – Месячные, да?
– Егор! – возмущается Света. – Фу, как грубо!
– А что? Это же естественно.
Дмитрий смеется, треплет сына по волосам.
– Ты у нас совсем взрослый стал.
Я сажусь за стол. В тарелке остывают мои яйца, но есть не могу – каждый кусок застревает в горле. Дмитрий рассказывает детям о планах на день, спрашивает про школу, шутит. Света постепенно оттаивает, снова становится веселой. Егор включается в разговор, рассказывает про контрольную по математике.
А я сижу среди них как призрак. Как посторонняя на чужом семейном завтраке. Они говорят, смеются, а я слышу их голоса как сквозь вату.
– Мам, а мы сегодня поедем к бабушке? – спрашивает Света, размазывая желток по тарелке.
– Не знаю, – отвечаю машинально. – Посмотрим.
– Почему не знаешь? – удивляется Дмитрий. – Мы же вчера говорили. Поездка к моим родителям, помнишь?
Я не помню, чтобы предлагала. Но может быть, предлагала. В прошлой жизни, когда была другой женщиной.
– Да, – говорю. – Поедем.
– Ура! – радуется Света. – Бабуля обещала пирог испечь!
Дмитрий встает, подходит ко мне. На секунду замирает, словно решается. Потом наклоняется и целует меня в макушку. Привычный жест. От него меня передергивает всю, но я не отстраняюсь. Дети смотрят.
– Увидимся вечером, – говорит он, берет портфель. – Люблю тебя.
Эти слова падают в тишину, как камни в воду. Дети ждут моего ответа. Света перестала жевать. Егор напрягся. Пауза затягивается. Становится неловкой.
– И я тебя, – произношу наконец. Слова даются с трудом, словно я выплевываю битое стекло.
Дмитрий уходит. Слышу, как хлопает входная дверь, как заводится машина, как она отъезжает. Дети доедают завтрак в тишине. Напряжение в воздухе густое, его можно резать ножом.
– Мам, – тихо говорит Света, отложив вилку. – Вы с папой поругались?
Смотрю на ее испуганное лицо, на эти широко раскрытые глаза. Она сжалась на стуле, прижала к себе плюшевого кота. И что-то внутри меня окончательно ломается.
– Нет, солнышко, – шепчу. – Все хорошо.
Но голос дрожит. И Света слышит эту дрожь. Сжимается еще больше.
Егор резко встает из-за стола.
– Пойду собираться в школу, – говорит он и бросает на меня взгляд, полный упрека. – Мам, ты чего вообще? Ведешь себя как ненормальная.
– Егор! – одергиваю я.
– Что "Егор"? – он поворачивается в дверях. – Папа старается, а ты сидишь как каменная. Он же сказал, что любит тебя, а ты еле-еле ответила.
Он уходит, громко топая по лестнице. Хлопает дверь его комнаты. Света смотрит на меня испуганными глазами.
– Мамочка, не плачь, – шепчет она.
А я и не замечала, что снова плачу. Слезы текут сами, беззвучно.
– Все хорошо, солнышко, – говорю, стирая слезы. – Мама просто устала.
Света встает, подходит ко мне, гладит по руке своей маленькой ладошкой.
– Хочешь, я тебе песенку спою? Когда мне грустно, ты всегда поешь.
И запускает своим тонким голоском: "В лесу родилась елочка…" Не к месту, не ко времени, но так трогательно, что сердце разрывается.
Обнимаю ее, прижимаю к себе.
– Спасибо, солнышко. Мне уже лучше.
Она убегает собираться в школу. Я остаюсь одна с грязной посудой и тишиной, которая звенит в ушах.
Собираю тарелки. Руки дрожат – не могу остановить. Дмитриева чашка выскальзывает и разбивается в раковине со звоном. Осколки – белые, с синими цветочками. Эту посуду мы покупали еще молодожёнами. Тогда я думала, что она будет служить нам всю жизнь.
Поднимаю осколки. Один острый кусочек врезается в ладонь. Кровь выступает яркой каплей, смешивается с мыльной водой, стекает по стенкам раковины. Странно – физическая боль почти успокаивает. Она настоящая, понятная. Не то что вся эта психологическая мясорубка.
Заклеиваю порез пластырем. Мою остальную посуду медленно, тщательно. Это помогает не думать. Движения автоматические, успокаивающие.
Дети уходят в школу. Света целует меня в щеку, Егор буркает "пока". Дверь хлопает. Тишина оглушает.
