bannerbanner
Деревенские страшилки Береговки
Деревенские страшилки Береговки

Полная версия

Деревенские страшилки Береговки

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Алена подошла к нему вплотную. Она посмотрела в его замерзающие глаза и, почти ласково, прикоснулась пальцами к его груди.

Ледяное сердце Гаврилы остановилось.

Тишина.

В избе воцарилась абсолютная, совершенная тишина. Ни храпа, ни плача, ни треска дров в печи. Даже ветер снаружи затих, словно затаив дыхание.

Алена обошла свою избу. Её взгляд падал на предметы. На разбитый кувшин, на опрокинутую лавку. Всё это было частью прошлой жизни. Жизни, которая больше не имела значения.

Она вышла на улицу. Метель окончательно утихла. Береговка лежала под толстым одеялом снега, безмолвная и прекрасная в своем зимнем уборе.

Алена прошла по середине улицы. Снег скрипел у её ног, но на её босые ступни он не действовал. Избы по обеим сторонам казались вымершими.

Вдруг в одной из них, у самого края деревни, распахнулось волоковое окно. Высунулось испуганное лицо старухи Маремьяны. Её старые глаза увидели Алену, идущую по деревне, увидели её ледяное сияние, её пустые голубые глаза.

– Ледащая!.. – прошептала старуха с ужасом, её дыхание тоже превратилось в ледяное облачко. – Морозова невеста! Спасите нас, Боги…

Она резко захлопнула окно.

Алена услышала её и поняла. Ледащая – так называли злых духов зимы, приносящих лютый холод. Невеста Мороза.

Она остановилась и посмотрела на темный силуэт избы старухи. Потом подняла руку и легким движением указала на неё пальцем.

Ничего не произошло. Ни грома, ни молнии.

Но через несколько мгновений из щелей избы Маремьяны повалил густой, белый пар. Не теплый, а ледяной. Иней густым слоем покрыл бревна сруба, затянул окно причудливыми морозными узорами. Крик изнутри быстро затих, подавленный всепоглощающей, безмолвной стужей.

Алена опустила руку. Теперь её власть была полной.

Она повернулась и пошла прочь из деревни, к опушке Дедова леса. Её невесть откуда взявшийся жених ждал её там. Её царство начиналось здесь. Царство тишины и льда.

А в Береговке наступила странная зима. Она долго не кончалась. Снег не таял, морозы не отступали. Люди боялись выходить из изб, боялись шуметь, боялись даже громко плакать. Потому что по ночам по деревне иногда проходила Тень. Высокая, прекрасная и безжалостная, в сопровождении могучего духа в сверкающей шубе. Они шли, держась за руки, и их появление несло с собой такую стужу, что замерзало вино в кружках, а спящие на печах дети просыпались с инеем на ресницах.

И все в деревне знали: это Алена. Ледащая. Невеста Мороза. И она никуда не уйдет.

Полуночница Марьюша

В деревне Береговке, что притулилась меж болот и дремучего Дедова леса, ночь была не временем покоя, а временем отсчета. Отсчета до полуночи. Ибо все знали: когда последний удар сердца ночи отзвучит в колодце бездны, выходит на промысел она. Полуночница. Не злой дух, не призрак, а нечто куда более древнее и неумолимое. Пустота, принявшая облик женщины. Тоска, что ищет себе пару.

Она приходила не ко всем, только к одиноким мужчинам. К тем, чьи избы пахли пеплом очага и неразделенным горем, чьи постели годами хранили холод незанятого места. Она стучалась в дверь не когтями, а сладкой тишиной – такой густой, что её слышно было сквозь сон. И если мужик, ведомый одиноким любопытством или спросонья, открывал – его ждала участь хуже смерти.

Одни сходили с ума, бормоча о «шелковых косах цвета дыма» и «бездонных глазах». Других наутро находили в своих постелях высохшими, будто вековых старцев, с седыми прядями в волосах и ледяным холодом кожи. Третьи просто исчезали, оставляя на пороге лишь лужицу ледяной воды и запах влажной земли.

