bannerbanner
Ты был лучше всех
Ты был лучше всех

Полная версия

Ты был лучше всех

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Владимир Лазовик

Ты был лучше всех

Глава 1. Кожа и пыль

Курсор пульсировал на экране, как нерв на оголенном зубе. Ровный, безжалостный, беззвучный метроном, отмеряющий секунды ее ничтожности. Вера смотрела на него, не моргая, пока буквы перед глазами не расплылись в серый мох. Пальцы, застывшие над клавиатурой, ощущали липкое, надышанное тепло пластика.


Она забыла вспомнить, что когда-то любила.


Строчка висела на белом поле документа, словно пришпиленная энтомологом бабочка с обломанными крыльями. Красиво. Претенциозно. И до тошноты мертво. Сухая выжимка из чужих романов, фальшивая монета, отчеканенная для слепых оценщиков.


– Тьфу, бредятина, – выдохнула Вера в спертый воздух комнаты.


Ее палец, как по команде, нашел прохладную гладь клавиши Backspace и принялся методично, с сухим клацаньем, пожирать букву за буквой. Она стирала не просто слова. Она стирала саму себя, ту версию, что соглашалась на эту ложь, на эту вымученную позу.


Что я делаю? Мысль была не новой, но сегодня она ощущалась особенно острой, как осколок стекла под кожей. Пишу то, чего не хочу. Леплю уродцев из чужого теста, лишь бы протолкнуть их на очередной конкурс, лишь бы бледная тень чужого признания упала на мое имя. От собственных мыслей, от этого внутреннего торгашества уже сводило скулы. Когда же? Когда я смогу писать не для того, чтобы меня заметили, а потому что не могу молчать? Когда слова снова станут не инструментом, а продолжением крови?


Комната, ее кокон, ее склеп для нерожденных историй, отвечала ей густым молчанием. Это была не квартира, а архив упадка. Воздух, плотный и вязкий, пах вчерашним остывшим кофе и призраком пыли, слежавшейся в углах. Свет от единственной лампы, болезненно-желтый, выхватывал из полумрака позвонки книжных стопок, громоздившихся на полу, на подоконнике, на стуле. Они были похожи не на источник мудрости, а на надгробия тех авторов, что смогли. Тех, кто не торговался.


Стены, оклеенные обоями неопределенного, выцветшего цвета, казалось, впитали в себя все ее вздохи, все невысказанные фразы. Где-то за ними текла другая, настоящая жизнь – с голосами соседей, с гулом машин, – но сюда она доносилась лишь глухим, едва различимым эхом. Здесь единственной музыкой был гул старого холодильника и шелест ее собственного дыхания.


Вера откинулась на спинку стула. Его скрип прозвучал оглушительно. Она провела рукой по шершавой поверхности стола, ощутив под пальцами крошки и крупинки бумажной трухи. Ее взгляд упал на город за окном. Он был там, огромный, равнодушный, переливался огнями, как чешуя гигантской рыбы, но Вера чувствовала себя отделенной от него невидимой, непробиваемой мембраной. Она была не жителем, а профессиональным наблюдателем, подглядывающим в щель.

И снова взгляд вернулся к монитору. К пустоте, на которой снова начал свой безжалостный танец одинокий курсор. Пустота была честнее. Честнее, чем любая строчка, которую она могла бы сейчас написать.


Пустота на экране была честным зеркалом. В нем отражалась не комната, а сама суть ее положения, застывшего, как насекомое в янтаре. Конкурсы. Это слово имело для нее привкус аптечной микстуры – горькой, но необходимой для выживания. Она представляла их как огромный, безликий механизм, сверкающий хромированными деталями и неоновыми вывесками с заманчивыми названиями: «Новая волна романтики», «Золотое перо любви», «Кровавая луна». Бездушные ярмарки тщеславия, где издатели, словно фермеры на рынке, выискивали не самый диковинный фрукт, а самую стандартную, ходкую картошку, которая гарантированно продастся.


И Вера, сцепив зубы, выращивала эту картошку.


