
Полная версия
Перелом. Книга 2
Она подняла на него свои голубые, отуманенные теперь глаза и с каким-то странным выражением печали и робости тихо проговорила:
– Кончился он…
Троженков качнулся на ногах:
– Помер… Ну? – глухо проговорил он, наклоняясь к самому ее лицу и жадно впиваясь ей зрачками в зрачки.
Она медленно закачала головой:
– Вчерась еще… утром, – падали чуть слышно ее слова из бледных уст, – все, до копейки… в банк… отвезли…
– Кто? Кто отвезли? – спрашивал он, бледнея в свою очередь.
– Дочка… с мужем…
– Вы мне ж говорили, что они про те деньги ничего не знают?..
– И не знали… только вчера, как ты ушел… выслала она меня из комнаты… сам он, должно, боясь часа смертного, открыл им… разговор у них был большой… Слушала я, да через дверь не расслышала… Только сказала потом бесстыжая барыня эта, что «так вернее будет»… это насчет, то есть, что увезли они эти деньги… меня опасаючись, значит!..
Она говорила порывисто, нескладно, передавая ему с судорожною поспешностью то, в чем принимала участие сама и что могло быть ей лично известно из общего хода этого дела, подробно изложенного нами читателю.
Он слушал ее теперь, шагая крупными шагами из угла в угол комнаты и заставляя хрустеть один за другим каким-то гробовым звуком все суставы своих пальцев.
– Ни с чем теперь осталися, браво! – злобно захихикал он в заключение всего того, что узнал из ее сообщений. – Не захотели слушать меня: допреж того… пока хозяйкой всему были, обеспечить себя могли.
– Допреж того! – зашептала Анфиса, тревожно следя за ним все так же робким взглядом. – Грех, не могла я против благодетеля моего решиться…
– «Благодетеля», – ядовито перебил он ее, – в крепости состояли и духом и телом у хапуги того полицейского!
– Оставьте! – строго проговорила она на это, подымая голову. – Человек на столе лежит, a вы обиждать!
– Извините, государыня моя милостивая, – зашипел он, – извините, что до драгоценного сокровища вашего коснуться осмелился… Вдовою вы, значит, неутешною по форме теперь сделалися?
– Не поминать бы уж лучше, Степан Акимыч, – дрожащим от слез голосом возразила она, – четыре года как за Кремлем каменным выжила я за ним; может, для других, а для меня благоволительный был господин, сами видели. В глаза, можно сказать, глядел, как бы успокоить да жизнь мою вдовью усладить; так должна я или нет жалеть его, как вы полагаете?.. Когда, может, и помер-то он даже через злость мою на него! – вырвалось у нее стоном из груди. – Я теперича к вам за советом пришла, потому как осталась я, почитай, сиротою после того человека, а вы меня такими словами вашими как из ведра на морозе обливаете!..
– Каких же вам еще слов? – он чем дальше, тем сильнее злился. – Когда были у вас в руках козыри все, да и тут в дурафьях себя оставили! Что же я теперь могу советовать?
Анфиса Дмитриевна поспешно расстегнула свою шубку, развязала и сорвала с шеи тяжелый платок: кровь приливала ей в голову:
– Степа, – вскрикнула она, блеснув глазами, – чтой-то ты говоришь теперь, Бога ты не боишься! Кто ж до теперешнего довел меня, как не ты! Памяти в тебе, видно, не осталось крошечки, или совсем уж без совести? Забыл ты, как писаришкой убогоньким к нему поступил, на меня в ту пору гляделок-то своих лукавых поднять не смел… а потом с кухни бегать стал, Лазаря петь, да улещать меня словами змеиными, в ноги кидался, коленки целовал… Он в часть или иное место на службу, а ты шасть из канцелярии тут как тут – год целый гвоздил, сердце мое смущал… И обошел-таки, спутал… Совесть-то свою всю с тобой потеряла! Кабы не любил еще он меня так да не верил, а то мукою мучусь бывало, об этом думаючи, а ты придешь да и распишешь опять языком, будто и права я с тобой… И каких ты мне только тогда слов не говорил, чего ни наобещивал, замуж меня взять за счастье себе почитал! Говорил ты, нет? И до вчерашнего утра даже до самого, как вышла я к тебе в переднюю, ты мне что первым делом: «Изныл, говоришь, весь, ожидаючи, как бы с тобой в законный сыграть да на деревню ехать»… А теперь у тебя слов нету!..