И все в деревне знали – виной тому одиночество. Оно было маяком для неё, приманкой.

Степан жил один, у самой кромки болота, куда даже самые отчаянные грибники не заглядывали. Его изба, некогда шумная и полная жизни, теперь стояла, словно выпотрошенная рыба: почерневшие бревна, пустые глазницы окон, скрипучая дверь на одной петле. Пять лет назад лихорадка забрала у него жену Марью, самую весёлую и румяную девку в Береговке. С тех пор Степан стал тенью. Он молча рубил дрова, молча ловил рыбу в мутной речушке, молча пил по вечерам горькую настойку из болотных трав, пытаясь залить ею внутреннюю пустоту, что разъедала его, изнуряя.

Соседи сторонились его. Говорили, что с ним говорить – всё равно что в колодец смотреть: холодно и неоткликается. Староста не раз предлагал перебраться в деревню, к людям, но Степан лишь мрачно качал головой. Он не мог уйти оттуда, где всё напоминало о Марье. Его тоска была таким же надёжным замком, как и железная щеколда на двери.

Однажды, в особенно ненастную осеннюю ночь, когда ветер выл, как голодный волк, и швырял в стены комья мокрого снега, Степан сидел у потухающего очага. Он был уже изрядно пьян, и образ Марьи вставал перед ним особенно ясно: её смех, тёплые руки, как она напевала, мотая пряжу у огня…

И сквозь вой ветра он услышал стук.

Не громкий, не настойчивый. Словно кто-то несмело проводил пальцами по дереву. Раз. Два. Пауза. И снова.

Степан нахмурился. Никто не приходил к нему, а тем более в такую погоду. Он решил, что это ветер раскачивает старую ловушку для лисиц у стены, и хотел уже забыться сном, как стук повторился. Чётче. Определённее. Прямо в дверь.

С пьяной досадой он поднялся, шатаясь, подошёл к двери.

– Кто там? – прокричал он сиплым голосом.

В ответ – тишина. Такая оглушительная, что сразу стало ясно – ветер стих. Стук тоже прекратился. Было слышно только частое биение его собственного сердца.

– Ну?! – снова крикнул Степан, чувствуя, как по спине бегут мурашки. Пьяный туман понемногу рассеивался, уступая место тревоге.

И тогда с другой стороны двери донёсся голос. Тихий, мелодичный, женский. В нём не было ни просьбы, ни угрозы. Лишь лёгкая, почти детская обида.

– Холодно… Впусти погреться…

Сердце Степана ёкнуло. Этот голос… он был до боли знакомым. В нём были те самые нотки, что он годами пытался забыть. Это был голос Марьи.

Разум кричал, что это невозможно, что мёртвые не возвращаются, что это проделки лешего или болотной кикиморы. Но сердце, израненное тоской, рванулось навстречу. Рука сама потянулась к засову.

– Марья… это ты? – прошептал он, дрожащими пальцами откидывая щеколду.

Дверь отворилась сама, беззвучно, будто её и не было. На пороге стояла она.

Высокая, худая, закутанная в тёмный, струящийся платок, скрывавший лицо. От неё веяло холодом осенней ночи и запахом мокрой шерсти, но сквозь этот холод пробивался другой, едва уловимый аромат – полыни и той самой настойки, что пила Марья от простуд.

– Впустишь? – повторил голос, и Степану показалось, что под платком мелькнула улыбка.

Он молча отступил, пропуская её внутрь. Она скользнула в избу, не касаясь пола, и остановилось у очага, повернувшись к нему спиной. Степан, затаив дыхание, закрыл дверь. Рука его тряслась.

– Марья? – снова позвал он, подходя ближе. – Как?.. Почему?..

Та медленно обернулась и Степан отшатнулся.

