
Полная версия
Дон Кихот Ламанчский. Том 2
С этой благосклонной мыслью добрый капеллан попросил приказчика отдать одежду, в которой пришел лиценциат; и смотритель попросил капеллана хорошенько подумать, что он делает, потому что, без сомнения, лиценциат был безумен, как и прежде. Предостережения и сомнения ритора не поколебали решения капеллана, в своём решении увезти с собой лиценциата он остался твёрд и непреклонен. Смотритель, поскольку капеллан упирал на приказ архиепископа, вынужден был согласиться, и лиценциату сразу же ло выдано его старое платье, впрочем практически неношеное и весьма приличное по виду, отчего лиценциат, увидев себя не в старом, рваном халате, а в чём-то вполне приличном, сразу осознал себя краеугольным камнем здоровья и Мироздания, и испросил у капеллана в качестве величайшего одолжения позволить ему попрощаться со своими невменяемыми сокамерниками. Капеллан в ходе этой беседы сказал, что он тоже хотел бы пойти с лиценциатом и посмотреть на остальяных сумасшедших, которые ошивались в этом сумасшедшем доме. Они поднялись наверх, и с ними вместе – некоторые из присутствующих; и, когда лицензиат подошёл к клетке, в которой томился какой-то разъяренный сумасшедший, хотя в тот миг он был спокоен и тих, он сказал:
– Братец мой, слушай, не прислать ли тебе что-нибудь, когда я попаду домой! Ведь Богу по его бесконечной доброте и милости, и благодаря тому, что я не заслуживаю, чтобы он обратился ко мне со своим суждением, оказалось необходимо, чтобы я был уже всецело здоров и вменяем; из чего следует, что в отношении силы Божьей нет ничего невозможного. Возлагайте на Него свои самые великие надежды и упования, и верьте в Него, потому что, поскольку он вернул меня в моё прежнее состояние, он вселит здравый дух и в вас, если Вы Ему доверитесь сполна! Я позабочусь о том, чтобы прислать ему несколько вкусняшек, которые он так любит, и, во всяком случае, съешьте их, подобно тому. как я – человек, который через всё это прошёл, полагаю, что все наши безумства происходят от пустых желудков и сквозных ветров в голове. Мужайтесь, братья, и крепитесь, ибо упавший духом рушит своё здоровье и катится к смерти!
Все эти казуистические доводы лиценциата выслушал другой сумасшедший, находившийся в другой клетке, граничившей с клеткой бешеного, он вытянутым ухом то и дело прикладывался к железной решётке, пытаясь не пропустить ни одного слова, и, привстав со старой циновки, на которой он лежал, голый и покрытый какими-то гнилыми шкурами, громким голосом он завопил, спрашивая, кто тот, кому было дана привилегия вознамериться уйти отсель здоровым и вменяемым?
Лиценциат ответил:
– Я, брат, тот, кто уезжает! Мне больше незачем здесь торчать за милую душу, за что я бесконечно благодарен небесам, которые оказали мне такую великую милость и благоволение!
– Батюшки светы, да что вы говорите, лиценциат, воистину, дьявол водит вас за нос, желая погубить! – возразил безумец, – Успокойтесь и лучше сидите на месте, тогда вам не придется возвращаться в родные пенаты с извинениями и кислой мордой лица!
– Я знаю, что у меня всё хорошо, я в полном порядке! – ответил выпускник, мотая головой, как конь на выданье, – и мне незачем будет снова ходить по кабинетам голым!
– Это вы-то в порядке? – с сарказмом прокаркал безумец, – Ну… хорошо, будем погладеть, поглядим-увидим, ступайте с Богом, коллега, но я клянусь вам Юпитером, величие которого я представляю здесь, на земле, как его посланец, что только за этот грех, который сегодня совершает Севилья, выгнав вас из этого дома и посчитав вас вменяемыми, я должен понести в нём такое наказание, да сохранится память о нём во все века веков вечных, аминь! Разве ты не знаешь, ничтожный лиценциатишка, что я смогу это сделать, потому что, как я уже сказал, я – Юпитер Трисмегист, то есть Громовержец, у меня в руках жгучие, пронзающие твердь лучи, которыми я могу повелевать и обычно угрожаю смертным, разрушая их мир? Но я хочу наказать этот невежественный город только одним: не давать дождей ни в нём, ни во всей его округе, ни окрестностях в течение целых трёх лет, которые должны отсчитываться с того дня и момента, когда эта угроза была высказана впредь. Пусть слёзы тысяч младенцев будет единственной влагой, пролившейся на эту проклятую богом землю! Итак… Ты свободный, ты здоровый, ты вменяемый, а я сумасшедший, а я больной, а я связанный… Так что я думаю о дожде, и лучше повешусь, чем дам дождю пролиться!