Голос ее оборвался, и одни глаза ее, с прежнею мучительною тревогой устремленные на него, договорили ему остальное.
– Вы это напрасно себя беспокоите, Анфиса Дмитриевна, – начал он в ответ, продолжая шагать по комнате и не глядя на нее, – я все это очень хорошо разумею; только ведь сами знаете, насчет деревни и прочего, так мы с вами предполагали, как если будет из чего… А если теперь ни у вас, ни у меня нема ничого, так ничто й не буде, говорят у нас в Полтаве; сами уж рассудите после этого!
Но она еще не «рассудила», слова еще неудержимо просились у нее из души наружу:
– Если бы не ты, разве бы оставил он меня ни с чем? Умный он был, догадливый… Скажем прямо так, что он только не говорил, меня жалеючи, а все про нас понимал, видел… а то, может, и слышал, как ты со мной ночью-то шепотом шептал… «Спит», а как если не спал?.. А механику-то твою с депешей оченно он хорошо заметил; сейчас опосля того велел мне при докторе другую написать, а как она с мужем приехали, так первым делом чтобы тебя вон… Сама при мне ему сказала: «Я мол, папа, Федьке, по вашему приказанию, передала, чтоб этого Троженкина к вам на глаза не пущать»…
Троженков остановился на ходу:
– Покорнейше вас благодарю! Я, значит, и до разорения вас довел, и «благодетеля» лишил, и…
– А то кто ж? – пылко прервала она его. – Кабы ты все сердце мое не возмутил, что не у него, а у тебя действительно я за крепостную была, он бы и теперича жив остался! Лукавством твоим и жадностью душу ты мне отравил, вот что! Как вижу, денежки-то сплыли, да о тебе тут подумала, а и еще барыня эта ошельмовать меня вздумала, такая меня злость взяла, что вот, кажется, всех бы их в ступе истолкла сама… И пришла я тут к нему – знаю, что все одно, как ножом ему: «Счастливо, мол, оставаться, Елпидифор Павлович, – говорю, – не хочу у вас больше жить»… Так даже страх на него глядеть было: затрясся весь… и зять его даже кинулся просить меня, чтоб осталась я… А я и слушать не хочу: «Пропадай вы все пропадом», – думаю… И пошла, обернуться-то на него в последнее не захотела… и обернулась только, как уж он…
И Анфиса залилась вдруг неудержимым истерическим рыданием. Не даром, действительно, далось ей удовольствие сорвать свою злость на покойном «благодетеле»…
Степан Акимович поглядел, поглядел на нее, вышел в спальню, вынес оттуда налитый водою стакан, молча поставил его подле нее на столе и заходил опять по комнате.
Она успокоилась через несколько минут, отпила, утерла слезы концом платка и остановила на нем пристальный взгляд:
– Что же теперь, Степа? – медленно проговорила она.
– А что? – не оборачиваясь, ответил он.
– Какое твое насчет меня решение будет?
Он, все так же не глядя на нее, обвел рукой кругом себя:
– Обитель сию видите – против ваших с ним хором добре покажется?
– А деньги же где? – спросила она после долгого молчания.
– Какие деньги?
– Какие! А мало ты их перебрал у меня за три года?
– Много, правда! – фыркнул он насмешливо.
– Все; ничего себе не оставила… Билетами было три тысячи да сериями дятьсот… С возвратом брал, – с усилием добавила она, – всю душу-то свою, почитай, проклял, божившись, что отдашь…
– Так эти деньги в деле; не раз, кажется, говорил вам! – молвил Троженков обиженным тоном.
– Слышала! Документ все обещался принести, сегодня да завтра, – а и по сю пору нет!..
– Какой документ?
Она все время не отрывала от него глаз. Презрительное выражение все сильнее и сильнее заволакивало ее красивое и измученное лицо; голубые глаза горели темным пламенем…
– Плут ты, плут бесстыжий! – глухо вымолвила она вдруг, вставая и быстро окутывая снова голову платком. – Проклят будь тот день, как забыла я на пагубу свою совесть с тобою!..
И, едва держась на ногах, она двинулась к двери.
Он вдруг смутился:
– Позвольте, Анфиса Дмитриевна, что же вы, однако, так…
Она обернулась на него с горькою и высокомерною усмешкой:
– Небось в пролубь кинусь с большого через тебя горя? И не мни! Назло тебе жить стану! Только ты от нонешнего часа и встречаться со мною не смей, чтоб я тебе при всем народе подлеца не сказала!