Стою посреди кухни и не знаю, что делать. Обычно в это время я убираюсь, готовлю обед, занимаюсь домашними делами. Но сегодня руки не поднимаются. Зачем все это, если жизнь разрушена?
Беру телефон. Нахожу номер Юли. Она моя лучшая подруга уже десять лет. Если кто и поймет, то она. Но что я ей скажу? "Привет, Юля, у меня муж завел любовницу"? Звучит как дешевый сериал.
Набираю номер. Долгие гудки.
– Алло, Оля? – голос сонный, удивленный. – Что-то случилось? Ты же знаешь, я сова, до десяти не звони.
Открываю рот, чтобы рассказать. Но слова не идут. Как объяснить то, что сама еще не поняла? Как рассказать, что моя жизнь развалилась за один вечер?
– Юля, – только и выдавливаю. Голос звучит чужо, хрипло.
– Что? Оля, ты меня пугаешь. Говори быстрее!
– Я… – Голос ломается. – Не могу.
– Не можешь что? Оля, ну что за загадки с утра пораньше!
Молчу. Дышу в трубку. Хочется кричать, но крик застревает в горле. Внутри все горит, а снаружи – ледяная корка.
– Приезжай ко мне, – говорит Юля, уже серьезно. – Прямо сейчас. Что бы ни случилось, разберемся.
– Не могу. Дети…
– Какие дети? Они же в школе! Или ты думаешь, я не помню расписание твоих отпрысков?
– Тогда я к тебе.
– Нет! – слишком резко. – Не надо. Я… все нормально.
– Какое нормально? Ты рыдаешь в трубку!
А я и не замечала, что плачу. Слезы текут сами, беззвучно. Как кровь из раны. Зажимаю рот рукой, чтобы Юля не услышала всхлипы.
– Оля, что происходит? Это Дмитрий? Он тебя бьет?
– Нет, – выдавливаю. – Хуже.
– Что может быть хуже? Оля!
– Потом расскажу, – шепчу. – Потом.
Отключаюсь. Стою с телефоном в руке и чувствую себя полной дурой. Даже подруге не смогла довериться. Даже ей не смогла сказать правду. Потому что произнести это вслух – значит признать, что это правда.
Телефон выскальзывает из пальцев, падает на пол. Не поднимаю. Стою посреди кухни в оглушающей тишине.
Медленно иду в гостиную. Шаги гулко отдаются в пустом доме. Все здесь кричит о нашей счастливой семье – фотографии на полках, детские поделки, его кресло у телевизора.
Подхожу к стеллажу с фотографиями. Свадебное фото – мы оба молодые, счастливые, смеющиеся. Его рука на моей талии, мой букет белых роз. Тогда казалось, что впереди целая жизнь любви.
Касаюсь рамки пальцем. Стекло холодное. Как лед.
Рядом фотография с отпуска в Турции – мы с загоревшими лицами сидим в кафе на берегу моря. Дмитрий что-то говорит, я смеюсь. Помню тот день. Он шутил про официанта, я давилась от смеха мороженым. Было так хорошо.
Было.
Перехожу к детским рисункам на стене. "Моя семья" – домик с красной крышей, из трубы идет дым. Четыре фигурки держатся за руки: мама, папа, Егор, Света. Все улыбаются. Под рисунком неровными буквами выведено: "Самая лучшая семья в мире".
Света рисовала это год назад. Мы повесили рисунок здесь, в самом видном месте. Гордились. Умилялись.
А теперь смотрю на эти счастливые рожицы и понимаю – это тоже ложь. Иллюзия. Детский взгляд на мир, где все просто и понятно.
Отворачиваюсь. Взгляд падает на его кресло – широкое, кожаное, продавленное по форме его тела. Сколько вечеров он сидел в этом кресле, смотрел телевизор, читал новости в телефоне. А я готовила ужин, укладывала детей спать, стирала. Думала, что это счастье – эта размеренная семейная жизнь.
Подхожу ближе. От кресла исходит запах его одеколона. Резкий, въедливый. Раньше этот запах успокаивал – означал, что муж дома, что все в порядке. Теперь от него тошнит.
На подлокотнике лежит пульт от телевизора. Его пульт. Он всегда держал его у себя, не давал детям. "Не трогайте", – говорил. – "Сломаете". Как будто этот пульт – корона короля, а мы все – подданные.
Беру пульт в руки. Тяжелый, пластиковый. Обычная вещь. А сколько власти в ней было. Что смотреть, когда переключать, как громко включать звук – все решал он.