Это не была его Марья. Черты под платком были смутными, расплывчатыми, будто лицо из воды или дыма. Но хуже всего были глаза, их почти не было видно в глубоких глазницах. Оттуда, из темноты, на него смотрела такая бездонная, всепоглощающая тоска, что у него перехватило дыхание. Это была тоска всех одиноких ночей, всех несбывшихся надежд, всех потерянных любовей, сконцентрированная в одном взгляде.

– Я пришла скрасить твоё одиночество, Степан, – прошептала она, и её голос уже не был похож на голос Марьи. Он был сладким, как забродивший мёд, и холодным, как лёд. – Ты так долго ждал. Так долго звал. Я слышала.

– Я никого не звал… – пробормотал он, чувствуя, как ноги подкашиваются от страха.

– Звал, – она сделала шаг к нему. Её движения были плавными, неестественными, словно у куклы на ниточках. – Каждой своей слезой. Каждым вздохом у пустой постели. Твоя тоска – это зов. Я всегда нахожу тех, кто зовёт громче всех.

Она протянула руку, чтобы коснуться его лица. Пальцы её были длинными, бледными, с синеватыми ногтями. Степан отпрянул, наткнувшись на стол.

– Не бойся, – её голос стал настойчивее. – Я не причиню боли. Я принесу забвение. Заберу твою тоску. Всю. До последней капли. И ты больше никогда не будешь страдать.

Она снова приблизилась, теперь он чувствовал исходящий от неё холод. Он забирал тепло из избы, пламя в очаге погасло, стало нечем дышать.

– Уходи… – хрипло выдохнул Степан, хватаясь за топор, висевший на стене. – Уходи, нечисть!

Существо рассмеялось и этот смех был похож на лёд, трескающийся под ногами.

– Слишком поздно. Ты сам впустил меня. Ты сам открыл дверь. Теперь ты мой.

Она ринулась на него, не для того, чтобы ударить или укусить. Она обвила его своими холодными, костлявыми руками, прижалась к его груди своим безликим лицом и начала впитывать.

Это не было больно. Это было хуже. Степан чувствовал, как из него вытягивают самое сокровенное. Образ Марьи в его памяти тускнел, расплывался и исчезал, будто стираемый тряпкой. Тоска, что годами глодала его сердце, уходила, оставляя после себя ледяную, абсолютную пустоту. Его воспоминания о счастье, о любви, о горе – всё высасывалось ею.

Он пытался бороться, вырываться, но его силы уходили вместе с памятью. Он забывал, кто он, где он, за что борется. В голове оставался лишь белый, холодный шум.

Вдруг существо отпрянуло от него с тихим, недовольным шипением. Степан рухнул на пол, обессиленный, почти ничего не помнящий.

– Что ты сделал? – прошипела Полуночница. Её голос потерял всю сладость, в нём звучали лишь ярость и разочарование. – Где оно? Где самое главное?

Степан, с трудом фокусируя взгляд, увидел, что она держится за грудь, будто ей что-то мешает. Её расплывчатая форма дрожала.

– Ты… ты спрятал его! – она закричала, и в её крике был визг сотни голосов. – Самую яркую часть! Самую сочную тоску! Ты отдал мне всё, но саму суть – спрятал! Где?!

Степан не понимал. Он ничего не прятал. Он уже почти всё забыл.

И тут его взгляд упал на прялку в углу. Старую, запылённую, Марьюшину прялку. Рядом с ней лежал клубок шерсти, который она так и не допряла.

Полуночница проследила за его взглядом. Она метнулась к прялке, схватила клубок и поднесла к своему безликому лицу. Потом издала звук, полный дикой жадности и торжества.

– Вот оно! Здесь! Вся боль прощания! Вся горечь утраты! Она вплетена в каждую ниточку!

