bannerbanner
У нас отняли свободу
У нас отняли свободу

Полная версия

У нас отняли свободу

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

– Была у меня мыслишка стащить парочку их значков, – говорит он, – просто чтобы кето нас не трогали.

Томми хмурит лоб.

– Мы не похожи на китайцев.

В «ПиЭм мэгэзин» Доктор Сьюз, автор детских книжек, рисовал нас с поросячьими пятачками и усами щеточкой, в очереди за коробками со взрывчаткой. Таких картинок полно. Иногда мы похожи на свиней, иногда на обезьян, иногда на крыс.

Мы никогда на себя не похожи.

Стэн опирается о перила, крутит пальцем в воздухе, словно вращает колесо рулетки.

– Китайцы, японцы, корейцы, филиппинцы… Кто угадает, за кем кето придут на следующей неделе?

Стэн умный, может, даже умнее Маса, и свой ум он пускает на шутки, прыгает по поверхности мира, как камешек по воде, так что мир едва его задевает. Но он не отпускал шуток в тот день, когда помогал своему отцу вешать на магазин вывеску «Я АМЕРИКАНЕЦ»

– На следующей неделе? – фыркает Фрэнки. – Не будет никакой «следующей недели», если они нас отсюда вышвырнут.

Вот так разговор, как всегда в эти дни, переходит на переселение.

– Я слышал, японцам на Бейнбридже дали всего шесть дней на сборы, – говорит Томми.

Бейнбридж – это маленький островок в штате Вашингтон. В прошлую субботу тамошние японцы первыми получили приказ покинуть свои дома.

Свои дома.

Наши дома.

– Какой же трудяга-нихондзин [2]не сумеет собрать свои пожитки за шесть дней? – цокает языком Стэн. – Нехорошие азиаты.

– Может, нас не… – Томми не договаривает. Мы все знаем, что однажды получим тот самый приказ, хоть и надеемся в то же время, что этот день никогда не настанет.

– Кто-нибудь знает, куда они поехали? – спрашивает Мас.

– В долине Оуэнс на прошлой неделе приняли «добровольцев», – на слове «добровольцев» Шустрик изображает пальцами кавычки.

Центр временного пребывания в долине Оуэнс, рядом с национальным парком Кингс Каньон. Я никогда там не был, но это хотя бы в Калифорнии.

Я немножко ненавижу себя за такие мысли. За то, что стараюсь убедить себя, что все не так уж плохо.

Потому что все плохо. Совсем плохо. Поэтому Мас такой злой и напуганный. Все настолько плохо, что даже американское гражданство не спасет тебя, если у тебя лицо как у нас.

Я шел!

Я просто шел.

Я никогда не нарушал закон. Я вполне хороший ученик, что бы там ни говорил Мас. Я не треплю языком. Не лезу не в свое дело.

Я хороший японец.

Я хороший американец.

Но ведь этого недостаточно, правда? Чтобы я остался тут? Чтобы меня не трогали?

– Думаешь, мы тоже поедем в долину Оуэнс? – спрашивает Томми. – Это недалеко.

– Это достаточно далеко, – говорит Стэн.

Воцаряется молчание, и я мысленно рисую ребят. Мы сидим на крыльце мистера Хидекавы, а вокруг сгущаются темно-угольные облака, надвигается восемь вечера – наш комендантский час.

– Пошли, – машет Мас Сигу и мне. – Вам двоим еще уроки делать. – Тут он хлопает меня по спине, сильнее, чем следовало бы, но теперь я знаю – это не потому, что он на меня злится.

Это потому, что кето могут снова прийти за нами.

Это потому, что нас всех можно посадить под замок, и не важно, как мы соблюдаем закон и какие у нас оценки. Не важно, насколько мы хороши, потому что люди видят лишь то, что хотят видеть, а когда они смотрят на нас, они видят лишь япошек.

– Чего ради? – смеется Сиг. – Там, куда нас пошлют, может, и школы не будет.