К взвизгам, диким выкрикам и апокрифическим доводам сумасшедшего с испуганными глазами внимательно прислушивались все присутствующие, но наш лицензиат, повернувшись к нашему капеллану лицом и взяв его за руки, сказал следующее:
– Не печальтесь, милорд, и не слушайте того, что сказал этот сумасшедший, в смысле, что если он Юпитер, то Юпитер даст команду лишить всех дождя, то тогда я – Нептун, и ежели бы я хотел, чтобы шёл дождь, я, Нептун, отец и бог вод, морей и океанов, мог бы лить дождь столько раз, и в таком количестве, сколько захочу и сколько кому потребуется!
На что капеллан ответил:
– При всем при том, сэр Нептун, вам было бы нехорошо злить мистера Юпитера, это чревато большой сварой и мордобоем! Ваша милость пусть остаётся при своём мнении, давайте-ка в другой день, когда будет больше спокойствия, мы вернёмся к разговорам с вашей милостью и всё разложим по полочкам!
Ритор и присутствующие рассмеялись, и взрывами их смеха капеллан был наполовину убит, поскольку был недоволен этими вольными шутками и насмешками над святым.
Они бросились к лиценциату, его раздели догола, и он остался дома, и рассказ был закончен…
– Ну, вот какая история, господин цирюльник, – сказал Дон Кихот, – история, которую я, придя сюда трясущийся и едва живой, как скелет на иголках, не мог не рассказать вам! Ах, господин брадобрей, господин брадобрей, и как слеп тот, кто не видит свет сквозь ткань плащаницы! И возможно ли, что ваша милость не знает, что сравнения, которые следуют от шутки к прибаутке, от ценности к ценности, от красоты к красоте и от рода к роду, всегда ненавистны и неприемлемы? Я, господин цирюльник, не Нептун, бог вод, и я не стараюсь, чтобы кто-то считал меня благоразумным, если я им не являюсь и благоразумием не славен; я просто устал от того, что указываю миру на его ошибки, заключающуюся в том, что он сам не смог возродить те счастливейшие времена, когда орден ходячего рыцарства был чемпионом горы. Но наша порочная эпоха не заслуживает того, чтобы наслаждаться таким же благом, как в те времена, когда странствующие рыцари брали на себя ответственность и взваливали на свои плечи защиту королевств, покровительство чистым девицам, помощь сиротам и подопечным, наказание гордецов и облагодетельствование благородных, не говоря уже о презентах скромным. Чем больше рыцарей носит на своих плечах щёлка и парчи, тем больше у них штофов, багрянца и всяких приблуд и богатых тканей, из которых теперь шьются их одежды, и тем больше они трещат языками, чем кольчугой, больше нет рыцаря, который спал бы в полях, подчиняясь строгости небес, обвесившись всем своим оружием от пят до головы; и больше нет никого, кто, не вынимая ног из стремен, навсегда приклеился бы к своему копью, просто пытаясь, как говорится, обезглавить сон, как это делали прочие бродячие рыцари былых времён. Больше нет никого, кто, выйдя из этого леса, поднялся бы на ту гору и оттуда ступил бы на бесплодный и пустынный морской берег, чаще всего находящийся во власти бурных и изменчивых стихий, и, обнаружив на нём, на его берегу небольшое судно без вёсел, паруса, мачты или ещё чего, с бесстрашным сердцем ринулся бы на поиски невестьчего, бросился бы истошно на эту посудину, отдаваясь безжалостным волнам бездонного моря, которые норовят поднять человека до небес и уже опускают в бездну; и он, подставив грудь неудержимому порыву ветра, когда бы он ни разразился, находится на расстоянии трех с лишним тысяч лиг от того места, откуда он отправился, и, когда он попадает в далекую и неизвестную страну, с ним происходят вещи, достойные того, чтобы о них писали не на пергаментах, а на бронзе. Но, увы, везде всецело торжествует лень, попирая усердие, праздность пожирает остатки труда, порок гнобит добродетель, высокомерие препятствует храбрости и пустое разглагольствоание всовывает в ножны старое, доброе оружие, с которым жили и умирали в лучшие времена человечества, чья слава сияла только в эти золотые века и