Она размотала клубок и… начала прямить его. Не в нить, а в себя. Тонкая шерстяная нить втягивалась в её темноту, словно её поглощала бездна. И с каждой поглощённой нитью существо становилось всё более чётким, более реальным. Его формы округлялись, платок сполз, и Степан увидел лицо.

Это было лицо Марьи. Точная копия. Но глаза… глаза оставались прежними – бездонными колодцами чужой тоски.

– Теперь я совершенна, – сказала она голосом его жены, и улыбка на её лице была самой что ни на есть Марьюшиной. – Теперь я буду всегда с тобой, Степан. Мы больше никогда не расстанемся.

Она снова приблизилась к нему, но теперь её прикосновение не было ледяным. Оно было тёплым. Таким тёплым и знакомым, что у него навернулись слёзы. Он поднял руку, чтобы коснуться её щеки.

– Марья… – прошептал он.

– Я, милый, я, – она наклонилась и поцеловала его. Её губы были мягкими и сладкими.

Степан закрыл глаза, поддаваясь иллюзии. Он чувствовал, как пустота внутри него заполняется. Но не светом и теплом, а чем-то другим. Чем-то тяжёлым, липким, безнадёжным. Его собственная, невысказанная тоска возвращалась к нему, но уже удесятерённая, обогащённая горем тысяч других одиноких душ, что поглотила Полуночница.

Он не умер. Не сошёл с ума. Не исчез.

Когда через неделю соседи, обеспокоенные дымом из его трубы, решились проведать его, они нашли Степана сидящим у очага. Он был чист, причёсан, на нём была свежая рубаха. Он спокойно смотрел на огонь.

– Степан? Жив? – опасливо спросил староста.

Тот медленно повернул голову. Лицо его было умиротворённым, даже счастливым. Но глаза… глаза были старыми, уставшими и бесконечно грустными. Как у человека, который выплакал все слёзы разом и теперь не может вспомнить, как плакать.

– Жив, – тихо ответил он. – Всё хорошо. У меня теперь есть компания.

Он посмотрел в угол избы, где в тенях казалось, сидела женская фигура с прялкой.

С тех пор Степан больше не был одинок. Он почти не выходил из избы, но оттуда часто доносился тихий, ласковый женский смех. И голос, который напевал старые песни.

Но те, кто осмеливался заглянуть к нему в окно, видели лишь самого Степана, сидящего в одиночестве. И говорившего с собой. И иногда они замечали, что его пальцы, лежащие на коленях, сами по себе перебирают невидимую шерсть, будто прядут невидимую нить.

А в деревне стали пропадать мужчины. Одинокие вдовцы, замкнутые парни, старики, доживавшие свой век в одиночестве. Они не сходили с ума и не старились. Они просто… находили утешение. Становились спокойными, умиротворёнными, но с глазами, полными древней, чужой печали.

И по ночам, если прислушаться, из их изб доносился негромкий, монотонный гул. Словно работали десятки невидимых веретён. Прядущих бесконечную, чёрную нить одиночества.

Рубаха для Русалки

Уж если река Ниточка, петляющая у подножия Береговки, решала кого-то забрать, то делала это с отвратительным изяществом. Тела никогда не всплывали. Никогда! Их не выносило на берег через неделю, раздутых и синих. Их не находили запутавшимися в корягах ниже по течению. Ниточка забирала их себе навсегда, оставляя родным лишь пустые взгляды и память о том, как человек в последний раз шел по воду или стирать портки у мостков.

И все в деревне знали – это их рук дело. Русалок, утопленниц, духов реки, что не знают покоя и жаждут компании для своих вечных, подводных хороводов.

Молодой парубок Светозар, сын рыбака, с детства слышал эти байки. Его отец, суровый и молчаливый Горислав, каждый раз, выпуская сеть, бормотал под нос заклинания, чтобы «девки речные рыбы не спугали». А возвращаясь с уловом, первым делом выливал в Ниточку ковшик доброго пива – откуп оставить.