Кладу пульт обратно. Прохожу к книжному шкафу. Наши книги стоят рядом – мои романы и его научные журналы. Когда-то мы обсуждали прочитанное, спорили о героях, делились впечатлениями. Когда это закончилось? Год назад? Два? Пять?
Достаю один из моих романов – потрепанный, зачитанный до дыр. "Грозовой перевал". Читала его в юности, потом перечитывала снова и снова. Мечтала о такой любви – всепоглощающей, разрушительной, вечной.
Вместо этого получила быт. Удобный, налаженный, мертвый быт.
Ставлю книгу на место. Иду к окну. За стеклом серый день – тучи, голые деревья, мокрый асфальт. Соседка выгуливает собаку. Почтальон несет письма. Жизнь продолжается, как будто ничего не произошло.
А у меня внутри все сгорело дотла.
Оборачиваюсь, смотрю на комнату. Вся наша жизнь разложена здесь по полочкам. Аккуратно. Красиво. Мертво.
Диван, на котором мы смотрели семейные фильмы. Ковер, который выбирали вместе в магазине – он хотел серый, я настаивала на бежевом. Победила тогда я. Маленькая победа в большой войне, которой я даже не замечала.
Торшер в углу – подарок на годовщину свадьбы. Десять лет назад. Или одиннадцать? Не помню уже. Время размазалось в серую массу одинаковых дней.
Стою посреди этого музея своей прошлой жизни и понимаю: все это – декорации. Красивые, дорогие декорации к спектаклю, который длился шестнадцать лет. А я – главная актриса, которая играла роль счастливой жены так убедительно, что поверила сама.
Но спектакль закончен. Занавес опущен. Зрители разошлись по домам.
И я стою одна среди бутафории, не знающая, кто я теперь без этой роли.
Замираю. Взгляд устремляется в пустоту. Где-то глубоко внутри, в самом центре моего существа, что-то кристаллизуется. Холодное, отчаянное, бесповоротное.
Щелчок.
Тишина.
Глава 4
Ольга
Адрес из его второго телефона выжжен у меня в памяти, как клеймо на коже. Коттеджный поселок «Рассвет». Семнадцать раз за последние три месяца. Семнадцать.
Я сижу в своей машине, и мои пальцы дрожат, когда я ввожу этот адрес в навигатор. Дрожат так сильно, что приходится дважды исправлять ошибки. Но я делаю это. Потому что больше не могу жить с этой пустотой в груди, с этим ледяным комом вместо сердца.
Двигатель заводится с третьего раза. Я выезжаю с парковки и сразу же включаю навигатор. Женский голос приятно объявляет: «Маршрут построен. Время в пути – сорок три минуты».
Сорок три минуты до истины.
Первые минуты еду на автопилоте. Светофор – стоп. Зеленый – газ. Поворот – руль вправо. Но уже через десять минут понимаю, что с каждым километром становится все хуже. Пальцы сводит от того, как сильно я сжимаю руль. Костяшки побелели, вены на тыльной стороне ладоней вздулись, как веревки.
«Через два километра поверните направо», – говорит навигатор.
А я думаю: может, развернуться? Может, это все ошибка? Может, он просто… что? Помогает соседу чинить машину семнадцать раз за три месяца?
Я трясу головой и сжимаю зубы. Нет. Хватит врать себе. Хватит искать оправдания.
Но мозг не хочет сдаваться. Он подбрасывает мне воспоминания, как наживку: Дима, покупающий мне цветы просто так, в прошлом году на день рождения. Дима, собирающий в воскресенье конструктор со Светой на полу в гостиной. Дима, гладящий мне волосы, когда у меня болела голова после тяжелого дня.
«Может, это было правда?» – шепчет предательский внутренний голос. «Может, он действительно любил?»
А потом сразу же, как пощечина: «А может, и с ней он так же нежен. Может, и ей покупает цветы. Может, и с ее ребенком собирает конструктор».
Желудок скручивается в болезненный узел. Во рту появляется металлический привкус, как перед тем, как вырвет. Я приоткрываю окно, глотаю прохладный воздух, но это не помогает.
«Поверните направо».
Поворачиваю. Дорога сужается, по сторонам появляются первые коттеджи. Аккуратные заборчики, подстриженные газоны, детские велосипеды во дворах. И с каждым домом, мимо которого я проезжаю, меня накрывает все большей волной дурноты.
