bannerbanner
Дверей Нет
Дверей Нет

Полная версия

Дверей Нет

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 6

Алексей Хромов

Дверей Нет


«Зеркала и совокупление отвратительны, потому что они умножают количество людей»

Хорхе Луис Борхес, «Тлён, Укбар, Орбис Терциус»


«Я человек больной… Я злой человек. Непривлекательный я человек. Я думаю, что у меня болит печень»

Федор Достоевский, «Записки из подполья»


Предисловие

В мире, о котором пойдет речь, нет дверей.

Есть лишь поверхности – полированные до зеркального блеска или пористые, как старая кость. Есть мембраны, сквозь которые просачиваются чужие голоса, запахи и воля. Есть гладь стоячей воды в глубоком колодце, где отражение всегда чуть-чуть не совпадает с оригиналом. Но прохода, который вел бы из одного состояния в другое, – его не существует.

Эта книга – путешествие по коридорам сломанного сознания, где комнаты не имеют выхода, а лишь перетекают одна в другую. Где воздух – это вещество памяти, в котором, как насекомые в янтаре, застыли невысказанные слова и неотвратимые жесты. Где прошлое не ушло, а лишь сгустилось, превратившись в невидимый мицелий, что прорастает сквозь стены и человеческую плоть, питаясь тишиной и страхом.

Все началось с одного звука. С царапины на теле времени, с крошечного дефекта на старой магнитной ленте – скрип-щелчок, который стал осью, вокруг которой начала вращаться вся вселенная. Для одного он – клеймо первородной вины. Для другого – ключ к чужому безумию. Для третьего – погрешность в расчетах, которую необходимо устранить.

На этих страницах вы встретите художника, замуровавшего себя заживо в мавзолее собственной боли; совершенную женщину, чья безупречность – лишь тончайший слой лака над выскобленной пустотой; тень, жаждущую стать телом, и демиурга, коллекционирующего сломанные судьбы как произведения искусства. Их траектории сойдутся в одной точке, где отражения обретут плоть, а реальность окажется лишь дурным сном того, кто давно перестал просыпаться.

Это не история о поиске выхода. Это протокол погружения. Рассказ о том, что происходит с человеком, когда все двери замурованы, а стенами его тюрьмы оказывается его же собственная кожа.

Когда единственное, что остается, – это вслушиваться.

И ждать ответа из-за стены.


1 Алтарь и Псалом

Время здесь оседало слоями, как ил на дне пересохшей реки. Здешний воздух сделался веществом памяти, в котором застыли, как насекомые в древней смоле, давно выдохшиеся запахи: едкая кислота скипидара и тончайший прах истлевших мгновений. Кресло вбирало Кирилла в свои просиженные недра, и он чувствовал, как его тело медленно теряет очертания, сливаясь с потертой обивкой. Предмет, давно уже не часть обихода, пророс сквозь половицы, превратился в помост для ежедневной казни, в последний клочок суши посреди его затопленной мастерской. Кирилл замер. Он вслушивался.

В ответ на его неподвижность где-то под потолком с сухим треском сдалась рассохшаяся балка. Две высокие оконные рамы он сам законопатил черной ветошью, чтобы дневной свет не отравлял его личный полумрак. Стеллажи сгибались под грузом выдавленных тюбиков и скрюченных, мумифицированных кистей – отвердевших мыслей, не нашедших пути к холсту. Окаменевшие внутренности давно издохших механизмов, черные сплетения проводов, лежали на полу и обрывались в никуда. А вдоль стен стояли подрамники, отвернутые от него своей изнанкой. Отсутствие звука, исходящее от них, создавало давление в ушах, физически ощутимую заложенность, которая погребала под собой слабые воспоминания о других днях.

Он отправлял службу в этом капище своего паралича.

Границы его тела истаяли. Он чувствовал дрожь воздуха всей своей поверхностью, словно сама его плоть потеряла плотность, стала проницаемой. Низкий гул подполья проходил сквозь него, не встречая преград. Он ждал, пока отсутствие звуков обретет массу и начнет тупо ломить в скулах. Только после этого.

Настало.