Мас бросает на него суровый взгляд.

– Того ради, что мы там не останемся навсегда.

Мы идем по улице и смотрим на наш квартал: светящиеся вывески отелей жужжат в тумане, церкви зазывают на следующую воскресную службу, как будто нас не сго- нят в стадо со дня на день, от близлежащих ресторанов доносится запах горячего кунжутного масла и жареной рыбы.

Фрэнки засовывает руки в карманы.

– Точняк буду скучать по этим местам, когда Дядя Сэм нас вышвырнет.

* * *

Вечером, когда мама, Мас и Сиг уже легли спать, я стою перед зеркалом в ванной, изучая свое отражение. Кожа вокруг правого глаза лиловая, как баклажан. Раздуло так, что глаз превратился в щелку, сквозь которую еле можно видеть.

Если прикрыть левую половину лица, я буду как парень с рекламы «Сутро».

Выйдя из ванной, я не иду в нашу с Сигом комнату. Я сажусь в гостиной, открываю блокнот на чистой странице и начинаю рисовать.

Бумага сморщилась от воды, но это меня не останавливает. Я рисую себя, сегодня, 26 марта 1942 года. Это уродливый портрет, собранный из всего понемногу: я карикатура Доктора Сьюза, я самурай с гравюры, я пацан с синяком в зеркале.

Я рисую Японский квартал, галантерейные лавки, рестораны, кабинеты зубных врачей и салоны красоты, фонари, раскачивающиеся, точно слезинки в тумане.

Я рисую Маса, и вид у него усталый.

Я рисую бомбардировку Перл-Харбора и горящий японский флаг.

Я рисую Фрэнки в отцовской куртке 82-й пехотной дивизии с Первой мировой, на левом плече нашито двойное А – «All-American»[3], он воюет с мальчишками, которые могли бы быть его братьями.

Я рисую Шустрика – он босиком мчится по пляжу Оушен-Бич, а перед ним летят чайки.

Я рисую мои любимые места в городе, который зову своим домом: трибуны средней школы Джорджа Вашингтона, парк Лэндс-Энд, магазин Кацумото, викторианские дома, Золотые Ворота…

А закончив, я вырываю свой автопортрет из блокнота и зажигаю спичку. Я поджигаю лист и засовываю его в камин, где пламя чернит края, пожирает мою япошкину кожу, мои япошкины глаза, мою семью, моих друзей, мой город, мой мост… и все мы обращаемся в дым.



II

Что брать, что не брать, что отдать

Сиг, 17 лет

Апрель – май 1942

Апрель, пятница, мы с Шустриком идем в школу – и видим толпу перед пунктом гражданского контроля. Само здание и японская школа в нем раньше принадлежали Лиге японо-американских граждан, но в прошлом месяце Лига попросту прогнулась и передала все Военному управлению по переселению, правительственному агентству, отвечающему за то, чтобы загнать нас под замок – получите-распишитесь.

Можно было бы подумать, что ЛЯАГ будет как-то сопротивляться, но она разве что на брюхе не ползала, помогая Рузвельту и его друзьям-приятелям. После Перл-Харбора она помогала арестовывать лидеров иссеев вроде мистера Хидекавы и отца Ям-Ям, мистера Оиси. Лига велела нам сотрудничать, когда военное управление стало высылать нас в лагеря посреди пустыни. Готов спорить, люди из Лиги извернутся и поцелуют себя в зад, если Вашингтон им велит.

– Видишь это? – Я толкаю Шустрика локтем, когда мы подходим ближе. – Что властям на этот раз от нас понадобилось, наши ношеные трусы?

– Никому твои грязные подштанники не нужны, Сигео. – Шустрик двигает меня локтем в ответ. – Может, Майк Масаока с позором уходит в отставку или что-то такое.

Майк Масаока – исполнительный секретарь ЛЯАГ. Спорим на что хотите, что эта важная шишка не поедет в лагерь с нами со всеми.

Я фыркаю.

