
Полная версия
Деревенские страшилки Береговки
Старик думал, что победил.
Он не знал одной простой вещи. Русалки не прощают обмана. Никогда.
Прошло два года. Светозар поправился. Синие пятна сошли с его кожи, чары рассеялись. Он женился на доброй девушке из деревни, и вот она уже была в положении. Жизнь входила в свою колею. Про русалку старались не вспоминать.
Горислав, состарившийся за эти годы на десять лет, однажды пошёл проверять сети. Он вышел на берег на рассвете. Туман стелился над Ниточкой, и в этом тумане он увидел её.
Она стояла по пояс в воде и держала на руках мальца. Маленького, пухлого, с золотистыми волосиками. Младенец мирно посасывал палец и смотрел на старика большими, синими глазами.
Горислав замер. Сердце его упало.
– Смотри, старик, – прошептала русалка, и её голос был сладким, как яд. – Что оставил после себя твой мальчик в моих холодных чертогах. Он был так горяч… так полон жизни…
Она покачала ребёнка на руках. И тогда Горислав увидел – из-под одежд выглядывала не пухлая ножка, а маленький, чешуйчатый, с перепонками хвостик.
– Он не смог остаться со мной, – продолжала она, – но часть его… самая лучшая часть… осталась. Твой внук, старик. Плоть от плоти твоего сына. Хочешь подержать?
Она сделала шаг к берегу, протягивая ему ребёнка.
Горислав отшатнулся в ужасе. Его внук… получеловек-полурыба… порождение речной твари и его же крови.
– Забери его, – улыбнулась русалка, и в её улыбке была бездна мстительного торжества. – Или я опущу его на дно. Ко мне. Выбирай.
Она разжала руки.
Ребёнок с тихим плеском упал в воду и тут же скрылся в тёмной глубине.
Горислав вскрикнул и бросился вперёд, но было поздно.
Русалка уже исчезла. А на том месте, где упал ребёнок, расходились круги.
С тех пор старый рыбак каждый вечер сидит на берегу Ниточки и смотрит на воду. Иногда ему кажется, что он видит в глубине маленькое, бледное личико с большими синими глазами, которое смотрит на него с немым укором.
А русалка больше не поёт. Но иногда, в самые тихие ночи, из реки доносится звук, похожий на тихий, детский плач.
Прохорово Лихо
В нашей Береговке, что притулилась меж холмов да извилистой реки Ниточки, страхи живут свои, устоявшиеся, почти что родные. Страх понятный: вот Русалка с мокрыми косами утащит на омутное дно, Банник в раскалённой парилке запарит до смерти, Леший в своей чащобе закружит, с пути собьёт. От такого спасешься: оберегом медным, холодным железом, крестным знамением да и просто – бегом, что есть сил. Страх этот громкий, явный, его видишь и знаешь, как от него уклониться.
Но есть в здешних местах страх иного рода. Тихий, подлый, пробирающийся в самую душу исподволь, по капле, как сырость в подпол через трещину в фундаменте. Его не увидишь, не услышишь, а лишь ощутишь последствия. Если напала на тебя тоска зелёная, беспричинная, если удача отворачивается раз за разом, дело не клеится, из рук всё валится, в семье – разлад и пустота, это всё оно. Лихо одноглазое подкралось.
Не зверь он, не дух, не человек. Лихо – это сама суть неудачи, сама беспросветность, принявшая облик. Живёт оно в самой глухой, непролазной трущобе Дедова Леса, на краю гиблого болота, там, где даже волки стороной обходят, а солнце не пробивается сквозь спутанный полог вековых елей. Говорят, дом его – покосившаяся, завалившаяся набок избушка на курьих ножках. Но не та, что в сказках Бабы-Яги, а настоящая, от вида которой кровь стынет в жилах: срублена она из почерневших, трухлявых брёвен, поросших ядовито-зелёным мхом, а вместо сказочных куриных ног – корявые, скрюченные, будто в муке застывшие корни болотных сосен, что уходят глубоко в трясину, всасывая в себя соки тления. И стоит она не на опушке, а в самом сердце зыбучей топи, куда не ступала нога человека, а лишь тени страхов да отчаянья бредут туда, на зов своего хозяина.