Пальцы, опережая волю, двинулись к низкому столику – его аналою. Они коснулись гладкого пластика старого плеера Sony. Потертый серебристый корпус с надписью Walkman, его личная машина времени, нацеленная на одну-единственную искаженную точку. Рядом лежали наушники. Кожзаменитель на них давно потрескался и осыпался, пропитавшись за годы запахом его волос, самой материей его уединения. Он водрузил их на голову. Все, что находилось за пределами студии, превратилось в дрожащую картинку на экране старого телевизора с выкрученной до нуля ручкой громкости. Тяжесть амбушюров на висках действовала успокаивающе, как руки конвоира на плечах, принимающего твою безоговорочную сдачу.

Его кисть скользнула в обувную коробку у столика, его хранилище. Кассеты в прозрачных коробках выглядели как улики, собранные на месте преступления, которое он совершал ежедневно. TDK, BASF, Maxell. По одной ему знакомой царапине на углу корпуса, на ощупь, он извлек нужную. Вставил в плеер. Клац. Мягкий, сытый щелчок захлопнувшейся крышки. На миг палец завис над клавишей Play. В этом крошечном зазоре между намерением и действием таилась последняя возможность просто встать и уйти. С обреченной нежностью он нажал на кнопку.

Где-то за барабанными перепонками, в самой сердцевине слуха, что-то вскипело и зашипело – белесый шум аналоговой пленки. А из него, раздвигая шипение, полезла музыка. Нелепая, чужеродная, как бумажный цветок на могиле. Оглушительно жизнерадостная. Каждый удар синтетического баса отдавался тупым толчком в солнечном сплетении. Женский голос с леденцовым шведским акцентом запел про знаки и открытые глаза – сахарный сироп, разбавленный стеклоочистителем. Ace of Base. Композиция из чьего-то украденного прошлого.

Он отбывал эту мелодию, как тюремный срок, считая удары механического бита до момента своего единственного помилования. Сознание высохло и отстранилось, пропуская мимо себя и мелодию, и слова. Он ловил другое – саму ткань записи, ждал в ней разрыва. Он дрейфовал по этому карамельному потоку, отмеряя секунды: двадцать, тридцать, сорок. Под ребрами словно медленно разливали теплый, вязкий битум, который с каждым ударом баса становился гуще и горячее. Его минутная дорога к своей подлинности. Он ждал. Он знал это место.

Пятьдесят один. Пятьдесят два. Пятьдесят три…

Там.

Этот звук обладал массой. Он случился в комнате как физическое вторжение. По гладкой поверхности мгновения словно чиркнули чем-то острым, оставив зазубрину. Дефект пленки совпал с ударом его собственного сердца. Этот синхронный сбой выбил из него чувство равновесия; мир качнулся, и комната накренилась, словно палуба корабля. Крошечный рубец, навсегда впекшийся в магнитную ленту.

Не изъян. Утверждение. Короткий, безжалостный кивок оттуда. Да, ты виновен. Да, это действует.

Мышечный корсет, стягивавший его в вечном ожидании, лопнул. Он стек в кресло бесформенной, теплой массой. Он судорожно выдохнул, и вместе с воздухом из него вышло все усилие. Голова сама собой упала на грудь, плечи опустились. Кончилось. Песня бежала дальше, но присутствие, только что ощущаемое так остро, исчезло. Мир снова сделался плоским, как театральная декорация, из-за которой только что ушел невидимый актер. Он снял наушники. Звуки вернулись, вывернутые наизнанку, обескровленные.

И в эту опустошенную реальность вошел черный кот Марс. Он бесшумно вынырнул из узкой щели между стеллажом и стеной, появившись из того слепого пятна, куда человеку не заглянуть. Кот подошел, потерся о ногу. Его ровный, утробный гул сшивал рваные края образовавшейся в мире прорехи, делая ее снова цельной. Единственный работающий механизм в этом архиве замерших мгновений.

Пальцы Кирилла без его команды зарылись в густую кошачью шерсть. А его собственный взгляд, лишенный цвета, упирался в одно.

Мольберт.

И на нем – нетронутый, всасывающий свет квадрат холста. Прямоугольник чистого отсутствия, который не обвинял и не судил. Его молчаливое, равнодушное свечение действовало хуже любого приговора. Это отсутствие не предлагало ни искупления, ни начала. Оно лишь констатировало: весь этот сложный ежедневный ритуал нужен для одного – найти вескую причину не подходить. Не брать в руки уголь. Не делать первый штрих, который разрушит эту выстраданную неподвижность и выбросит его обратно в жизнь.

Вина утверждена.

Отсрочка получена.

Еще на один день.