только в рыцарских походах. Если нет, скажи мне: кто честнее и храбрее знаменитого Амадиса Галльского? Кто сдержаннее Пальмерина Английского? Кто более сговорчив и ловок, чем Тирант Белый? Кто более галантен, чем Лисуарт Греческий? Кто более ловок и удачлив, чем Дон Бельянис? Кто более бесстрашен, чем Перион Галльский, или кто более опасен, чем Феликс Марк Гирканский, или кто более искренен, чем Эспландиан? Кто более отважен, чем дон Чиронгилио Фракийский? Кто более храбр, чем Родамонт? Кто более благоразумен, чем король-племянник? Кто более смел, чем Рейнальдос? Кто более непобедим, чем Рольдан? Кто более галантен и вежлив, чем Руджеро, о котором сегодня судят герцоги Феррарские, согласно Турпину в его Космографии? Все эти рыцари и многие другие, кого я мог бы назвать, господин священник, были странствующими рыцарями, светом и славой просвещённого рыцарства! Вот этих рыцарей или подобных им, я имел виду и хотел бы назвать, потому что они не за страх, а за совесть были готовы сражаться и зашищать Его Величество, да ещё бы избавили его от излишних расходов, а турецкому Султану осталось бы рвать на себе одежды и вырывать пейсы. Вот при этом всём я хочу оставаться в своем доме, потому что в свою кампанию меня капеллан не берет; и если ваш Юпитер, как сказал цирюльник, не ниспошлёт нам дождь, я готов помочь ему, и сам буду лить дождь, когда захочу. Я говорю это только лишь, что мистер Бритвенный Таз понимал, о чём я говорю.
– По правде говоря, сеньор Дон Кихот, – сказал цирюльник, – я сказал это не поэтому, и да поможет мне Бог, что мои намерения были слишком уж добрыми, и ваша милость не должна этого чувствовать.
– Могу я чувствовать или нет, – ответил Дон Кихот, – я сам решу!
На это священник сказал:
– Хорошо ещё, что до сих пор я почти не произнёс ни слова, и я не хотел бы остаться с сомнениями, которые грызут меня и терзают мою совесть, порожденные тем, что здесь сказал сеньор Дон Кихот.
– Еще кое – что, – ответил Дон Кихот, – разрешено господину священнику; и поэтому он может заявить о своей щепетильности, потому что не в его вкусе ходить со скрупулезной совестью.
– Что ж, с величайшим удовольствием, – ответил священник, – я заявляю, что мои сомнения заключаются в том, что я никоим образом не могу убедить себя в том, что вся эта бесконечная вереница странствующих рыцарей, о которых упоминал ваша милость, сеньор Дон Кихот, была кавалькадой настоящих и подлинных людей, людей из плоти и крови, реально жившими в этом мире; и прежде чем я соглашусь, что это были настоящие люди из плоти и крови, я готов предположить, что всё это выдумки, басни и ложь, и сны, рассказанные бодрствующими или, лучше сказать, полусонными людьми.
– Это ещё одна чрезвычайно распространённая ошибка, – ответил Дон Кихот, – Ошибка, в которую впали многие, кто не верит, что в мире когда-либо были такие потрясающие твердь рыцари; и я много раз, с разными людьми и по разным поводам, пытался выявить истину в этом почти повсеместно распространенном заблуждении; но, признаюсь, иногда у меня ничего не выходило. Мое намерение, да и другие, поддерживают его на плечах истины; что правда настолько правдива, что я готов сказать, что я своими собственными глазами видел Амадиса Галльского, человека высокого телосложения, белолицего, с буйно разросшейся бородищей, йо-хо-хо, аспидно-чёрной, с мягким и строгим взглядом, у него не было причин гневаться, он не спешил гневаться на кого-либо и готов был, внезапно разгневавшись, в мановение ока снести меня со своего пути и так, как я описал Амадиса, я мог бы, на мой взгляд, живописать и изобразить всех сколь угодно значимых странствующих рыцарей, которые фигурирует в историях и легендах, которые, исходя из моих представлений, что они были именно такими, какими их изображают в романах, и из подвигов, которые они совершили, и описаний условий, в которых они вынуждены были действовать, можно с полным основанием воссоздать их философию, их нрав и даже облик..