Выглядит Лихо тоже неясно, расплывчато, ибо форма его – отражение внутреннего состояния того, кто на него глядит. Кто видел и сумел вернуться – либо с ума сошёл, либо помер с тоски вскорости, потому и рассказы туманны, обрывочны. То ли это высокая, худая, как жердь, баба в рваном сарафане, с одним глазом во лбу. То ли – низенький, приземистый мужик безухий и косой, с лицом, изъеденным оспой. То ли и вовсе существо несуразное, бесформенное, закутанное в рванье, что шевелится само по себе, скрывая то, что под ним. Но все сходятся в одном: глаз у него один, большой, мутно-белый, как у мёртвой, три дня пролежавшей в воде рыбы, и смотрит он прямо в душу, насквозь, выискивая там слабину, чёрную мысль, затаённую обиду, за которую можно зацепиться и начать тянуть, разматывая клубок человеческого счастья. А ещё у Лиха длинные, костлявые, цепкие пальцы, и вместо ногтей – ржавые, кривые когти, оставляющие на всём следы гнили.
Не нападает Лихо сразу, не душит по ночам, как Полуночница. Оно – мастер тихой, подковёрной игры. Оно подкрадывается невидимкой, тенью. Сядешь ты летним вечером на завалинке, глядишь на Ниточку, на играющих ребятишек, и вдруг на сердце кошкой наступит – тоскливо, тяжело, безысходно. Исчезла радость бытия. Это оно прошло рядом, своим ледяным, безжизненным дыханием тронуло тебя. Бросит мелкий камешек в гладь твоей судьбы – и пошла рябь, расходящиеся круги несчастий.
Упадёт у тебя из руки черепок, любимая дедова чашка, что служила верой и правдой. Считай, Лихо уже переступило порог твоего дома, уже здесь. Начнёшь яростно ругаться с женой из-за ерунды. Считай, оно присело в красном углу на лавку, слушает да ухмыляется своим безгубым ртом, потирая костлявые руки. Корова молоко перестанет давать, лошадь ни с того ни с сего захромает, в амбаре мыши заведутся – всё мимо твоих заклинаний и оберегов. Это оно, Лиходей, похаживает вокруг да покручивает, шепчет исподтишка, накликивает беду, питаясь твоей растерянностью.
А уж если оно на тебя глаз положило, если ты чем-то ему приглянулся – своей слабостью, податливостью к унынию, – пиши пропало. Не отвяжешься! Оно будет следовать за тобой по пятам невидимой, но ощутимой тенью. Споткнёшься на ровном, исхоженном месте и ногу свернёшь – это Лихо подножку подставило, высунуло из-под земли свой корявый корень. В яму с чистой водой провалишься – это оно краем своего рваного, грязного рукава тропинку заметало.
Но самое страшное, самое губительное – когда Лихо «садится на шею». Бывает это с теми, кто сам себя накрутит, кто поддаётся унынию, кто начинает жалеть себя да винить во всём других, весь белый свет. Вот тогда-то оно и проявляется во всей своей «красе»! Не полностью, не сразу, нет – исподтишка, исподволь. Сначала просто тяжесть на плечах, будто мешок с горохом везёшь, невидимый. Потом – постоянный холодок за спиной, даже у печки. А дальше – начинаешь слышать ты за своим ухом тихое-тихое, навязчивое посвистывание, да хриплый, вкрадчивый шепоток, вплетающийся в твои собственные мысли: «Эх, разлюбила тебя жена, гляди, на кузнеца засматривается… не уважают тебя дети, смеются за спиной… обокрали тебя соседи, воротник у барана отрезали…».