2 Звонок из Цюриха

Щелчок выключил мир, но включил его тело. Что-то сдвинулось у него в голове, и в ушах зашелестело, будто кто-то осторожно крошил высохший табачный лист в ржавой консервной банке. Он повернул голову, и внутри, вдоль шеи, что-то хрустнуло с влажным, тягучим звуком, словно он пытался согнуть пучок слипшихся, проросших друг в друга корней. От этого звука мир потерял объем, стал плоской, дрожащей аппликацией.

В этой новой, оглушающей детализации он вдруг увидел сложную топографию древесных волокон на рукоятке кисти – узор, которого раньше не существовало. Каждый предмет в мастерской проявил свою скрытую, избыточную биографию.

Он стоял перед мольбертом.

Слепящее белое послеобра́зие от вспышки, выжегшей цвета из реальности, – таким сейчас виделся ему холст. Поверхность источала эту белизну, и от нее в глазных нервах что-то гудело, как оголенный провод, отчего картинка перед глазами подергивалась мелкой рябью. Скипидарный дух комнаты не просто витал, он оставлял на языке вязкий, смоляной привкус, как от жеваной сосновой коры.

Он поднял руки. Осмотрел их в слабом свете, что просачивался сквозь мансардное окно, забрызганное кляксами старой краски. Он смотрел на них – две бледные, пойманные твари – и послал им мысль сжаться. Но мысль завязла где-то в вязкой среде запястий, оставив после себя лишь слабое, зудящее эхо.

Возникло беззвучное дрожание, от которого тончайший слой пыли на полу начал собираться в сложные, повторяющиеся узоры, как от вибрации смычка по краю стеклянной пластины.

На старом столе, под слоем нетронутой седины, начался припадок. Маленькое черное тело билось в конвульсиях, извергая из себя дребезжащую дробь. Смартфон. Подарок Веры. Спящий паразит, которого он держал в темноте, проснулся и потребовал внимания. Его собственный язык распух у основания и закупорил глотку.

Он не хотел отвечать. Думал переждать. В этой монотонной дроби пульсировала логика грибницы, что в темноте и сырости прорастает сквозь мертвое дерево – слепой, упорный, неотвратимый рост. Он подошел к столу, переставляя ноги, словно его ботинки прилипали к полу, покрытому тонким слоем остывшего сахара. Имя на экране слепило стерильной белизной: VERA.

Он провел пальцем по стеклу. Дробь оборвалась.

– Кирилл.

Голос диктора, зачитывающего прогноз погоды на радиостанции, вещающей из города мертвых. Только имя.

– Да, – выдохнул он. Слово имело вкус старой монеты, которую он только что вытащил изо рта.

– Из Цюриха звонили, – донесся голос. – Коллекционер. Герр Штольц.

Кирилл молчал. Ее слова доносились глухо, будто она говорила из-за толстого, войлочного занавеса. А за этим занавесом проступил контур чего-то безмерно тяжелого, как затонувший на дне высохшего резервуара чугунный люк, от одного присутствия которого сама пустота обретала вес.

– Он купил «54-ю секунду» два года назад, – продолжал голос, ровный и безжизненный, как поверхность нефти в неподвижной луже. – Сейчас готов сделать предложение на новую работу. Хочет ее до конца года.

Он дышал так, словно его легкие изнутри заросли сухим, колючим мхом, и каждый вдох царапал его изнутри. Его конечности утратили вес и плоть, будто из них вынули кости, оставив лишь пористую пемзу. Он перестал их чувствовать. Чужая воля нацелилась на эти беспомощные руки, пытаясь дернуть за невидимые нити.

– Я не пишу сейчас, Вера, – пробормотал он.

– Он знает. Он готов ждать. И платить за ожидание.

Платить за ожидание. Его агония стала инвестицией. Они торговали его неподвижностью. Вера, с точностью аукциониста, произнесла:

– Ему нужна картина из «той самой» серии, Кирилл. «Кассета». Стандартный размер, сто на сто двадцать. Он говорит, что ему нужна… – ее речь на микрон споткнулась, прежде чем снова набрать идеальную ровность, – …вариация на ту же тему. Готов заплатить вдвое.

Вдвое. Кассета. Вариация.