– Не, я слушал новости. Свистящих раков на горе не обнаружено.

Мы проталкиваемся сквозь стену из шляп и спин к каким-то официального вида объявлениям, наклеенным на стене пункта гражданского контроля. В итоге я застреваю между мистером Иноуэ, который вечно ходит в кепке, потому что стесняется своей лысины, и мистером Маэдой, от которого вечно пахнет кофе и парфюмерной водой «Шантили».

Сквозь толчею я вижу кусок листа – Приказ об исключении гражданских лиц № 20 – и все понимаю. Я все понимаю, даже не дочитав.

Майк Масаока не уходит в отставку.

ЛЯАГ не протестует.

Выселение добралось до Японского квартала.

Где-то на середине листа описываются границы зоны выселения – они охватывают всю северную половину района, лишь один квартал не доходя до нашего дома.

– Там семья Томми живет, – шепчет Шустрик.

– И Стэна, – добавляю я.

Двоих моих самых лучших друзей на всем белом свете выгоняют из дома, и всем начхать.

Я чувствую, как между зубами тихо гудит, словно внутри у меня замкнуло линию электропередачи, и стоит открыть рот, как из него полетят искры.

Я трясу головой, гудение стихает – нельзя идти против федерального правительства, если не хочешь оказаться в тюрьме, – и я криво усмехаюсь и кошусь на Шустрика.

– Знаешь, мне что-то вдруг расхотелось в школу.

Он прыскает.

– Тебе туда никогда не хочется.

– Ну да, но теперь-то чего напрягаться? – Во рту снова гудит. Я чувствую электричество на языке. – Они всех нас все равно вышвырнут через неделю-другую.

* * *

Когда никто не смотрит, мы поднимаемся по пожарной лестнице на три этажа, вылезаем на крышу отеля «Токио» – мы туда всегда залезаем, когда прогуливаем, потому что там нас никто не найдет. У нас там даже припрятаны пара бутылок содовой и стопка комиксов – в ящике у ниши, что смотрит на перекресток между Пост-стрит и Бьюкенен-стрит.

Внизу люди толкутся, как муравьи. Всех этих людей скоро тут не будет.

Вот моя девушка, Ям-Ям, и ее подружка Хироми, которая носит светлый парик, – идут в школу. Вот мистер Танака, который работает в ХАМЛ, – за ним тянется шлейф дыма, потому что он хочет выкурить последнюю сигаретку перед началом смены. Вот Джим Китано и его брат Судзи, те самые хулиганы, что доставали Пескарика в младших классах. Вот Томми Харано – его везде узнаешь, такой он коротышка. Ребята обзывали его «эби» – ну знаете, «креветкой», – но это было до того, как мы с Масом приняли его в компанию. Его давно уже никто так не обзывает, потому что все знают, что придется отвечать перед нами.

– Эй, Томми! – Шустрик вскакивает и машет руками, словно сигналит заходящему на посадку самолету. – Томми!

Томми озирается, но начинают озираться и Ям-Ям, и Хироми, и мистер Танака, и братья Китано. Ям-Ям хмурится на нас, и я посылаю ей воздушный поцелуй, прежде чем оттащить Шустрика подальше.

– Хочешь, чтоб нас поймали?

– Не, но Томми же…

– У тебя есть что кинуть?

Я выворачиваю карманы. Там у меня: домашка, которую я не сдам, школьный пропуск, тридцать восемь центов, конфетный фантик и ключ от нашей квартиры, которая скоро, подозреваю, будет уже не наша.

Мы вместе смотрим за край крыши. Томми внизу уже переходит улицу.

Шустрик комкает листок из моей домашки и швыряет Томми в спину. Комок сильно не долетает.

Я быстро хватаю первую страницу сочинения по английскому и складываю пополам по длинной стороне. Бумага хрустит. Сгиб чистый.

– Быстрее, Сиг. – Шустрик теребит меня за плечо. – Он сейчас уйдет!