Но Светозар был юн и дерзок. В его жилах играла горячая кровь, а в голове роились мысли о девичьих бедрах и крепком меде, а не о стародавних страхах. Он ловил рыбу смелее отца, заходя по пояс в воду, и смеялся над стариками, которые уходили, едва заслышав вечерний шелест камышей.

– Страшилки для баб да детей, – говорил он своему другу, плотнику Ратибору. – Рыба и так пуглива, а они ещё и страху на себя нагоняют. Оттого и уловы скудные.

Ратибор, человек осторожный, лишь качал головой:

– Не гневи силы, Свет. Река – она живая. У неё нрав есть. И то, что в ней живёт – тоже живо.

Но Светозар не слушал. А потом на деревню обрушился великий пост. Нельзя было ни мяса есть, ни молока пить, ни с девками ночами валяться. Для молодого, полного сил парня это было сущей мукой. Скука заедала почище любого голода.

Именно тогда, в душный, предгрозовой вечер, он и пошёл к реке. Не за рыбой, просто подышать, развеять тоску. Воздух был густым, тяжёлым, пах грозой и цветущей ивой. Ниточка текла лениво, почти неслышно, её вода казалась чёрной и неподвижной, как расплавленное стекло.

Светозар прилёг на крутом яру, под раскидистой ивой, свесив ноги над обрывом, и закрыл глаза. И сквозь полудрёму ему почудилось, что он слышит… пение.

Тихие, мелодичные звуки плыли над водой. То ли девушка пела, то ли ветер в камышах свистел, складываясь в незнакомую, щемящую сердце мелодию. Светозар привстал на локте, вслушиваясь. Пение стало явственнее, оно было неземным, чистым и бесконечно печальным. Оно говорило о тоске по чему-то безвозвратно утраченному, о любви, что жжёт изнутри, о прохладе речных глубин, где нет ни боли, ни печали.

Не раздумывая, повинуясь зову этой музыки, Светозар спустился с яра и пошёл вдоль берега, навстречу голосу. Он прошёл заросли рогоза, вышел на пологий плёс, где обычно полоскали бельё, и замер.

На большом валуне посреди реки, у самого края, сидела Она.

Её кожа была бледной, как лунный свет, и казалось, сквозь неё проступают синеватые жилки воды. Длинные, цвета речного ила, волосы покрывали её наготу, скрывая, но намекая на формы, от которых перехватывало дыхание. Лицо её было прекрасно той неестественной, острой красотой, что бывает у заточенного ножа или льдины. А глаза… Глаза были огромными, бездонными, цвета тёмной воды, и в них плескалась вся тоска мира.

Она пела, глядя на воду, и её голос был тем самым, что заманил Светозара.

Парень стоял, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой. Он не чувствовал страха, лишь всепоглощающее, сладкое томление. Ему хотелось подойти ближе, коснуться её, утонуть в её глазах и в этом голосе.

Русалка (это, без сомнения, была она) закончила песню и медленно повернула к нему голову. Её губы, синеватые и полные, тронула улыбка. Она не была дружелюбной. В ней была хищная уверенность.

– Иди ко мне, – прошептала она, и её шёпот был похож на плеск воды о берег. – Иди… Вода мягка… Вода прохладна… Она смоет всю твою тоску…

Светозар сделал шаг вперёд. Ледяная вода залила его ноги, но он не чувствовал холода. Он видел только её.

– Стой!

Могучая длань схватила его за плечо и отшвырнула назад. Светозар грузно рухнул на берег, больно ударившись о камни. Перед ним выросла фигура его отца, Горислава. Лицо старого рыбака было искажено гримасой ярости и… страха. В руках он сжимал острогу, и её наконечник дрожал, направленный в сторону русалки.

– Прочь, нежить! – проревел Горислав. – Не твой он! Убирайся в свою пучину!