Слова проникли внутрь. Пропорции комнаты поплыли. Мольберт наклонился вперед, угрожая упасть, а дальняя стена не просто отъехала, она начала сворачиваться в тугую спираль, как бумажный свиток, засасывая в себя угол с мусорным ведром и старым этюдником. Они лезли не за картиной. Они тянули руки к его личной Голгофе. Они хотели вырвать из его груди еще живой щелчок, разобрать его ад на сувениры и продать. Что-то гладкое, тяжелое и абсолютно чужеродное, как проглоченный речной голыш, перевернулось у него в желудке; его внутренности потекли вниз.

Просьба прозвучала как приказ. Вернуться туда. Нажать на play. Еще раз, на бис, совершить свой грех.

Опорная ось внутри него словно размокла, превратилась в хрящ, и он начал оседать вдоль стены, чувствуя, как внутри спины что-то влажно хрустит и сдвигается, будто рассыпается башенка из мокрых костяшек домино. Он тяжело рухнул на пол, пачкая одежду меловой пылью. Сидел, скорчившись. На правой руке он увидел старое пятно ультрамарина – крошечный, идеально очерченный остров. Он смотрел на него, а в голове эхом бились ее последние слова: вдвое… вариация… вдвое…

– Я… – Он попытался сказать с пола, но гортань издала лишь шелест, похожий на звук ползущего по сухому листу насекомого. Шорох его собственной одежды по стене прозвучал оглушительно, как скрежет металла по стеклу. Запах меловой пыли ударил в ноздри с едкостью нашатыря. Все предохранители восприятия выгорели разом.

Он собрал остатки воли.

– Я не могу, – произнес он, и ее слова оставили во рту отчетливый вкус мела и мокрого гипса. – Она закончилась. Серия… закончилась.

Не слушая ответа, он нажал на красную иконку.

Связь прервалась, но давление в комнате не спало. В центре мастерской воздух перестал двигаться и начал темнеть, как вода, в которую капнули чернил, собираясь в неподвижное, человекоподобное облако, которое приглушало свет и отклоняло сквозняки. Телефон лежал на столе. Кирилл закрыл глаза, но белые буквы VERA продолжали гореть на внутренней стороне его век. Вместе со словами Веры в студию проникло чужое, деловое, безжизненное пространство. Словно за окнами теперь не русский двор, а стерильные улицы Цюриха.

3 Инженер и Актив

Он оборвал связь. По руке, до самого плеча, прошла сухая судорога; плоть помнила слишком долго сжатый камень. В голове вместо мыслей остался высокий, тонкий писк одинокой проводки в глубоких стенах. Под ребрами нечто тяжелое и влажное сорвалось с привычного места, забилось глухо, невпопад – его собственное сердце пыталось проломить грудную клетку изнутри. Глубокая внутренняя дрожь выступила на коже липкой пленкой. Под ребрами теперь гулял сквозняк; оттуда выдернули все теплое и нужное. Кирилл попятился от стола, сам сделавшись предметом в своей коллекции ветхостей. Телефон погас. Его нору потревожили, оставив на входе чужой, едкий запах.

Он втянул носом воздух студии, слоистый и густой; нижний ярус пах скипидаром, выше – льняным маслом, а под потолком висела сладковатая затхлость непросохшего картона. Привычная вялость прорастала сквозь него, покрывая все изнутри терпеливой, серой плесенью, глуша все резкие ощущения, оставляя взамен мягкий, тлеющий покой. Он повернулся к мольберту, к немому, белому пятну. Его территория. Место, где единственным законом было Отсутствие.

И в эту плотную дремоту врезался щелчок.

Сухой. Резкий. Чужой. Звук сработал не в ушах. Костяк внутри него, державший его прямым, обратился в труху. Воля, удерживавшая его на ногах, утекла. Между его позывом шевельнуться и неподвижностью тела повисла тягучая, омертвевшая задержка. Он замер. Его слух, заострившийся за годы до звериной чуткости, распознал вторжение: незнакомый ключ с выверенным, равнодушным давлением поворачивал личинку замка. Без натуги, без скрипа. С той смазанной легкостью, какой его собственный ключ не знал никогда.

Чужой ключ заставил дверь неохотно отклеиться от проема.

В проеме возникла Вера.

Ключ. Он сам вручил ей его. И сотни раз намеревался вытравить эту возможность, сменить замок. От апатии. От того застарелого, постыдного желания, чтобы однажды его бессилие обрело вес и окончательность. Ее присутствие замкнуло его заточение, придало ему законченность. Холодное знание проступило в нем: Я сам оставил ей эту лазейку.