Потому что это не трущобы и не дворцы. Это нормальная жизнь. Семейная жизнь. Такая же, как моя.
На спине выступает холодный пот. Рубашка липнет к коже неприятно, между лопаток стекает струйка влаги. Я включаю кондиционер на полную, но от этого становится только хуже – холодный воздух обжигает мокрую кожу.
«Через километр поверните налево».
Километр. Еще один километр, и я увижу… что? Ее? Его? Их вместе?
Сердце колотится так громко, что заглушает звук мотора. Бум-бум, бум-бум, бум-бум. Как барабан перед казнью. А я – приговоренная, которая сама идет к эшафоту.
Последний поворот. Навигатор молчит, а я медленно еду по тихой улочке, всматриваясь в номера домов. Двадцать два, двадцать четыре, двадцать шесть…
«Вы прибыли к пункту назначения».
Вот он. Дом двадцать восемь.
Я паркуюсь через дорогу и выключаю двигатель. Тишина обрушивается на меня, как кирпичная стена. Даже птицы здесь поют по-домашнему, тихо.
И я смотрю.
Двухэтажный коттедж цвета кофе с молоком. Коричневая черепичная крыша. Белые рамы на окнах, а в окнах – занавески в мелкий цветочек. Ромашки. Веселые, наивные ромашки.
Перед домом – аккуратная лужайка. На ней стоят детские качели, ярко-красные, явно недавно покрашенные. Рядом – песочница с пластиковой крышкой. У калитки – розовый детский велосипед с блестящими ручками и корзинкой для игрушек.
На газоне, прямо посередине, красуется садовый гном в синей шапочке. Он улыбается во весь рот и держит в руках лейку.
Я смотрю на этот дом, на эти детали счастливой семейной жизни, и каждая из них бьет меня, как камень. Розовый велосипед – значит, девочка? Качели – значит, катает ее. Гном – значит, они вместе выбирали его в магазине, смеялись над его глупой рожицей. Ромашки на занавесках – значит, она любит простые, домашние вещи. Как я.
Это не дворец любовницы. Это дом. Семейный дом, где живут, завтракают, читают сказки на ночь, ссорятся из-за немытой посуды и мирятся после.
И в этой домашности, в этой невыносимой нормальности – весь ужас. Потому что она означает, что это всерьез. Навсегда. Не интрижка, не временное помутнение. Это параллельная жизнь, такая же настоящая, как моя.
Входная дверь открывается.
Сердце подскакивает к горлу и замирает там, тяжелым комом.
Она выходит на крыльцо – та женщина с фотографии. В жизни она выглядит… обыкновенно. И это самое страшное.
Среднего роста, чуть полноватая. Каштановые волосы собраны в небрежный хвост, из которого выбились пряди и обрамляют лицо. На ней светло-голубая рубашка, немного мятая, и темные джинсы. На ногах – белые кроссовки, слегка потертые.
Она разговаривает по телефону, зажав его между плечом и ухом, и одновременно роется в сумке. Находит ключи, смеется чему-то, что ей говорят в трубке. Смех у нее звонкий, искренний. У внешних уголков глаз – мелкие морщинки, которые говорят, что смеется она часто.
Она спускается с крыльца, направляется к белой машине на подъездной дорожке. Не новой, не дорогой – обычная белая «Тойота», такая же, как у половины моих знакомых.
И я ловлю себя на том, что невольно сравниваю. Ее волосы темнее моих, но стрижка похожая. Она чуть полнее, но не намного. Ростом мы одинаковые. Даже возраст, кажется, тот же – примерно мой, может, на пару лет моложе.
Мы могли бы быть сестрами.
«Максим!» – кричит она в сторону дома, не отрываясь от телефона. «Максим, иди сюда!»
Из дома выбегает мальчик. И мир останавливается.
Тот самый мальчик с фотографии. Года три, может, четыре, не больше. Темные волосы торчат во все стороны – точь-в-точь как у Димы по утрам, когда он только проснулся. Такие же карие глаза, такая же форма лица, такая же манера наклонять голову набок, когда чем-то недоволен.
Это Дима. Дима в детстве. Я видела фотографии мужа в этом возрасте у его мамы, и это точная копия.
Мальчик что-то возмущенно кричит, размахивает руками. Женщина оборачивается к нему, кладет руку на бедро – жест слегка раздраженной, но не сердитой матери. Говорит что-то строгим тоном, показывает пальцем на дом.