И чем больше ты слушаешь этот шёпот, чем больше веришь ему, тем тяжелее становится невидимая ноша. И вот ты уже идёшь по деревне согбенный, еле ноги волочишь, плечи втянуты в себя. А оно, невидимое, уже оседлало тебя, вцепилось своими ржавыми когтями в плечи, дышит в затылок ледяным, мертвящим дыханием. Человек чахнет на глазах, его съедает изнутри чужая, нашёптанная злоба и тоска. Он сам становится источником несчастий, черной дырой, в которую затягивает всех вокруг. От него уходят люди, гибнет дело, рушится дом, скот дохнет. Это Лихо кормится его жизненными силами, его счастьем, его светлыми воспоминаниями, высасывая всё это, как паук высасывает жертву.
Выгнать его невероятно трудно. Оно цепкое, как репей, и живучее, как таракан. От него не спасёшься бегством – оно везде поедет с тобой, как твоя собственная тень. Заговорами, молитвой его не всегда возьмёшь – оно не совсем нечисть, а скорее, часть мира, его теневая, отрицательная сторона, порождение вселенской печали. Остаётся одно – пересилить себя. Найти в себе пушинку света, силы не слушать шёпот, не верить в худое, делать дело, даже если всё валится из рук. Заставить себя через силу улыбнуться ребёнку, спеть заунывную песню, помочь соседу вскопать огород – вопреки всему, назло внутренней тьме. Лихо питается тёмным, а от искреннего света, от простого человеческого тепла оно чахнет, съёживается и на время отступает.
Но есть в Береговке одна история, старая, как сам Дедов Лес, и жуткая до мурашек. История о том, как один человек не выгнал Лихо, не переборол, а… попытался приручить его. Вернее, заключить сделку. Использовать его тёмную силу в своих целях.
Жил давно в деревне мужик по имени Прохор. Не глупый, а хитрый, с извилинами, но кривыми. Жадный до чужого добра, с дурным, завистливым глазом. Завистливый страшно! Соседу его, доброму и работящему Фёдору, корова отелилась – а Прохора злоба душит, будто он сам себе что-то отрезал. У того же Фёдора изба новая, с резными наличниками – Прохор спать не может, ворочается, скрипит зубами. И чем лучше жил сосед, тем чернее становилась душа у Прохора. И вот, одолела его чёрная, слепая зависть, затмила разум. Решил он пойти на отчаянный шаг: найти в Дедовом Лесу логово Лиха и навести его на своего заклятого счастливчика.
Шёл он долго, шёл наобум, не зная тропы, руководствуясь лишь одним – злобой в собственном сердце. И вывела его слепая ненависть прямиком на ту самую гнилую, покосившуюся избушку, тонущую в зыбучей трясине. Вокруг не пела птица, не стрекотал кузнечик – была лишь гнетущая, мёртвая тишина. Но не испугался Прохор, а обрадовался, почувствовал злорадное предвкушение. И словно в ответ на его мысли, скрипнула дверь, и вышел на скривый порог сам Хозяин – высокий, серый, бесформенный, с одним мутным, как утонувший месяц, глазом посреди лба.
– Чего надо? – проскрипело Лихо, и от его голоса, холодного и влажного, как болотная жижа, завяли и почернели листья на ближайших деревьях.
– Пришёл нанять тебя, – выпалил Прохор, стараясь казаться уверенным. – Есть у меня сосед, Фёдор. Слишком уж он бел, слишком счастлив. Житьё его сладко, а мне, как желчи, горько. Сделай так, чтобы ему не жилось. Чтобы удача от него отвернулась.
Лихо склонило набок свою страшную, неясных очертаний голову и тихо захихикало, словно сухие сучья по стеклу.
– Хоро-ошо, – прошипело оно. – Но плата вперёд. Всё у меня по правилам.
– Какая плата? – насторожился Прохор, но боевой настрой не исчез.
– Первая удача, которая тебя сегодня ждёт. Большая или малая – моя будет.