При ней дневной свет из окна налился весом, и городские шумы снаружи сделались ниже, глуше. Ее фигура уплотняла пространство вокруг себя. Пальто из ткани цвета мокрого асфальта, на глади которого не смела осесть студийная взвесь. Ее облик вызывал необъяснимую тревогу – совершенная поверхность человеческой куклы, которая еще секунду назад дышала. Лицо – ровная плоскость. Темные, неподвижные глаза прекращали свет, казались двумя аккуратными отверстиями, пробитыми в видимом мире.

Она шагнула внутрь. Притворила за собой дверь. Последний щелчок переиначил все звуки; студия отозвалась короткими, глухими отголосками. Стены немного сдвинулись.

Кирилл следил, как она осматривает его мир. Ее взгляд скользил по вещам, и они менялись. Смятые тюбики на столе оказались не хранилищами цвета, а ошметками высохшей плоти. Завалы эскизов на полу – просто ворохом мертвой бумаги. Белизна холста – глухим, молочным пятном. Ее глаза лишали его убежище всякой святости, оставляя голый хлам.

Он годами растил вокруг себя этот хрупкий нарост, эту заводь, надеясь укрыться от времени. В эту заводь шагнула она – само время. Она передвигалась по студии, и ее обувь касалась досок, но звук вяз и тонул где-то на полпути.

И тогда она остановилась.

Ее внимание нашло точку. Взгляд уперся в старый, рассохшийся стеллаж. В картонную коробку из-под обуви «Salamander». Его алтарь.

Вера приблизилась к коробке. Протянула руку, взяла в пальцы одну кассету. Ее касание выглядело невесомым. Она чуть качнула кассету на ладони. Посмотрела на Кирилла. Голос ее перечислял факты:

– TDK. Девяносто. Обыкновенная ферромагнитная лента.

Она аккуратно вернула кассету на место.

Его накопленный страх сжался в одну холодную точку давления глубоко внутри. Он становился лишним предметом в комнате, которую осматривал новый владелец.

Вера отвела взгляд от коробки и нацелила его на Кирилла. В ее темных глазах застыло ровное, пристальное внимание. Она закончила с описью. Наступил его черед. Ее взгляд сделался тоньше, острее.

И этот взгляд начал не торопясь проникать в него, находя в нем уязвимые места, и терпеливо разъедать их изнутри.


4 «Ультиматум и Рождение Проекта»

Комната уменьшилась. Стены навалились, давя на уши, на виски. Предметы потеряли резкость, их края оплыли, обведенные жирной сажей. Кирилл смотрел на Веру. Вера – на него. Его студия скукожилась до размеров тесной клетки, а он сам – загнанное животное, ослепленное ярким, безжалостным светом. Она не уйдет. Она заберет свое.

Она заговорила. Голос проник в него, минуя слух. Он растекся по венам, как что-то холодное и вязкое.

– Вечером. Раут. – сказала она. – У Торского.

Что-то острое и твердое проросло в его животе, там, где раньше была только тупая вялость. Раут. Торский. Слова-споры, давшие ядовитые всходы. В ноздри ударил запах их мира: смесь цветов и стерильного воздуха.

– Я никуда не пойду, – выдохнул он. Голос проскрежетал, как ржавый металл. Слово встало между ними. Единственный оберег. Затворничество было его единственным, главным произведением. Сложной постройкой из пыли и отчаяния. Пойти к ним – означало собственноручно разнести этот хрупкий склеп.

Вера шагнула.

– Твоя изоляция – актив, Кирилл. Он портится.

Слова падали в его апатию. Вязли. Тонули без всплеска. Безразличие держало его на дне. Пусть. Пусть портится.

Она, будто прочитав это, сменила тон. Тень под скулой дрогнула, искривив линию губ.

– Я видела Глеба. Говорит, он теперь главный.

Имя «Глеб» – капля щелочи. Вялость зашипела. Проснулось что-то злое и твердое. Во рту появился привкус старой монеты. Он заставил себя не шевелиться, его лицо застыло. Она это заметила.

– Кто-то, – ее слова падали, как тяжелые капли, – вспомнил о тебе. Глеб сделал такое лицо… будто увидел слизня. И сказал: «Астров? Сдох. Сидит в норе. Пыхтит над какой-то своей херней. Все забыли».

Слова пробили в нем дыру. «Сдох». «Херня». «Забыли». Тяжелые, тупые удары. Он смотрел сквозь Веру. Видел только самодовольную усмешку Глеба.