– Хватит меня трясти! – Я делаю пару диагональных сгибов, складываю так, чтобы получились крылья.

Потом встаю и пускаю лист в полет.

Бумажный самолетик парит над улицей, крутится, вертится почти как живой. Он тыкает Томми в шею, не успевает тот добраться до тротуара.

– Прямое попадание! – смеется Шустрик.

Томми снова поворачивается, потирая затылок, и на этот раз видит, как мы сигналим ему с крыши. Его большие глаза округляются, он таращится на нас снизу, машет, а потом бежит к пожарной лестнице отеля.

– Вы что тут делаете? – спрашивает он, вскарабкавшись на крышу. – Вам разве в школу не надо?

Мы с Шустриком переглядываемся. Томми все принимает ближе к сердцу, чем другие. Как мы сообщим ему, что его выкидывают из единственного дома, который он знал в своей жизни?

Мы усаживаем его между нас и рассказываем о приказе.

– Твоя семья в первой группе, – говорю я как можно мягче, потому что вид у Томми сейчас такой, словно кто-то двинул ему в зубы.

– Ну, хотя бы и в школу тебе уже не надо, – добавляет Шустрик.

Томми просто пялится на крышу между своими кроссовками.

Я аккуратно комкаю еще одну страницу сочинения и вкладываю ему в ладони.

– Давай, – говорю я, указывая на Боба Томиока, который стоит на углу в своих оксфордских ботинках, начищенных, как всегда, до зеркального блеска. – Спорим, ты не попадешь в Боба отсюда.

Пальцы Томми сжимают бумажный комок, и он чуть улыбается.

– На что спорим?

Остаток утра мы бросаем всякие штуки в прохожих и смеемся, когда они крутятся, пытаясь нас увидеть.

Прощай, школьный пропуск. Похоже, больше ты мне не понадобишься.

Прощайте, последние три страницы сочинения по английскому.

Прощай, конфетный фантик.

Прощайте, конспекты по биологии, которые я должен был выучить.

Прощайте, прощайте, прощайте.

* * *

Вечером Мас велит мне и Пескарику начинать составлять списки. Выселяемые могут взять только по два чемодана каждый, говорит он, так что нам нужно хорошенько подумать, что брать, когда придет наша очередь.

– Подумать? – смеюсь я. – Ты меня что, первый раз видишь? Слова «подумать» в моем словаре не числится.

Он пронзает меня одним из тех взглядов, знаете, когда он пытается быть нам отцом, а не старшим братом.

– Ну так лучше тебе подучиться, – говорит он.

Похоже, что так и есть.

ЧТО ВЗЯТЬ С СОБОЙ, КОГДА ПРИДЕТ НАША ОЧЕРЕДЬ

деньги

одежда

еще деньги

В выходные по всему кварталу повыскакивали объявления. Распродажа перед выселением. Распродажа мебели. Распродажа перед закрытием. Большая распродажа. Цены пополам. Некоторые были отпечатаны, но большинство написаны от руки жмущимися друг к дружке заглавными буквами

Я, Мас, Пескарик, Шустрик и Фрэнки все вместе помогаем тем ребятам, кому пришлось уезжать. В магазине Кацумото мы разбираем полки, ставим низкие цены на рис, комбу[4] и чай. Когда Мас отворачивается, я шлепаю на него наклейку «–50 %», а Шустрик добавляет к этому наклейку «5 центов» на зад его штанов. Кто-то прыскает. Мэри, младшая сестра Стэна, сердито на нас зыркает. Мы с Шустриком давимся смехом и успеваем налепить на Маса еще шесть наклеек до того, как миссис Кацумото поднимает глаза от прилавка и восклицает: «Ай, что же вы делаете? Масару красивый мальчик – мы за него можем по меньшей мере доллар выручить!»

Хотел бы я рассказать вам, какое было лицо у Маса, но мы с Шустриком уже выбежали за дверь и мчались по улице, а Мас ревел нам в спину.