Прохор махнул рукой. Какая там, к лешему, удача? Вечно он невезучий. Согласился, поспешил заключить сделку.
Вернулся он в деревню, а его дома ждёт нежданная весть: лошадь, которую он уже списал со счетов, считал пропавшей, вернулась из леса, да ещё и с крепким, резвым жеребёнком. Первая мысль – радость, надежда. Но только он мысленно прикинул, сколько выручит за приплод, сердце у него сжалось от острой, леденящей боли, а на душе стало пусто, холодно и гадко, будто выпил он прокисшего молока. Это Лихо забрало его удачу, высосало саму радость от неё. И словно в подтверждение, тем же вечером захромала сначала кобыла, а к утру оба животных уже лежали бездыханные, с почерневшими мордами, без видимых причин.
А у соседа Фёдора в тот же день случилась первая напасть: телега перевернулась на кочке, мужик ногу сломал. Узнал Прохор – и вместо ужаса почувствовал странное, сладкое удовлетворение. И захотел он большего, чтобы у Фёдора вообще всё прахом пошло, чтобы сравнялись их жизненные счёты.
Пошёл он снова к Лиху, уже увереннее. Тот, словно ждал, снова вышел навстречу и согласился.
– Плата – твоя память о первом поцелуе. О том, каково это.
Прохор, уже опьянённый своей мнимой властью, снова легко согласился. Какие там, в его-то годы, поцелуи? Глупости. И он лишился чего-то дорогого, светлого, сам того не заметив сразу – лишь потускнел в памяти один из самых тёплых образов юности. А у Фёдора в ту ночь амбар с запасённым на зиму сеном дотла сгорел.
Так и пошло, закрутилась чёрная карусель. Прохор приходил к Лиху снова и снова, заказывая соседу всё новые напасти: то падёж птицы, то порчу в огороде, то ссору с роднёй. Он платил запахом свежего, только что испечённого женою хлеба, платил радостью от первого шага своего маленького сына, платил тёплом и уютом от взгляда любимой жены. Он не замечал, как сам становится пустее, черствее, холоднее внутри, как блёкнут краски мира, как еда становится безвкусной, а солнечный день – серым. Прохор уже не радовался несчастьям Фёдора, он уже не чувствовал ничего, кроме жгучей потребности продолжать, он просто не мог остановиться, попав в зависимость от самого процесса разрушения.
В конце концов, от преуспевающего хозяйства Фёдора ничего не осталось. Семья разорилась окончательно, жена, не выдержав нищеты и постоянных неурядиц, ушла, сам он запил горькую и пропал где-то на обочине жизни. Миссия Прохора была завершена. И он, пустой и выцветший, пришёл к Лиху в последний раз. Он был как скорлупка, из которой выпили всё содержимое. Внутри него не осталось ничего светлого, тёплого, человеческого, чем можно было бы заплатить.
– Я… я всё отдал, – просипел он, не глядя в тот единственный мутный глаз. – Больше нечего. Кончай дело.
Лихо, неподвижное, как болотная коряга, смотрело на него, и в его взгляде читалось что-то новое – холодное любопытство.
– Есть ещё кое-что. Последнее. Твоя тень. Твоё право отбрасывать её под солнцем.
Прохор, уже почти не понимая, не чувствуя смысла слов, машинально, опустошённо кивнул. Лишь бы всё закончилось.
Он вернулся в деревню. День был ясный, солнце светило ярко, высоко стояло в небе, но от Прохора не падало на пыльную землю никакой тени. Он стал пустым, безликим, бесформенным местом в пространстве. Люди, даже не понимая почему, инстинктивно обходили его стороной, испытывая необъяснимый холод и тревогу. С ним перестали разговаривать, замечать его. Жена и сын, давно уже дичавшие от его ледяного безразличия и странностей, в ужасе собрали узелки и уехали от него, не в силах больше выносить его безжизненного, жуткого присутствия.