– Милорд Дон Кихот! Насколько большим, – спросил цирюльник, – по вашему мнению, по вашей милости, должен был быть великан Моргант?
– По поводу великанов, – ответил Дон Кихот, – существуют разные мнения, были ли они на свете; но Священное Писание, в котором не может не быть ни капли правды, показывает нам, что они были, в частности, пересказывая нам историю того филистимлянина из Голии, который был семи с половиной локтей ростом. высокий, что является чрезмерным ростом. Также на острове Сицилия были найдены берцовые кости и ключицы, такие большие, что их величие можно судить о том, что их владельцы были гигантами, и почти такие огромные, как башни, и что геометрия убирает сомнения в этой истине. Но, учитывая все это, я не смогу с уверенностью сказать, какого роста был Моргант, хотя я полагаю, что он, должно быть, был не очень высок; во что легко поверить, ведь в истории, где особо упоминается о его подвигах, часто упоминается, что он спал под крышей; и, поскольку он находил дом, где мог поместиться, конечно, его рост, разумеется. не был чрезмерным.
– Верно! – сказал священник.
Ему было приятно выслышивать подобные нелепицы и поэтому он спросил, что он думает об облике Рейнальдо де Монтальбана, дона Рольдана и Двенадцати других пэров Франции, поскольку все они были странствующими рыцарями.
– Про Рейнальдоса, – ответил Дон Кихот, – осмелюсь сказать, что он был широколиц, смугл, с бегающими и несколько выпученными глазками, слишком вспыльчивый и горячий, это был закопёрщик всяких скандалов, друг воров и разбойников. Что касаемо Роланда, или Ротоландо, или Орландо, как его называют во всех этих историях, я похож на него и утверждаю, что он был среднего роста, широкоплеч, несколько смугл, да, смугл лицом и рус бородкой, с волосатой грудью и угрожающим видом; не вдаваясь в подробности, вдобавок он был очень сдержан и… хорошо воспитан.
– Если Рольданд был всего лишь благородным, но неказистым силачом, как утверждает ваша милость, – возразил священник, – неудивительно, что госпожа Анжелика Прекрасная пренебрегала им и бросила его ради этого смазливого сморчка-мавра, который, должно быть, был бородатый ушлёпок с первым пушком на подбородке, н-да, и отдалась ему; и Адамар был счастлив тем, что не обращал внимания на вахластость своего поведения. В общем, кому что нравится… Мне же нравится грубость Ролданда…
– Эта Анжелика, сеньор кюре, – ответил Дон Кихот, – была испорченная, ветреная шлюха, капризная до плинтуса и невозможно взбалмошная, и слава о её ветрености давным давно опережает славные сплетни о её приснопамятной красоте. Она презирала всю эту шоблу и отвергла тысячу сеньоров, тысячу храбрецов и тысячу джентьменов и удовольствовалась этим соплежуем, бедной пассией, без роду, без племени, без имения и денег, этим мальчонкой-пажем,, у которого даже кликуха была «Педро Опущенный» и с которым никто, кроме кое-какой голытьбы не хотел знаться… Единственное, за что ему можно воздать, так это за дружбу, которую он сохранил к своему собутыльнику. Великий певец её красоты, знаменитый Ариосто, за то, что не осмелился или не захотел спеть о том, что случилось с этой дамой после её падения, что было, должно быть, не слишком поэтичным, а скорее ужасающе непристойным, разродился лишь словами:
Как на Китайский трон она пролезла,Пусть возгласят другие, если честно…,И, несомненно, что это было очень похоже на пророчество; ибо поэтов также называют vates, что значит – прорицатели. Взгляните на эту незыблемую истину, ибо здесь знаменитый андалузский поэт плакал и пел со слезами на глазах, а другой знаменитый и единственный кастильский поэт воспевал его красоту.
– Скажите мне, сеньор Дон Кихот, – — сказал тут цирюльник, – не было ли какого-нибудь поэта, который бы хоть как-то осмелился высмеять эту госпожу Анжелику, очутившись среди многих, кто ее хвалил?
– Я вполне допускаю, – ответил Дон Кихот, – что, если бы Сакрипант или Роланд были поэтами, они бы намылили холку такой девице; ибо это свойственно и естественно для поэтов, которых презирают и не принимают их притворяющиеся дамы – или не притворяющиеся, в сущности, те, кого они избрали дамами своих мыслей и чаяний – мстить дикими сатирами и поклупами (месть, кстати, недостойна благородных сердец), но до сих пордо меня не дошло ни одного позорного стиха против госпожи Анжелики, которая, как я полагаю, перевернула мир с ног на голову.