Сейчас на ее жестком диске умирал в муках черновик под названием «Поцелуй вечности». Главный герой – вампир Аларик, разумеется, с глазами цвета грозового неба и многовековой скорбью во взгляде. Героиня – неловкая, но очаровательная студентка-искусствовед, которая, конечно же, видит в нем не монстра, а страдающую душу. Их диалоги были выверены до скрипа, пропитаны сахарным сиропом предсказуемости. Она знала, что нужно жюри. Нужен легко узнаваемый каркас, на который можно навесить пару-тройку «оригинальных» деталей – пусть вампир, к примеру, цитирует не Байрона, а Рембо, а героиня увлекается не живописью, а таксидермией. Но скелет оставался неизменным. Это была не литература, а сборка мебели из Икеи по инструкции.


Она делала это, потому что была никем. Просто Вера Астахова, автор одного провального романа, о котором критики написали, что он «слишком старается быть умным». Она была песчинкой на огромном пляже, и чтобы ее заметили, ей нужен был громкий рупор. Победа в конкурсе – это и был рупор. Это был золотой билет, пропуск за кулисы, где сидят настоящие издатели с настоящими контрактами. Ей нужно было лишь раз, всего один раз, сыграть по их правилам. Выиграть. Получить аванс, имя на обложке, строчку в биографии. И вот тогда, она верила в это с отчаянием утопающего, она получит право. Право писать то, что рвалось из нее на самом деле.


А рвалось совсем другое. Не бархат и кружева вампирских балов, а ржавчина и паутина заброшенных психлечебниц. Ее пальцы чесались не от желания описывать прохладную кожу бессмертного любовника, а от потребности препарировать неровные, гноящиеся швы человеческой психики. Ей хотелось писать о тихом скрежете безумия в голове у домохозяйки, которая слишком долго смотрела на узор на обоях. О маньяке, который боится не полиции, а отражения в витрине магазина. О клаустрофобии не в лифте, а внутри собственного брака. Ее жанр был там, в темноте, где психология становилась ужасом, а ужас – слишком узнаваемой психологией.


Но для этого мира не было конкурсов с блестящими названиями. Этот мир нужно было строить самой, камень за камнем. А для строительства нужен был фундамент. И она, проклиная себя, месила цемент для этого фундамента из вампирской тоски и девичьих грез. Нужно было лишь раз склонить голову, чтобы потом поднять ее навсегда. Так она говорила себе каждый день, открывая файл с Алариком. И каждый раз ложь становилась все более вязкой и менее убедительной.


Ее дом был продолжением ее разума – загроможденным, пыльным и полным призраков. Беспорядок здесь был не хаотичным, а застывшим, словно лава после извержения. Он укоренился, стал частью интерьера. На кофейном столике – кладбище кружек с коричневыми ободками на дне, каждая – памятник одному давно ушедшему утру. Рядом с ними – тарелка с окаменевшей корочкой пиццы, молчаливый свидетель ужина недельной давности. Одежда не висела в шкафу, а жила своей жизнью, сползая с кресла мягким, усталым водопадом.


Книги, ее бывшие друзья и нынешние немые укорители, стояли неровными, шаткими башнями, грозя обрушиться от неверного движения или слишком глубокого вздоха. Пыль лежала на их обложках, на широких листьях умирающего фикуса, на черной глади выключенного телевизора. Это была не просто пыль, а мягкий, бархатный саван, которым время укрывало все, до чего Вера не хотела дотрагиваться.


И сквозь все это, пропитывая каждую частицу воздуха, сочилось одиночество. Не то благородное уединение творца, о котором пишут в романах, а вязкое, бытовое, серое. Одиночество, которое не купишь; такое выдают людям бесплатно, как проездной на поезд в никуда. Оно было вторым, невидимым жителем этой квартиры. Оно сидело на пустой половине кровати, смотрело на Веру из ее собственного отражения в темном оконном стекле и дышало вместе с ней одним и тем же затхлым воздухом. Тишина здесь была не отсутствием звука, а его активным поглотителем, она всасывала в себя гул холодильника и далекий вой сирены за окном, оставляя лишь звенящую пустоту.