И тогда Лихо пришло к нему само. Не в лесной избушке, а в его же опустевшем, холодном доме. Оно пришло и больше не уходило. Оно стало его тенью. Его вечным, неотъемлемым спутником. Его платой.
Теперь Прохор-Без-Тени ходит по Береговке и её окрестностям. Тихий, седой, сгорбленный, с пустыми глазами. Где он пройдёт – там молоко в крынках скисает, там у детей без причины поднимается температура, там между супругами на ровном месте вспыхивает ссора. Он уже не человек, а сосуд, ходячая оболочка, в которой живёт и правит Лихо. Его вечный, бесправный раб, напоминание о страшной цене зависти и уныния.
И старики у нас говорят, глядя вслед его скорбной фигуре: если тебя постигла череда неудач, и на душе скребут кошки, и кажется, что свет не мил, – выйди на улицу в ясный солнечный день и посмотри на свою тень. Увидь её. Победи в себе тихий шёпот отчаяния. Гони его прочь! Борись, не сдавайся, не слушай шептало в душе. Беги к людям, к свету, к работе, заставляй себя делать добро даже через силу! Иначе, оступившись, можешь и не заметить, как сам, в своём сердце, предложишь Лиху сделку. И заплатишь ему тем, о чём даже не подозреваешь, пока не потеряешь навсегда. А оно уж найдет, что забрать. Всегда найдет.
Алконост из Дедова Леса
В нашей Береговке, что притулилась у хмурого Дедова Леса, испокон веков знают одну нехитрую истину: не всякая птица от Бога создана. Есть те, что с небес, пташки божьи, что весну кличат, урожай сулят. А есть иные – те, что из сказок старых, из кошмаров, из тех незапамятных времён, когда мир был моложе, острее и несравненно страннее. Мир был полон сущностей, что не вписывались ни в божий промысел, ни в дьявольские козни, а жили сами по себе, по своим древним, непостижимым законам. И самая странная, самая прекрасная и самая губительная из них – птица Алконост.
Вид у неё, сказывают старожилы, дивный, не от мира сего. Оперение – то ли синее, как предгрозовое небо, то ли зелёное, как хвоя в глухую осень, и всё оно отливает золотом и медью, будто в её перьях застряли и переливаются последние лучи уходящего солнца. А вместо птичьей головы, покрытой чешуйками, – лик девичий, прекрасный до слёз и до жути печальный одновременно. Лик не стареющий, не знающий улыбки. И глаза у неё большие, бездонные, глубокие, как два самых тёмных лесных озера, в которых запросто утонуть можно, забыв про берег.
Но главное – её голос. Она не поёт, как иволга или соловей, не щебечет, не выводит трели. Она изливает душу. Звук её голоса – такой сладкий, пронзительный и до самого нутра наполненный щемящей тоской, что сердце замирает, а разум затягивает лёгким, серебристым туманом. Услышишь – и забудешь в один миг, кто ты, откуда, зачем пришёл в этот лес. Из головы выветрятся все заботы, все мысли о доме, о семье, о хлебе, что в печи остался. Останется только этот голос, этот зов, манящий вглубь чащи, в самую её непролазную, тёмную сердцевину. Он обещает что-то главное, что-то такое, ради чего стоит бросить всё.
И вот тут-то и таится её главная, страшная хитрость. Старинные сказы, дошедшие до нас через десятки поколений, гласят, что песня Алконоста предвещает райское блаженство, показывает путь в светлые миры. Так, да не так. Она не предвещает его, она его обещает. Она рисует в воображении слушателя, в самых потаённых уголках его души, такой яркий, такой желанный и манящий, такой реальный мир, что серая, простая реальность вокруг мгновенно меркнет, тускнеет и становится ненужной. Человек, словно загипнотизированный, бросает всё – ружьё, добычу, сумку – и идёт на этот голос, как лунатик, не видя и не слыша ничего вокруг. Идёт, спотыкаясь о корни, раздирая в кровь лицо и руки о колючие ветки, не чувствуя ни голода, ни усталости, ни страха. Он идёт к своей погибели, уверенный, что идёт к вечному блаженству.