И она исчезла за дверью.
XVIII
Who is’t can read a woman1?
Shakespeare.Mobile comme l’onde2.
V. Hugo.Через день после этого Ольга Елпидифоровна Ранцова, вернувшаяся часа два назад из Андроньева монастыря с похорон отца и прилегшая было отдохнуть, поднялась быстрым движением с кровати (заснуть она не могла ни минуты) и кликнула свою горничную, занимавшую соседнюю с ней комнату.
– Что, барин вернулся? – спросила она ее.
Амалия приняла несколько таинственный вид:
– Приехал из монастырь, опять сичас уехал и сичас wieder hier3.
– Где он?
– В свой комната.
Она оглянулась кругом и прошептала по-немецки:
– Собираются уезжать.
– Куда это еще?
Амалия махнула неопределенно рукой по воздуху:
– Aus Moskau weg4!..
– Вы вздор говорите! – гневно вскликнула Ольга Елпидифоровна.
Горничная пожала плечами и чуть-чуть усмехнулась.
Барыня наша задумалась на миг.
– Сходите сейчас к нему и попросите его ко мне! – сказала она уже более спокойным тоном.
Она в видимом волнении заходила по комнате в ожидании мужа.
Шли вторые сутки, как он не говорил с ней, ограничиваясь лишь самыми необходимыми словами в неизбежных случаях, когда требовалось ее мнение по предмету похорон. Все хлопоты по ним взял он на свою обязанность: уговаривался с гробовщиками, с духовными лицами, с певчими. Он уезжал с утра, возвращаясь домой к панихиде, и опять уезжал… Она имела таким образом некоторое основание думать, что ему «некогда говорить с ней, и только»… Возможности окончательной размолвки она все еще допустить не хотела. «Ну да, я поступила неосторожно, и кто бы мог предвидеть такой случай, что он приедет за мной к Лукояновым в ту самую минуту, когда я оттуда уехала, и что этот сумасшедший Ашанин вскочит ко мне в карету! Но мало ли сколько раз проходили в Петербурге подобного рода неосторожности так, что он или совсем не заметит, или, если что-нибудь ему и покажется, он понадуется день-другой, и я же над ним насмеюсь, объясню, и он тут же поверит, кинется руки целовать… A теперь что же это такое? – он собирается уезжать в деревню, не спросившись, не предварив даже меня, – рассуждала наша барыня, – я сама хочу не позднее как завтра уехать в Петербург; на кого же я дом этот оставлю, и вещи, и распоряжения все?.. Не думает же он в самом деле разводиться со мной!» – улыбнулась даже Ольга Елпидифоровна… Но на душе ее тем не менее не было спокойно…
Ранцов вошел с какою-то бумагой в руке. Он был бледен и видимо устал, но торопливо и зорко взглянувшая на него жена не прочла на лице его ни гнева, ни упрека… Немым взглядом ответил он на ее взгляд, подошел к столу и положил пред ней лист гербовой бумаги:
– Доверенность, – коротко промолвил он.
– На что это? – спросила удивленно Ольга Елпидифоровна, садясь.
– На получение капитала из банка.
– Билет у меня ведь.
– Ha мое имя положены, по желанию покойного…
– Так не все ли равно?
– Не мои-с – ваши. Получите, на свое имя положите опять или как вам угодно будет…
– Да я этого вовсе не хочу! – воскликнула она, отпихивая от себя бумагу. – Пусть останется как есть!
Он закачал головой.
– Этого нельзя-с, мне вашего не нужно… а, как у нас детей нет, в случае моей смерти родственники мои могут явиться с претензиями…
– Не собираетесь же вы умирать завтра! – перебила она его с внезапною тревогой под тоном шутки.
– Для чего собираться! – спокойно возразил он. – А что только в животе и смерти Бог волен, так все предвидеть надо… Если вас это беспокоит, – молвил он подумав, – так пожалуйте документ, я съезжу, на ваше имя перепишут.
Она безмолвно воззрилась ему опять в лицо.
– Никс, – промолвила она тихо затем на своих низких, ласкательных нотах, – вы все еще сердитесь на меня?
На лбу его у виска внезапно вспухла и посинела жила; он, не подымая глаз, чуть-чуть усмехнулся страдальческою улыбкой…
– Вы мне простить не можете!
– На что вам мое прощение! – еле слышно проговорил он и поспешно прибавил. – Пожалуйте документ, я сейчас съезжу.