Когда наступает время ланча, миссис Кацумото вешает на дверь объявление, под вывеской «Я АМЕРИКАНЕЦ». Это послание всем покупателям с благодарностью за двадцать лет поддержки.

Стэн пару секунд рассматривает объявление, а потом поднимает бровь.

– Мам, ты уверена насчет этого? Нам не нужно, чтобы у них создалось о нас ложное впечатление.

– Какое ложное впечатление? – спрашивает миссис Кацумото.

– Что мы порядочные люди и все такое.

– А что тут не так?

– Порядочные люди не вышвыривают из дома других порядочных людей, так что если мы порядочные, то они, получается, непорядочные. – Он всплескивает руками. – Ты вызовешь экзистенциальный кризис, мам! Если белые люди непорядочные, то что они вообще такое?

Миссис Кацумото вздыхает и прижимает бумажную ленту ногтем большого пальца.

– Это нужно сделать, – говорит она, – ради нас.

Ради нас? Гудение возвращается, острое, металлическое. Людей благодарят, чтобы им было приятно, а от того, что сейчас происходит с нами, им точно приятно не будет.

Мистер Кацумото ничего не говорит. Он склоняет голову над прилавком и молча надписывает пакеты умэбоси[5].

После ланча мы идем помогать семье Томми раскладывать на тротуаре свои вещи: тарелки, которые они привезли из Японии, когда иммигрировали, кухонную утварь, лишние полотенца, столы, проигрыватель Томми и все его любимые пластинки, стиральную машину, лампы, коврики, книги.

Любители халявы заявляются прежде, чем мы успеваем вытащить из квартиры Харано половину вещей. У них надменные лица и плотно сжатые кулаки, и они предлагают десять центов за все, что стоит доллар.

Какое-то время мы стараемся развлекать троих младших сестренок Томми. Мы позволяем тринадцатилетней Айко прыгать вокруг нас и болтать, пока мы грузим мебель в фургоны кето. Шустрик за спиной у любителей халявы корчит рожи самым маленьким, Фуми и Фрэнни, а они смеются и хлопают. Но чем дальше, тем становится тяжелее. Айко нечаянно опрокидывает лампу и остаток дня вынуждена сидеть на крыльце. Близняшки ударяются в слезы, когда продают их кукол кокэси, и ни нам, ни Томми, ни его маме не удается их унять. Мистер Харано каменеет лицом, когда диван уходит за три доллара, а кровати за два доллара каждая.

К концу дня у Харано несколько сотен долларов. Несколько сотен долларов за тьму вещей, которые они не смогут взять с собой.

НА ЧТО НЕ НАЛЕПИШЬ ЦЕННИК

Наипрекраснейший из всех «песчаных долларов»[6], которых я когда-либо находил на Оушен-Бич, завернутый в носовой платок, который Ям-Ям подарила мне на нашем третьем свидании

Первые семьи уезжают во вторник, 28 апреля. Они выстраиваются перед пунктом гражданского контроля в лучших воскресных нарядах – мужчины в костюмах, женщины в шляпах с вуалями и перчатках, – словно собрались в церковь, а не в лагерь для перемещенных лиц. Не понимаю, зачем они так расстарались.

С крыльца на другой стороне улицы мы с Шустриком смотрим на громоздящийся на тротуаре багаж: пароходные кофры, за ними чемоданы и искусно увязанные тюки. Местами из-за груды вещей не видно стоящего у дверей пункта охранника-кето с винтовкой «Спрингфилд».

Мы прощаемся с Томми – он обещает писать – и с остальными Харано. Когда они садятся в грейхаундовский автобус, Фуми и Фрэнни принимаются плакать и хватать миссис Харано за волосы, она передает одну близняшку Томми, и он аккуратно покачивает ее на руках.

Когда автобус трогается, завывания девочек еще слышны.