– Чудо чудное! – сказал священник.
И тут они услышали, что ключница и племянница, которые уже прекратили разговор и удалились во двор, громко перебрёхиваются во дворе, и все тогда поспешили на шум и крики.
Глава II
В которой рассказывается о замечательной склонности Санчо Пансы к перебранкам с племянницей и ключницей Дон Кихота и к других забавных вещах
История гласит, что голоса, которые услышали Дон Кихот, священник и цирюльник, принадлежали племяннице и ключнице, которые набросились на Санчо Пансу и орали на него, как вороны на зеркало, хотя он изо всех сил отбивался от них и пытался войти, чтобы увидеть Дон Кихота, а они преграждали путь и не пускали его в дверь:
– Что здесь нужно этому проходимцу и бродяге? Идите-ка ты своей дорогой, братец, это ведь ты, а не кто другой, развращаешь и портишь моего господина и таскаешь его по всяким злачным дырам!
На что Санчо отвечал:
– Проклятая ключница! Это ты совращала, заманивала и гоняла по разным злачным дебрям меня, а не вашего бедного господина, чтобы он потом потащил меня скитаться вместе с собой по белу свету, чертовка, ты попала пальцем в небо в своих коматозных измышлениях, он обманным путём вывел меня из моего дома, пообещав мне остров, который до самого Армагеддона будет пустовать – я до сих пор жду его!
– Провалиться тебе в ад вместе с премерзкими твоими островами, трижды проклятый Санчо! – — ответила племянница, – Проклятый Санчо! И что это такое за острова такие? Это что, ты их сожрать хочешь, лакомка ты эдакий, всё тебе жрать и жрать!
– Дело не в еде! – горячо возразил Санчо, – А в том, чтобы править и крутить вовсю четырьмя городами и вертеть четырьмя придворными алькальдами!
– При всем том, – сказала ключница, – ты не войдёшь сюда, мешок пороков, проказа на лапах, вместилище зла и козней! Иди и управляй своей хибарой, и паши свои камни, и перестань притворяться великой шишкой и обладателем островов!
Священник и цирюльник с большим удовольствием выслушивали перебранку этой троицы – всё это страшно потешало их, но Дон Кихот, опасаясь, что Санчо сорвётся и ляпнет какую-нибудь злую глупость, случайно коснётся моментов, которые бросят тень на его честь, преувеличенно громко позвал его и заставил обеих баб замолчать и впустить гостя. Санчо вошёл, священник и цирюльник стали прощаться с Дон Кихотом, на психическое здоровье которого они теперь окончательно махнули рукой, видя, насколько он погружён в свои безумные идеи и насколько сильны в нём коварные рыцарские замашки.
И вот священник сказал цирюльнику:
– Вы увидите, падре, как только мы успокоимся и меньше всего будем об этом думать, глазом не моргнёте, как идальго снова даст от нас дёру! И ищи -свищи тогда его в поле!
– А я и не сомневаюсь в этом! – ответил цирюльник, – Но я восхищаюсь не столько безумием нашего рыцаря, сколько простотой и я бы даже сказал, простодушием оруженосца, который так верит в свой Альматросский островок, что, я думаю, никакие самые страшные разочарования не прочистят его головы и не отрешат его от регулярных приступов безумия!
– Да помилует вас Бог! – сказал священник, – И давайте посмотрим правде в глаза: мы увидим, во что превратилась и к чему ведёт эта болтовня в устах такого рыцаря и такого оруженосца, так, что иной раз кажется, будто их обоих выковали из лучших бирюзовых соплей, и что здесь глупости господина без глупостей слуги уж точно не обходятся, а скорее всего глупость господина погоняет и возбуждает глупость слуги! Авантюризм одного и глупость другого питаются и живут друг другом, факт! И безумие обоих при этом не стоит и ломаного гроша!
– Так оно и есть, – согласился цирюльник, – и мне очень хотелось бы знать, чем теперь будут эти двое угощать нас?
– Я уверен, – ответил священник, – что племянница или ключница расскажут нам об этом чуть позже, потому что сейчас они не в том состоянии, чтобы прекратить этот бред!