Ибо песня Алконоста – это самая изощрённая ловушка, какую только можно придумать. Она ведёт не к свету и теплу, а в самую глухую, заброшенную трущобу, на болотистую, обманчивую прогалину, где земля трясётся под ногами, как холодец, а воздух густ и сладок от удушливого запаха гнилых цветов и стоячей, мёртвой воды. Там, окончательно обессилев, сражённый не физической, а душевной усталостью, человек падает и засыпает сном, полным тех самых призрачных видений.
А когда просыпается спящий, и просыпается он всегда один-одинёшенек – он уже не тот человек, что был прежде. Возвращается в деревню бледный, молчаливый, отрешённый. Он узнаёт родных, помнит своё имя, может механически колоть дрова или доить корову, но души в нём больше нет. Словно пустая, красивая скорлупа. И в его глазах – та самая вечная, неизбывная печаль, что и в глазах самой птицы. Он тихо, изнутри сгорает от тоски по тому раю, который ему навеяли, которого наяву не бывало и быть не может. Он становится тихим, покорным и абсолютно безучастным ко всему живому, к радостям и горестям окружающих. Местные у нас зовут таких «обеспамятанными» или «вышедшими из чащи». Живут они недолго. Сгорают быстро, словно свеча, от тоски по призраку, по наваждению.
Был у нас в деревне парень по имени Игнат. Смелый, отчаянный, с огоньком в глазах, лучший охотник и следопыт в окру́ге! Медведей один с рогатиной брал. Над всеми нашими «бабьими сказками» только посмеивался.
– Алконост! – говаривал он, оттачивая нож о ремень. – Это вы, старики, от дешёвой браги голоса в лесу слышите, вам и чудится. А я бы послушал эту дивную певицу. Может, и правда, такое услышишь, чего наяву не бывает. Красоту неземную.
Как-то поздней осенью пошёл он в самую глубь Дедова Леса, на медвежью берлогу. Долго его не было, уже на пятые сутки мужики сговариваться стали, чтобы идти поиски затевать. А он на шестой день на околице показался. Шёл медленно, неуверенно, шатаясь, как слепой, взгляд его был устремлён куда-то внутрь себя, в какую-то бесконечную даль. Лицо – странно спокойное и отрешённое, будто вырезанное из светлого воска. Сумку дорогую потерял, ружьё новёхонькое где-то бросил, одежда вся в клочьях и в грязи, но он словно этого не замечал вовсе.
– Игнат! Жив! Господи, слава тебе! – обрадовались мужики, выбежавшие ему навстречу.
Он остановился и медленно, с трудом переводя фокус, посмотрел на них. И в его глазах, всегда таких живых и насмешливых, мы увидели такую бездну тихой, светлой, всепоглощающей печали, что даже у бывалых охотников по спине мурашки побежали и стало жутко.
– Я слышал, – прошептал он так тихо, что едва расслышали, и голос его был похож на шелест сухих листьев. – Я слышал, как трава на том свете растёт. Шёлковым ковром стелется. И как солнце на заре поёт хоралом, а звёзды ему подпевают. Там… там так красиво. Так светло.
Игнат перестал охотиться. Сложил свои рогатины и капканы на чердак. Он мог часами, не шелохнувшись, сидеть на завалинке и смотреть в сторону леса, на ту самую чащу, что его погубила. Он не плакал, не грустил в привычном понимании, не рвал на себе волосы. Он просто тихо угасал, словно свеча на сквозняке, сгорая изнутри от тоски по тому, чего не существовало. Старики качали головами, говорили: «Душу ему птица выпила, одну оболочку оставила». Через полгода его не стало. Умер во сне, тихо и незаметно, и на его лице застыла лёгкая, почти счастливая улыбка, как у человека, увидевшего долгожданный сон.