– Нет, это невозможно! – пылко вскликнула Ольга Елпидифоровна. – Нам надо объяснится; я не хочу ссориться с вами, не хочу, чтобы вы меня подозревали Бог знает в чем!.. Ну да, я сумасшедшая, я сделала глупость, согласилась ехать ужинать с этим… с Владимиром Петровичем. И не вдвоем даже: должны были еще приехать Веретеньев и другие молодые люди – мы там у Лукояновых согласились. A вы сделали тут сцену Бог знает из-за чего…
Его как ножом пырнуло от этой лжи.
– Туда… где вы были… не ужинать ездят, – с усилием проговорил он, – мне известно.
Она покраснела вся.
– Так он меня обманул! Я не москвичка, я не знала…
– И не обманывал он вас, – прошептал Никанор Ильич, все так же отводя от нее глаза, – какой он человек, вы давно знаете!
– Так что же это такое? – растерянно молвила она, не находя даже в себе силы притвориться разгневанною. – Слышала, вы хотите уехать… вы меня кинуть хотите?
– Свободу предоставить вам хочу, – медленно сказали он.
– Какую свободу?
– Как пожелаете, – голос его дрогнул, – так как жить уж нам по-прежнему… не приходится.
Ей сделалось страшно вдруг. Насмешливые слова одного из ее петербургских поклонников по адресу этого самого ее мужа пронеслись у нее в голове: «Un mari est mi intendant donné par la nature»5. Как же станет она жить без этого «управителя»?
– Да я никак не желаю! – возгласила она. – Я хочу, чтобы вы перестали дуться… Слышите, сейчас, сейчас перестать, Никс! – заговорила она вдруг кошечкой, улыбаясь ему во всю ширину своих алых и полных, как спелые вишни, губ и ловя заискрившимися глазами его поникшие глаза.
– Не мучьте! – не то отчаянно, не то бешено вырвалось у него на это из груди.
Он быстро отвернулся от нее, подошел к окну и приник к нему лбом.
Она смущенно отшатнулась на месте, в свою очередь пораженная звуком его голоса.
– К чему напрасные слова говорить? – начал он неожиданно, поворачивая опять к ней свое исковерканное теперь мукой лицо. – Любил ли я вас, сами знаете… Всю душу, все мысли, все… Девять лет!.. Ежели когда и приходило в голову, так я… я и допустить не хотел… Верил, молился на вас, как…
Слова путались у него в горле, замирали на ссохшихся губах:
– Что ж чужой век заедать! Человек я темный, не светский ваш… Понимал я это хорошо, только думал: все ж никто из них… никто покоить ее так не способен… A тут… Обман-то зачем, обман? Сказали бы просто – разве я бы не понял! Срамиться зачем?.. Ведь, кажется, весь открыт был, насквозь меня видели. Сказали прямо: отступись!.. Вы его еще девушкой… любили. Вы, может, полагаете на счет состояния… Так мне на что! Ваше все, берите… Идите за него… Я все на себя возьму…
Ольга Елпидифоровна внезапно разрыдалась.
– Вы с ума сошли, – говорила она, всхлипывая, – вы меня за какую-то дуру почитаете; можете ли вы воображать, что я пошла бы за него замуж!.. Неужели вы думаете, что если б я захотела… разойтись с вами, я бы не нашла никого лучше этого… ветрогона? Но я не хочу расходиться… я вас люблю, Никс; вы добрый, благородный; вы меня вот до слез довели… Я хочу, чтобы… пожалуйста, Никсенька!.. чтобы все оставалось по-прежнему…
– Да разве это возможно, – воскликнул он, – разве можно!
– Все можно, Никс, все! Забудьте, умоляю вас!
Он горько усмехнулся:
– Забыть!.. A доверие прежнее где взять!
Она не успела ответить, как в дверь, запертую при входе Ранцовым, послышался стук.
– Кто там? – быстро утирая глаза платком, спросила она.
– Depeschen, gnädige frau6! – ответил голос Амалии.
– Войдите!
Амалия поспешно повела на ходу своим косым взглядом на барина, перевела его вопросительно на барыню и, очевидно уяснив себе вполне то, что происходило у них сейчас, самодовольно усмехнулась и подала Ольге Елпидифоровне две принесенные ею телеграммы.
– Aus Petersburg7, – произнесла она с достоинством.