День подходит к концу, а на тротуаре все еще остается какой-то багаж: спортивные сумки, перевязанные веревками коробки, сундуки, надписанные английскими и японскими фамилиями. Друзья и родные унесли что смогли, но были люди без друзей и родных, и их вещи так и лежат на улице, когда зажигаются фонари.

В ту ночь, когда последние семьи вывозят из северной части Японского квартала, мы с Фрэнки Фудзита идем по району.

Пустынные улицы.

Покинутые магазины.

Заколоченные окна.

Темные дома.

Половину общины ампутировали, людей, вместе с которыми я рос, отправили бог знает куда.

Вокруг почти никого – лишь я, да Фрэнки, да тени, да фонари, мерцающие в тумане. Мы шагаем посередине дороги, точно короли пустого королевства.

Фрэнки едва не гудит от злости. Я чувствую, как она исходит от него, словно некий поток.

Черт, да от меня она тоже исходит, и с каждым пустым домом, что мы минуем, она становится сильнее.

Мои кулаки наэлектризовались.

Мы вламываемся в лапшичную. Тут мало что осталось. Все столы и стулья распродали. Кое-где на стенах светлые пятна – там висели резные панно, но по большей части стены оклеены обтрепавшимися меню, отпечатанными на кандзи, хирагане[7] и на английском

Мы все это раздираем. Мы срываем со стен листки с блюдами дня. Мы расшвыриваем подставки для салфеток и пустые миски. Фрэнки разрывает гирлянду из бумажных журавликов, и они бессильно осыпаются на пол, будто конфетти. На кухне я нахожу манеки-неко, кошку – талисман удачи, большеглазую, с пятнышками, – сбрасываю ее в обеденный зал, и там она разбивается.

Одно рыжее кошачье ухо подкатывается к Фрэнки. Пару мгновений он смотрит на него. Потом разражается смехом. Это жуткий невеселый смех, и его раскрытый рот кажется отчаянным и голодным, словно Фрэнки хочет пожрать весь мир.

* * *

Когда мы выходим из лапшичной, то видим, что на углу Буш и Лагуны курят братья Китано, Джим и Судзи. Фрэнки позади меня ускоряет шаг. Он почти что бежит к ним, вопя:

– Эй, Джимми, урод поганый, где два доллара, что я тебе одолжил?

Я не помню, чтобы Джим одалживал у Фрэнки деньги, но он и правда урод поганый, а у меня руки чешутся подраться, да и вообще, какая, к черту, разница?

Прежде чем кто-либо из братьев Китано успевает что-то сказать, Фрэнки засаживает Джиму в челюсть. Несильно. Я видел, как Фрэнки бьет, словно кувалда, а это сущий пустяк. Считай, приласкал.

Он хочет, чтобы Джимми дал сдачи.

И Джимми дает. Он принимается махать кулаками, и они с Фрэнки сцепляются, сопя, и выкатываются с тротуара на улицу.

Судзи не успевает и глазом моргнуть, как я ему залепляю. Как хорошо по чему-нибудь врезать. Как хорошо что-то сломать.

Мы обмениваемся ударами. Выступает кровь. Братья Китано вопят, но мы с Фрэнки тверды и яростны, и слышно лишь, как мы дышим. Испускаем гнев.

Судзи от души дает мне в зубы, но я этого почти не ощущаю. Нет, я принимаю удар с радостью. Я проглатываю боль, точно завтрак.

Где-то дальше по улице зажигается свет. Кто-то кричит на нас. Вдалеке воют сирены.

Мы разбегаемся в ночи – Джимми и Судзи в одну сторону, мы с Фрэнки в другую – и растворяемся в пустых улицах.

Наконец мы останавливаемся в проулке. Сгибаемся пополам, тяжело дышим. Когда Фрэнки распрямляется, я вижу, что у него синяк под глазом и кровь из носа – подсвеченный фонарем, он похож на юного самурая, пылающего и разъяренного.

– Пошло оно все, – говорит он.

Я выпрямляюсь, щупаю языком разбитую губу.

В точку.

Я сплевываю кровь.

Пошло оно все.