Он надувает щеки, как воздушный шарик. Точь-в-точь как делает Света, когда я заставляю ее убирать игрушки. И плетется обратно к дому, волоча ноги и демонстрируя всем своим видом, какая ужасная несправедливость с ним случилась.
Но на крыльце оборачивается и машет ей рукой.
А она, улыбнувшись, прикладывает ладонь к губам и посылает ему воздушный поцелуй.
И в этот момент меня ударяет так сильно, что на секунду темнеет в глазах.
Потому что я делаю то же самое. Точно то же самое. Когда забываю дома телефон и бегу за ним к машине, а Света выглядывает из окна. Когда опаздываю на работу, но все равно останавливаюсь и машу дочери. Этот жест – мой. Он принадлежит мне и моей малышке, он связывает нас невидимой ниточкой любви и нежности.
А теперь я вижу, что он принадлежит и ей. И ее сыну. Сыну моего мужа.
Мою самую сокровенную роль – роль матери, роль той единственной, кто любит его детей больше жизни – украли. Скопировали. Размножили.
Дыхание сбивается, перед глазами плывут черные точки. Я хватаюсь за руль, пытаюсь вдохнуть, но легкие словно сжались до размера орешка. Воздуха не хватает, в ушах звенит, сердце колотится так, что кажется, вот-вот выпрыгнет из груди.
Женщина садится в машину и уезжает. Мальчик исчезает в доме, хлопнув дверью. Двор пустеет.
Я остаюсь одна.
Сижу в машине и смотрю на опустевший дом. Качели слегка покачиваются на ветру. Садовый гном улыбается во весь рот. Во дворе валяется забытый мячик – яркий, разноцветный, такой же, какой я покупала Свете на прошлой неделе.
Тишина. Оглушающая тишина, которая звенит в ушах громче любого крика.
И в этой тишине, медленно, как капли воды, которые точат камень, в голове формируется мысль. Сначала она едва уловимая, как шепот. Потом все громче, все отчетливее.
Я не единственная.
Я не особенная.
Я просто одна из двух.
Одна из жен. Одна из матерей его детей. Тиражируемая. Заменимая.
И тогда, сквозь эту боль, сквозь это унижение, рождается что-то новое. Холодное. Твердое. Бесповоротное.
Я смотрю на дом, где живет его вторая семья, на качели, на которых качается его второй ребенок, на окна, за которыми его вторая жена готовит ужин и ждет его с работы.
И в голове кристаллизуется одна, звенящая мысль:
Я хочу развода.
Глава 5
Ольга
Ключи звенят в замке слишком громко. Металл о металл – как погребальный колокол. Я замираю на пороге, и моя рука дрожит так, что не могу попасть в скважину с третьего раза. Пот выступает на ладонях, хотя на лестничной площадке прохладно.
Сегодня утром я вышла из этой квартиры женой Дмитрия Казанцева. Сейчас я возвращаюсь сюда совершенно другим человеком.
Дверь поддается, и я попадаю в коридор. Тот же запах его одеколона и детского шампуня. Те же детские кроссовки, брошенные у стены. Те же мои туфли на полочке, выставленные с идеальной аккуратностью. Все то же, но теперь это чужой дом. Музей моей прежней жизни.
Я снимаю пальто, вешаю на крючок. Движения автоматические, отработанные шестнадцатью годами. Но внутри меня что-то окостенело. Будто между сердцем и остальным телом встала ледяная стена.
– Оленька? – голос Димы из кухни звучит нарочито беззаботно, но я слышу в нем напряжение. – Это ты?
Конечно, он слышал звук ключей. Значит, успел подготовиться. Интересно, сколько времени ему потребовалось, чтобы выбрать правильное выражение лица? Репетировал ли он перед зеркалом в ванной?
– Да, – отвечаю я и удивляюсь собственному голосу. Он звучит спокойно. Почти равнодушно.
Дима появляется в коридоре, и я анализирую его, как энтомолог изучает редкий экземпляр. Рубашка расстегнута на две пуговицы – он знает, что мне нравится, когда он так выглядит. Волосы слегка взъерошены, будто он провел рукой, размышляя о чем-то важном. В руках белые хризантемы.
Хризантемы. Мои нелюбимые цветы. Я говорила ему об этом сто раз за все эти годы. Говорила, что они пахнут кладбищем, что их дарят только к скорбным датам. А он покупает именно их. Потому что они дешевле роз? Или потому что за шестнадцать лет так и не потрудился запомнить мои предпочтения?