Русалка перестала улыбаться. Её прекрасное лицо исказилось злобой. Она издала звук, похожий на шипение разъярённой кошки, и соскользнула с камня в воду без единого всплеска.

Горислав, не говоря ни слова, схватил ошалевшего сына за шиворот и потащил прочь от реки, к деревне.

Дома он впервые в жизни ударил Светозара. Сильно, по лицу.

– Одумался, дурень? В плен к мертвецам так и рвался!

– Она… она была прекрасна… – пробормотал Светозар, всё ещё находясь под чарами.

– Прекрасна? – отец горько рассмеялся. – Это они так мают! Прикидываются кралями, а сами – гниль да тина внутри! Она бы утащила тебя на дно, сделала бы своим рабом, своей утехой на веки вечные! Или просто выпотрошила бы для забавы!

С того вечера Светозар переменился. Он стал молчалив, задумчив. Образ прекрасной девы с реки не выходил у него из головы. Он ловил себя на том, что всё чаще приходит на берег Ниточки и подолгу смотрит на воду, надеясь увидеть её снова. Отец следил за ним, не отпускал одного, но старик не мог быть тенью для взрослого сына.

И однажды Светозар снова услышал пение. Тише, осторожнее. Оно доносилось не с середины реки, а из-за старой, полуразрушенной мельницы, что стояла ниже по течению.

Он пошёл на голос, очарованный. Он знал, что это безумие, что отец прав, но не мог сопротивляться. Та песня была сильнее его воли.

Она ждала его в тени под мельничным колесом. Теперь она казалась ему ещё прекраснее. В её глазах читалась не злоба, а печаль и одиночество.

– Твой отец… он жесток, – прошептала она, и на её бледных щеках блеснули слезы, похожие на капельки ртути. – Он не понимает. Я не хочу тебе зла. Я просто… так одинока. Мне холодно. Мне нужна теплота живого сердца.

Светозар, забыв все предостережения, шагнул к ней.

– Что тебе нужно? – спросил он, и голос его дрожал.

– Всего лишь немного тепла, – она протянула к нему руку. Её пальцы были длинными и тонкими, с перепонками между ними. – Подари мне свою рубаху? Ту, что согрета теплом твоего тела. Она согреет меня в глубинах.

Разум кричал Светозару, что это ловушка, но сердце, пленённое её красотой и печалью, рвалось помочь. Он снял свою холщовую рубаху и протянул ей.

Русалка улыбнулась, и на этот раз улыбка показалась ему искренней. Она взяла рубаху, прижала к лицу, вдыхая запах.

– Спасибо, – прошептала она. – Теперь я буду помнить твой запах. Всегда.

И скрылась под водой, унося его одежду с собой.

Светозар вернулся домой счастливый и растерянный. Он не сказал отцу о встрече. Тот, увидев его без рубахи, лишь хмуро спросил, и Светозар соврал, что порвал о сук и выбросил.

Ночью ему не спалось. Ему снилась она. Её прикосновения. Её голос. Он ворочался на полатях, и сквозь сон ему чудилось, что по его коже кто-то проводит влажной, прохладной рукой.

А под утро он проснулся от странного ощущения. На его груди, прямо над сердцем, проступило синее пятно. Словно синяк, но не болезненный. Оно было похоже на разводы на мраморе или на причудливые очертания волны.

Отец, увидев это, побледнел как полотно.

– Это она тебя пометила, – прошептал он с ужасом. – Ты теперь её собственность. Она не оставит тебя. Она будет приходить снова и снова, пока не заберёт тебя!

Слова отца оказались пророческими. Светозар стал её рабом. Он тайком носил к реке дары: ленты, гребешок, краюху хлеба. Она являлась ему всё чаще, и её просьбы становились всё более странными. То ей нужна была прядь его волос, чтобы «сплести себе поясок от холода». То нитка с его кровью от пореза серпом. То он должен был прошептать ей своё полное имя, включая имя отца и деда – «чтобы лучше помнить».