ЗА ЧТО Я ЦЕПЛЯЮСЬ

моя злость

Дома меня ждет мама. Она в старом халате с обтрепавшимися обшлагами, сидит на коленях в гостиной, разбирает вещи по кучам.

Что оставляем: ковры, кофейный столик, коробки с папиной старой одеждой – я не знал, что мама их хранила.

Что берем: простыни, одеяла, чашки, миски и столовые приборы для каждого, плитку, чайник.

Мама поднимает на меня взгляд, поджимает губы, и на мгновение мне кажется, что сейчас она будет ругаться. Но она не ругается. Она лишь хлопает по полу рядом – приглашает сесть.

– Что с тобой случилось, Сигео? – спрашивает она, поворачивая мой подбородок к свету.

Я прячу глаза.

– Подрался.

– С кем?

– С братьями Китано.

Она цокает языком:

– С этими ужасными мальчишками.

Я смеюсь – тихо, потому что Мас и Пескарик уже спят.

– Не надо тебе драться.

– Я знаю, мама. – Я потихоньку вытаскиваю из кучи «Оставляем» последний выпускной альбом Маса. Там полно записей от его друзей: друзей-китайцев, друзей-хакудзинов – белых, друзей, которых переселили. – Но я хотел подраться хоть с кем-то.

Она вздыхает.

– Наше положение ты кулаками не изменишь.

– Но должно же что-то измениться, мама. Разве нет?

Она тянет ниточку на рукаве. Ткань распускается.

– Нет, Сигео, ничего не изменится.

Злые слезы капают на страницы Масова альбома, и я вытираю глаза рукой.

– Тогда что нам делать?

Она кладет руку мне на плечо и сжимает:

– Гаман.

Это словно означает что-то вроде «проявлять стойкость» или «терпеть». Это слово для ситуации, когда ты ничего не можешь изменить, поэтому сносишь все терпеливо… ну, или настолько терпеливо, насколько получается.

Я думаю о миссис Кацумото и ее благодарственном объявлении. Я думаю о людях, нарядившихся в свою лучшую одежду в честь своего же выселения.

Но я так не могу. Я не могу с достоинством страдать, пока нас вышвыривают из домов. Я не могу не чувствовать внутри себя электричество. Я не могу не обижаться и не злиться и хочу срывать все со стен.

Не думаю, что слово «гаман» есть в моем словаре.

* * *

Когда приказ об исключении гражданских лиц № 41 сообщает нам, что нас выселят, Шустрик крадет одну из листовок. Мы сидим за зданием ХАМЛ и знаем, что мистер Танака нас отсюда не прогонит, потому что мистера Танаки тут больше нет. Вместе мы перечитываем предписание снова и снова, словно, если сделать это еще раз, слова станут другими.

Нас не будут переселять.

Нам можно остаться.

Но ничего не меняется.

– Готов поспорить, поедем в Танфоран, – наконец говорит Шустрик.

Танфоранский сборочный центр – это старый ипподром в пятнадцати милях к югу от города. Там и оказались Томми со Стэном.

Ничего не говоря, я превращаю бумажный прямоугольник в квадрат – отрываю полосу с подписью Дж. Л. Девитта из западного оборонного командования. Он уверен, что мы все – кучка япошек-шпионов, и, подозреваю, он и остальных в этом уверил, потому что, ну… вот так все обернулось.

Я швыряю его имя в мусор, где ему самое место.

– Не так уж все и плохо, – продолжает Шустрик. – Не так уж далеко от дома, и мы хотя бы будем вместе…

Я почти не слушаю. Я сминаю, сгибаю, складываю приказ в кое-что другое, во что-то иное, нежели то, чем он является – а является он куском бумаги, призванным лишить нас почвы под ногами.

Под моими пальцами он превращается в квадрат, в пятиугольник, в журавля с длинной шеей. С острым клювом и проступающими на крыле словами «как иностранного, так и не иностранного подданства».

На страницу:
2 из 5