С тех пор в Береговке к Дедову Лесу относятся с двойным, нет, с тройным трепетом. Не только из-за волков лютых да медведей шатунов, а из-за той самой, невидимой, птицы с девичьим ликом. Старики-знахари говорят, что по-настоящему услышать её и поддаться её зову могут только те, у кого в душе изначально зияет пустота, кто томится и тоскует по чему-то нездешнему, большему, чем эта простая жизнь, кто слишком многого ждёт от мира и потому легко верит в обещания. Она является тем, кто ищет чуда и не видит чуда в повседневности.
А потому запомните, и передайте своим детям, и внукам завещайте: если в тихую летнюю ночь, когда воздух тёплый и густой, как мёд, а луна висит над лесом огромным бледным диском, вы услышите в глубине чащи нечто, похожее на тихий, сладостно-горький, раздирающий душу плач, от которого сжимается сердце и на глаза наворачиваются слёзы – не слушайте! Зажмите уши руками, развернитесь и бегите прочь! Бегите без оглядки к дому, к теплу печи, к простым и грубым голосам детей, к запаху хлеба. Цепляйтесь за эту реальность, какой бы простой и неидеальной она ни была. Цепляйтесь за каждую её мелочь.
Это она – птица Алконост. Птица, что поёт о потерянном рае, которого никогда не было. И её сладкое, душераздирающее обещание – в тысячу раз страшнее любой явной угрозы. Ибо она не отнимает жизнь силой. Она заставляет добровольно, с лёгким сердцем и с улыбкой на устах отречься от всего мира, от всех живых, ради прекрасной, сладкой, вечной и смертельной иллюзии.
Волколак
В деревне Береговке, что притулилась на краю Дедова леса, боялись не волков. Волков можно было отогнать огнем, кольями, дружной ватагой. В Береговке боялись Волколаков. Тихих, которые ходят на двух ногах днем, а ночью сбрасывают человеческую кожу и уходят в лес на четырех. Говорили, что свой род они ведут от древнего духа-оборотня, что сразился с самим Велесом и был проклят на вечные скитания меж миром людей и миром зверей.
Но это были сказки для непослушных детей. Пока не начали пропадать люди.
Первым пропал пастух Мирон. С ним стадо, две собаки и, по слухам, соседская жена. Нашли через три дня. Вернее, нашли то, что от него осталось. И от овец. И от собак. Жену не нашли вовсе. Тела были изодраны так, будто над ними потрудилась вся волчья стая разом. Но странность была в том, что следы вокруг вели не к лесу, а от леса. И были они не волчьими, а… искаженными, двуногими, с неестественно длинным шагом.
Вторым пропал здешний охотник, Семен. Сильный, злой мужик, знавший лес как свои пять пальцев. Он ушел на промысел и не вернулся. Нашли его лук, сломанный пополам. Самого Семена не нашли, но в ту же ночь кто-то вырезал всё его стадо, и не просто вырезал – устроил бойню. Кровь брызгала до самой крыши хлева.
В деревне запаниковали. Староста собрал сходку. Мужики хмурили брови, бабы плакали. Винили лесного духа, злого березича, даже самого Велеса винить пытались. И только старый, полуслепой кузнец Игнат, сидевший на завалинке, мрачно произнес, глядя в пустоту:
– Это не дух. Это плоть. Это Волколак. И он среди нас.
Его осадили, речь его назвали бредом старика, но семя страха было посеяно. А потом пришла очередь Лады.
Она была молодой женой того самого пропавшего Семена. Красивая, тихая, с глазами, полными неизбывной тоски. Муж её был суров и ревнив, часто поднимал на неё руку. После его исчезновения по деревне поползли тёмные сплетни. Мол, и пастух Мирон к ней заглядывал, и не просто так он пропал в ту ночь. Говорили, в ней есть что-то колдовское, от матери-знахарки, что давно в лесу заблудилась.