Стены начали давить. Воздух стал слишком густым для вдоха. Аларик, ее картонный вампир, требовал деталей, фактуры, чего-то, за что можно было бы уцепиться. Он был плоским, как вырезанная из журнала фигурка, и чтобы придать ему объем, ей нужен был реквизит. Настоящий. Что-то с историей, с отпечатками чужих пальцев, с запахом чужой жизни.

Мысль пришла внезапно, как приступ кашля. Блошиный рынок. Субботний базар на окраине города, где прошлое распродавалось за бесценок. Место, где каждая вещица – от треснувшей фарфоровой чашки до ржавого ключа без замка – была осколком чьей-то истории.


Нужно развеяться. Нужно вдохнуть в легкие воздух, пропитанный не собственной апатией, а запахом нафталина, старого дерева и дешевых духов. Нужно потрогать чужие вещи, чтобы на мгновение забыть о своих. Вера встала, стряхивая с себя оцепенение. Она шла на охоту. Не за сокровищем, нет. За какой-нибудь мелочью. Старой ручкой. Записной книжкой. Потускневшим портсигаром. За любой частичкой материального мира, которая могла бы стать мостиком в ее вымышленный, многострадальный роман и подарить хоть толику вдохновения, хоть каплю подлинности этому вымученному обману.


Кухня встретила ее тем же молчаливым упреком, что и остальная квартира. На конфорке газовой плиты застыли радужные разводы от сбежавшего супа, рядом – крошки от утреннего тоста, уже неотличимые от пыли. Вера проигнорировала их. Ее целью была старая гейзерная кофеварка, заслуженный ветеран бесчисленных бессонных ночей, ее маленький алюминиевый алхимический аппарат.


Ритуал был отточен до автоматизма, до полного отсутствия мысли. Раскрутить три части с натужным, знакомым скрипом резьбы. Плеснуть в нижнюю емкость холодной воды из-под крана, не глядя, наощупь определяя нужный уровень. Засыпать в фильтр-воронку молотый кофе из жестяной банки. Кофе был дешевый, темной, почти горелой обжарки, его аромат был резким и плоским, как удар. Вера утрамбовала порошок обратной стороной ложки, с силой, словно пыталась вдавить в него хоть каплю смысла. Собрать конструкцию, туго затянув. Поставить на огонь.


Она прислонилась бедром к холодной столешнице, наблюдая, как сине-оранжевые языки пламени облизывают дно кофеварки. Несколько минут тишины, нарушаемой лишь шипением газа. А потом началось. Сначала робкое, сдавленное бульканье изнутри, будто что-то живое просыпалось в металлическом чреве. Затем звук нарастал, превращаясь в сердитое, клокочущее шипение, и, наконец, с последним сдавленным вздохом, струйки густой, черной, как смола, жидкости полились в верхний резервуар.


Она сняла кофеварку с огня и налила напиток в толстостенную белую кружку без рисунка. Пар обжег лицо. Первый глоток был наказанием. Густой, обжигающий, невыносимо горький. Но именно это ей и было нужно. Не наслаждение, а встряска. Электрический разряд для уставшего мозга.


Она сделала еще глоток, и горечь на языке смешалась с горечью в мыслях.


Эти конкурсы убивают авторов. Они не требуют таланта. Они требуют соответствия. Они как прокрустово ложе: если твоя история слишком длинная, слишком странная, слишком колючая – ей отрубят все лишнее. А если она слишком коротка и проста – ее растянут на стандартную форму, набив ватой из клише. И вот же везет кому-то. Вера живо представила себе какую-нибудь условную Светлану, которая ничего другого в жизни и не умеет, кроме как писать про любовь. Для которой "его глаза цвета летнего неба" – это не компромисс, а предел мечтаний, вершина художественного поиска. Она искренне льет слезы над своими героями, она от всего сердца верит в их выдуманные страсти. И конкурсы, почти все из них, только этого и требуют. Они созданы для таких Светлан. Они дают им сцену, микрофон и аплодисменты.