Ольга Елпидифоровна вскрыла одну из них, взглянула на подпись и прочла:
«В Петербурге не осталось ни одного розана, ни камелии. Все цветут у вас на квартире и ждут вас. Езжу туда каждый день. Тоска без вас хуже смерти. Умоляю телеграфировать, когда вернетесь. Ответ за сорок слов уплачен. Базиль Шастунов».
На едва просохшем после слез лице красивой барыни скользнула невольная, осветившая его на миг улыбка. Но она тотчас же согнала ее с уст и с озабоченным видом вскрыла вторую депешу. Содержание ее было следующее:
«Не известили о своем отъезде. Только сегодня узнал о вашем адресе. Жестокая. Не ожидал. Для чего уехали? Мучусь, не сплю. Должны бы пожалеть. Знаете, что преданности нет границ. Ответ уплачен. Леонид».
Это было 8-petit nom одного из действительно «преданнейших» ей «паричков» ее, как выражалась она, говоря с Ашаниным о своих поклонниках, графа Наташанцева, человека вдового, богатого, с большим служебным положением и весьма «goûté en haut-lieu»-8, как говорится в свете.
Внезапное раздумье охватило вдруг теперь Ольгу Елпидифоровну. «И старый, и молодой»… – пронеслось и не досказалось у нее в мысли… Что-то зарождалось там, еще неясное, но освещавшее уже совсем иным светом то, что сейчас еще казалось ей таким тяжелым и «скверным»…
Она долго молчала, не отрывая глаз от депеши.
– Хорошо, – сказала она наконец, подымая их на горничную, – ступайте!
Амалия вышла. Ольга Елпидифоровна закусила губу, продолжая видимо соображать, и затем неспешно обернулась на мужа, стоявшего все так же у окна с печально опущенными взглядом и руками… Подвижные черты ее приняли разом теперь строгое и обиженное выражение:
– Так вы, говорите, потеряли доверие ко мне, да? – начала она.
Он только глубоко вздохнул в ответ.
Она помолчала опять.
– Значит, вы меня разлюбили, потому что нет любви без доверия. Если б y вас оставалась ко мне хоть капля чувства, – поспешила она прибавить, как бы боясь возможного возражения с его стороны, – вы бы не решились сказать мне, что сказали.
– Как же говорить-то мне было после того…
Он не в силах был кончить.
– Ну да, само собою, – молвила она уже с преобладающим оттенком иронии в тоне, – вы решились… Я решилась тоже! – почти весело примолвила она. – Что же делать, Никанор Ильич, насильно мил не будешь!.. Вы предлагаете мне развод – заметьте, вы, а не я… Мне остается только повиноваться.
Он слушал ее, не перерывая, – и не веря своим ушам… Да, он вошел к ней в комнату с твердым намерением «все покончить разом»: он недаром три ночи не спал, шагая до одури по своей спальне, переходя от лютого, бешеного отчаяния до полного изнеможения, до ребяческого рыдания, которое заглушал он, забиваясь головой в подушки. Он знал: счастье… нет, не «счастье», разве был он когда-нибудь счастлив? – обольщение исчезало для него навек. Он уже не мог обманывать себя: то, что он видел, «собственными глазами видел», открывало ему вежды и на все остальное, на все, что так часто мутило его душу недобрым подозрением и что «допустить», во что углубиться он не хотел… Он понимал теперь: «Разве один этот Ашанин!» А в Петербурге, когда он по месяцам проживал в деревне, а она оставалась одна со всею этою своею свитой… а за границей, может быть… И он девять лет, девять лет… «Господи, что же это за женщина! Что за унизительную роль заставляла она играть его! Ведь он честный, ничем не запятнанный человек, и он так, так любил ее!.. А она так бессердечно, так „страмно“ могла поступить с ним!.. Нет, нет, кончить скорее, разом кончить!»
Но когда он очутился в ее присутствии, когда на него пахнуло опять ее женскою прелестью, когда она глянула на него теми неотразимыми глазами, заговорила тем, всю душу его проникавшим голосом, с какими смотрела и говорила она с ним в одну незабвенную для него минуту (после болезни, от которой думала она умереть), заговорила, в первый и последний раз в жизни, называя его «ты»: «Никсенька, я знаю, что никто на свете не может меня любить более тебя», – он почувствовал, что он не выдержит, что все решения его, вся суровость, а с ними и все его достоинство сгинут как дым пред ее властью, что он будет «сто раз проклинать себя потом за это, всю остальную жизнь свою будет терпеть из-за этого муку, – но простить, не в силах будет не простить»…
И вот, не он теперь – она говорит о разлучении с ним, она – внезапно, после этой телеграммы – она, только что плакавшая и молившая о прощении, говорит, что она повинуется, что насильно мил не будешь, она, видимо, придравшись к его словам, предлагает ему развестись с ним… Она хочет, у нее есть человек, для которого она его бросит, кинет навсегда… Навсегда…
Сердце у бедного Ранцова забилось с такою невыносимою болью, что он бессознательно поднес к нему руку (сознательно он почел бы верхом для себя счастия в эту минуту пасть мертвым к ее ногам).