Стена вокруг него треснула. В пролом пахнуло сквозняком убогой, кирпичной кладки.

– Хорошо, – выдохнул он. Слово упало мертвым грузом.

Он ушел в чулан. Вера осталась одна. Огляделась. Взгляд зацепился за стопку журналов. Она подошла, подняла выпуск с Илоной Краевской. Провела пальцем по глянцевому лицу. Жест человека, проверяющего материал. Краткий спазм исказил ее черты. Рука сжала журнал, бумага хрустнула. Тот же материал. Она отбросила мысль.

Дверь скрипнула. Он вышел в своем единственном пиджаке. Темная, жесткая ткань сковывала плечи, выпрямляла его против воли.

Вера поднялась.

– Там стерильно. А в тебе отрава. Не расплескай.

Она смотрела в зеркало за его спиной.

Из мутной глубины на него глянула чужая, собранная наспех фигура. Мертвая ткань ломала его привычную сутулость. Плечи насильно расправлены. Он попытался сгорбиться, но пиджак не дал. На лице застыла восковая гримаса. Глаза – два пустых, матовых пятна, отражающих лампочку.

А за его плечом стояла она. Вера смотрела на его отражение. Спокойно. Властно. В зеркале они были вместе: вещь и ее владелец. Он всегда был набором разрозненных частей. Теперь за ним пришли.

5 Пророчество из Коридора

Стены студии отпустили его. Легкие Кирилла отказывались принимать этот коридорный воздух; он просачивался внутрь сам, как вязкая, застоявшаяся жидкость, заполняя его тяжестью вместо кислорода. Спрессованная вата из старого матраса налипала на язык, отбирая у него чувствительность: слой сырости, слой въевшегося табачного дыма, слой кислого запаха человеческой неустроенности. Тусклые лампочки в проволочных клетках сочились чадом, покрывая потолок жирной, вечно влажной копотью. Вера шагала впереди, ее каблуки отбивали по бетону сухой, безжалостный ритм. Стук ее каблуков – единственный метроном, который еще отмерял здесь время, не давая ему окончательно свернуться в петлю.

Кирилл следовал за ней, ощущая свой пиджак как чужой, спекшийся панцирь, найденный на берегу и надетый на живое, мягкое тело. Ткань царапала шею. Плечи под одеждой тупо, непрерывно болели. Он спускался по лестнице, а тело чувствовало другое движение – скольжение вниз, по склизкой трубе пищевода этого дома, к его непереваренному содержимому, лежащему на самом дне.

На площадке между вторым и первым этажом он уже сидел. Неизбежность этого места обрела форму – грибок, проросший в углу и носивший имя Платон. Кирилл давно перестал его видеть; взгляд просто соскальзывал с него, как с мокрого камня, отказываясь признавать в нем живое.

Платон расположился так, что для прохода оставалась лишь узкая, унизительная щель. Гора истлевшего тряпья, из которой прорастало нечто, бывшее руками и головой. От него исходила сложная, многослойная вонь: застарелый пот, перегар дешевого крепленого вина и что-то еще, сладковатое, отсылающее к запаху мокрой земли и гниющих клубней. Глаза… его глаза – две черные воронки; тусклый свет чадящей лампочки пропадал в них без следа.

– Привет, художник, – произнес Платон. Его голос сочился изнутри, слова продирались на свет сквозь толщу сырой земли, вынося с собой ее глухоту и влагу.

Он смотрел только на Кирилла. Вера, со всей ее энергией и остротой, для него не существовала. Кирилл дернул головой, пытаясь отвести взгляд. Где-то глубоко внутри что-то лопнуло. Он ощутил этот разрыв не болью, а внезапным притоком внутренней пустоты.

Вера издала брезгливый звук и потянула Кирилла за рукав, намереваясь протиснуться. Платон выставил руку, не касаясь их, очерчивая в воздухе предел.

– Опять к нему? – спросил он, и его темные, всасывающие свет глаза коснулись Кирилла, оставив на нем два невидимых, липких отпечатка. – В гости? Туда, где окон нет?

По его спинному мозгу скользнула ножка дохлого насекомого. Все рефлексы сжались в крошечные, омертвевшие узелки. Просто совпадение. Бред сумасшедшего. Затворник в мастерской. Разум судорожно выстроил этот защитный барьер, но он оказался иллюзией – слова Платона прошли сквозь него, не встретив сопротивления.

На страницу:
1 из 6