Светозар худел, бледнел, глаза его впали и горели лихорадочным блеском. Он уже не мог рыбачить, не мог работать. Он только и ждал вечера, чтобы сбежать к реке.

Отец видел это и молча страдал. Он знал, что силой не удержать. Проклятие уже наложено.

Однажды русалка сказала Светозару:

– Мне холодно. Одной. Приди ко мне. Останься со мной навсегда. Мы будем вместе вечно.

И Светозар, уже полностью подвластный её воле, кивнул. Он был готов.

– Завтра, – прошептала она. – Когда луна коснётся воды. Приди ко мне на наш камень.

В ту ночь Горислав не сомкнул глаз. Он видел решимость в глазах сына и понимал – это конец. Он, старый, опытный рыбак, знал, что против русалки бессилен, но он не мог просто так отдать своего мальчика.

Утром он отправился не на реку, а к старой знахарке Маланье, что жила на отшибе, у края Дедова леса. Он принёс ей целое ведро отборной рыбы и всё рассказал.

Маланья, сморщенная, как печёное яблоко, выслушала его, покачивая головой.

– Дурища твой парень, Горислав. Сам на беду напросился. Русалка – она как река. Смотришь – гладь, а под ней омут. Она его обвязала по рукам и ногам. Она уже почти забрала его душу. Осталось забрать тело.

– Помоги, – взмолился рыбак. – Выгони её! Найди заговор!

– Заговор против такой силищи не поможет, – отрезала знахарка. – Разве что… подменить.

– Подменить?

– Она ждёт живого. Тёплого. С душой и волей. А если получит неживое… пусть и похожее… её чары разобьются. Она почувствует обман и, может, отступит. На время.

Горислав не сразу понял, а потом понял – и ему стало страшно.

Он вернулся домой и весь день провёл в сарае, что-то мастеря. Светозар, погружённый в свои мысли, не обращал на него внимания.

Когда луна поднялась над рекой и её свет лёг на воду серебристой дорожкой, Светозар вышел из дома и пошёл к реке. Он был бледен, но спокоен. Он шёл на встречу со своей судьбой.

Он вошёл в воду. Она была ледяной, но он не чувствовал холода. Он видел, как на том самом камне появилась она – его русалка. Она улыбалась, и в её улыбке была победа.

– Иди ко мне, мой милый, – прошептала она, протягивая руки.

Светозар сделал последний шаг, вода сомкнулась у него над головой.

Русалка соскользнула с камня и поплыла к нему, чтобы обнять и утащить в свою прохладную глубину.

Но в тот момент, когда её руки должны были обвить его шею, с берега донесся истошный, раздирающий душу крик. Это кричал Горислав, стоя по колено в воде:

– ВЕРНИСЬ! СЫН МОЙ! ВЕРНИСЬ!

Русалка на мгновение отвлеклась. И этого мгновения хватило.

То, что она обнимала, вдруг изменилось. Плоть под её пальцами стала деревянной и грубой. Прекрасное лицо Светозара расплылось, превратившись в бездушное, вырезанное топором подобие. Вместо живого, тёплого тела она держала в объятиях чучело. Болван, сбитый из поленьев и обряженный в одежду Светозара.

Маланья научила старика, как обмануть духа. Подменить живого мёртвым деревом.

Русалка взревела от ярости и обиды. Это был нечеловеческий звук, от которого вода вокруг вскипела пузырями. Она впилась когтями в чучело, разрывая его в клочья, но это было бесполезно. Её чары, рассчитанные на живую плоть и горячую кровь, не сработали. Она была обманута.

Она металась на месте, её прекрасное лицо исказила гримаса ненависти, и она исчезла под водой, унося с собой обломки деревянного болвана.

Горислав, рыдая, вытащил из воды своего настоящего сына. Он подстерёг его и подменил чучелом в последний момент. Светозар был без сознания, холодный, но живой.

На страницу:
2 из 3