– За кого же вы это думаете выходить теперь? – крикнул он ей со злостью.
Она смутилась на миг, на один миг, но тотчас же оправилась и, остановив на нем ледяной взгляд, проговорила спокойно:
– Не все ли это вам равно, раз вы находите, что жить вам по-прежнему не приходится? Ведь сами вы сказали?
Он стиснул зубы, так что судорожный скрежет их донесся до ее слуха.
– Вы не вправе сердиться, – сказала она, – вы, я повторяю это вам еще раз, предложили мне развестись с вами. Я просила вас помириться… Я дошла до того, что просила наконец у вас прощения в… в небывалой вине… Вы и выслушать меня не хотели. Вы мне отказали наотрез… А я не такая женщина, чтоб это забыть – и простить, – заключила она, подчеркивая. (Она самым искренним образом успела убедить себя теперь, что обиженною и достойною всякого сочувствия была она, одна она.)
Ранцов качнулся на ногах и двинулся к ней со страшным, обезображенным лицом. Она с испуга вскочила с места.
Он вдруг остановился, повел растерянно рукой по лицу и вдруг захохотал:
– За что же Анфису-то эту вы так хаяли?..
Она села опять, пожала плечами и примолвила уже совсем величественно:
– Не забывайте, Никанор Ильич, что оскорблять женщину низко!
Он вперил в нее глаза с видом человека, не понимающего, кто и о чем ему говорит. Не по его, действительно, простому разумению была эта непостижимая перемена фронта. В деле его навеки разрушенного существования ответственным лицом оказывался теперь в ее и – что было непостижимее всего – в его собственном понятии он, и никто иной.
– Низко! – повторила она. – Да!..
Он опустил веки, подавил вопль, вырывавшийся у него из груди, и собрал свои последние силы.
– Так как прикажете? – вымолвил он с поклоном, как бы в знак извинения.
– Я вам напишу об этом из Петербурга, – не сейчас и холодно ответила она. – A вы в самом деле собираетесь сегодня в деревню?
Он кивнул утвердительно головой.
– Как же я, однако, останусь с этим домом и вещами? – вскликнула Ольга Елпидифоровна, вспоминая вдруг опять, что «un mari est un intendant donné par la nature» и, что, пока он еще «mari», он не должен забывать, что он «intendant», – и потом с этим наследством всякие формальности, я ничего не понимаю, кто же этим всем займется? Я сама хочу чрез день или два уехать в Петербург; не пропадать же мне здесь со скуки!..
– При доме может остаться мой Сергей, я его оставлю вам, – возразил Ранцов, – он, вы знаете, человек верный и исполнительный, – можете ему поручить все, что надо. Бумаги нужные в шкапу, где деньги у покойного… Елпидифора Павловича (он не считал для себя более возможным сказать по-прежнему «батюшка», и эта мысль уколола его как острою булавкой). A насчет формальностей я был уже у одного знакомого мне хорошего человека – в гражданской палате служит; он обещал быть сюда часу в третьем. Вы ему можете довериться, – a за все платы ему двести рублей, уж сговорено. Затруднений особых никаких нет и не предвидится… A я уж сегодня уеду! – вырвалось вдруг у бедняги: он едва держался на ногах.
– A с этим как же?
И Ольга Елпидифоровна кивнула на принесенную им и лежавшую на столе доверенность.
– Дана с передоверием, – объяснил он, – можете тому же Чернову Николаю Иванычу поручить, если не желаете сами в банк съездить.
– Нет, – сказала она хмурясь, – я бы желала, чтобы вы уж сами это сделали; вернее так!
– Чтоб я в банк съездил?
– Да, будьте так любезны!..
Она потянулась к своей шкатулке, открыла ее, вынула билет Сохранной Казны на внесенную туда Ранцовым сумму и передала ему.
Он вложил его в бумажник, кивнул, все так же не подымая на нее глаз, и молча вышел из комнаты, заперев за собой дверь.