Тем временем Дон Кихот заперся с Санчо в своих покоях и, оставшись с ним наедине, сказал, наклонившись:
– Мне очень тяжело, Санчо, потому что мне стало известно, что ты утверждал и не устаёшь утверждать, что будто бы я был тем, кто извлёк тебя из твоего гнезда, сорвал тебя с насиженных мест, лишил тебя твоих ящиков, лопат, вил и копёнок, и это зная, зная, что и я покинул родные пенаты и я не остался дома: вместе мы вышли, вместе мы пошли, и вместе мы совершили своё славное паломничество; одно и то же счастье и одна и та же судьба постигла нас обоих: но при этом я знаю – если бы тебя оставили в покое, ты бы остался дома. Однажды меня сотнями ударов наградили, а ты всего лишь летал, как птица на блошином одеяле, знай, у тебя было преимущество, которым я не обладаю!
– Это было оченно справедливо сказано, – ответил Санчо, – потому что, как говорит ваша милость, злоключения и несчастья приносят, уж не знаю чего больше странствующим рыцарям, чем их бедным оруженосцам…
– Ты обманулся, Санчо, – сказал Дон Кихот, – согласно этому, quando caput dolet… и так далее.
– Я не понимаю другого языка, кроме своего собственного! – ответил Санчо.
– Я имею в виду, – сказал Дон Кихот, – что, когда болит голова, то болят и все конечности, и поэтому, поскольку я твой господин и повелитель, попутно, я – твоя голова, а ты какая-то лучшая часть моего тела, не знаю уж, какая, во-первых, потому что ты мой слуга; и по этой причине зло, которое меня касается или будет касаться, – моё, но тебе должно быть больно, как и мне, когда больно тебе!
– Милорд Дон Кихот, а позвольте спросить, какой частью тела, которое обязано пострадать, когда страдает ваша голова, вы меня почитаете?
– Да не той, о которой ты всё время грезишь! – сказал Дон Кихот.
– Так и должно было быть, – горестно сказал Санчо, – но когда меня держали в качестве члена, моя голова находилась за решёткой и смотрела, как я парю в воздухе, не испытывая никакой боли; а поскольку члены обязаны болеть от головной боли, она должна была быть обязана…
– Не хочешь ли ты сказать, Санчо, – обиделся Дон Кихот, – что мне не было больно, когда тебя держали эти звери и когда тебя стали подбрасывать на дырявом блошином одеяле? И если ты так говоришь, то прекрати даже думать об этом, ибо я тогда испытывал больше боли в своей душе, чем ты в своём теле. Но давай оставим это в стороне до лучших времён, какие у нас скоро начнутся, где мы это изложим, разложим по полочкам, раскумекаем, растренькаем, распердолим и раскардашим и поставим финальную точку, и скажи мне, Санчо Амиго: что обо мне говорят в округе? Какого мнения обо мне придерживается какой-нибудь простолюдин, какого – идальго и какого – кабальеро? Что они говорят о моей храбрости, что твердят о моих подвигах и что вещают о моей непреклонной убийственной вежливости? Что это говорит о моем предположении воскресить и вернуть в мир давно забытый рыцарский орден и похеренные рыцарские нравы? Наконец, я хочу, Санчо, чтобы ты рассказал мне то, что об этом всём дошло до твоих ушей; и всё это должен мне пересказать, ничего не добавляя к познанному добру и не убирая ничего от потайного зла, ибо это священный долг верных вассалов – говорить своим господам только правду, правду и ещё раз правду, оставаясь всегда в своей собственной среде, как селёдка в рассоле, без того, чтобы хоть капля лести усиливала бы её, и свершись такое, и начни правда достигать ушей благородных королей в первородном виде, исправились бы нравы и тогда протёкшие века по сравнению с нашим Золотым веком никто бы не стал называть иначе, чем Железным. Воспользуйся же этим назиданием, Санчо, чтобы незаметно и благонамеренно вложить мне в уши правду о том, что ты узнал из того, что меня интересует больше всего!
– Я охотно сделаю это, мой господин мой, – ответил Санчо, – при условии, что ваша милость не рассердится на меня за то, что я скажу, потому что она хочет, чтобы я показал вам правду в шкурах и гульфиках, препарированной и смягчённой, а мне придётся явить вам эту правду нагишом, голяком и в совершенно непотребном виде, не облачая ни в какие одежды, кроме тех, в каких она завалилась ко мне со своими трэшовыми новостями.
– Я ни в коем случае не буду сердиться! – ответил Дон Кихот, – Ты вполне можешь, Санчо, говорить свободно и без обиняков.