А для таких, как Вера, они – унижение. Сделка. Приходится ампутировать часть себя, прятать свои настоящие мысли, свои мрачные, изломанные сюжеты, и натягивать на себя улыбку, изображая, что тебе до смерти интересно, поцелует ли Аларик свою студентку в пятой главе или дотянет до шестой. Горечь кофе во рту стала почти материальной. Это был вкус ее компромисса. Она допила его залпом, поставила пустую кружку в раковину к остальным и пошла обратно к своему светящемуся прямоугольнику ада. Она была заправлена топливом. Можно было продолжать притворяться.


Решение принято. Словно переключатель щелкнул внутри, и апатия сменилась тусклой, но все же решимостью. Вера стянула с себя заношенный домашний свитер, отбросив его на кресло, где он присоединился к своим собратьям. Ее броней для выхода в мир стал плотный черный плащ, тяжелый, как вина, и высокие ботинки на толстой подошве, способные безропотно сносить любые невзгоды мостовых. Ключ в замке повернулся с сухим, окончательным щелчком, отрезая ее от кокона квартиры.


Она оказалась в полумраке лестничной клетки. Воздух здесь был еще гуще, еще старше, пропитанный запахом вековой пыли и холодом камня. Перила из кованого железа извивались вниз темными, застывшими змеями. Каждый ее шаг по стертым ступеням отдавался гулким эхом, которое тут же поглощали толстые, безмолвные стены.

И вот она снаружи.


Фальтико.


Город обрушился на нее не шумом, а тяжестью. Он нависал, давил, заключал в свои каменные объятия. Прямо над ее головой остроконечные шпили соседних зданий царапали низкое, свинцовое небо, словно скелетные пальцы. Фасады из потемневшего от времени и вечных дождей базальта были испещрены узорами горгулий, чьи искаженные в беззвучном крике лица, казалось, наблюдали за каждым прохожим. Улица была узким каньоном, вырезанным в теле города, а небо – лишь тонкой серой трещиной далеко наверху. Воздух, холодный и влажный, имел привкус мокрого камня и едва уловимый металлический привкус озона.


И посреди этой вековой готики жила другая эпоха. Вера подняла голову. Над крышами, между шпилями, протянулись две идеально гладкие, параллельные ленты из чего-то похожего на полированный обсидиан. Магнитная дорога. В этот самый момент по ней, в абсолютной, сверхъестественной тишине, скользнул аэробус. Это была не машина, а гладкая, бесшовная капсула из темного стекла, без колес, без выхлопа, без рева двигателя. Он проплыл над ней, как призрак в машине старого мира, его гладкая футуристическая форма была абсурдным, но гармоничным дополнением к резным узорам на камне внизу.


Ее путь лежал к одной из станций, встроенной прямо в массивную арку старого городского моста. Вера шла по брусчатке, гладкой и скользкой от постоянной влаги, ее ботинки издавали одинокий, четкий стук. Она миновала витрину антикварной лавки, где в пыльном полумраке застыли манекены в истлевших платьях, и кованые ворота, ведущие в сырой, пахнущий тленом двор-колодец.


Станция была симбиозом эпох. Древняя каменная кладка арок соседствовала с матовыми стальными панелями и голографическим расписанием, мерцавшим в воздухе синеватыми, дрожащими буквами. Платформа была пуста. Вера встала у края, и вскоре из-за поворота выплыл очередной бесшумный кокон. С легким шипением, словно вздох, перед ней открылись двери.


Внутри было стерильно и тихо. Она села у широкого окна. Аэробус плавно тронулся, и город развернулся под ней, как сложная, мрачная карта. Она летела над хаосом черепичных крыш, над лабиринтом узких улиц, мимо каменных лиц горгулий, заглядывая в окна, за которыми текла чужая, неведомая жизнь. Этот полет давал странное чувство отстраненности, превращая ее из участника в чистого наблюдателя.


Через несколько минут аэробус так же плавно и бесшумно замедлил ход. Голографическая надпись над дверью сменилась на «Торговые ряды. Старый порт». Вера вышла из стерильной тишины капсулы в совсем другую атмосферу. Здесь воздух был гуще, пах солью, жареными каштанами и чем-то старым, сладковато-трупным – запахом блошиного рынка. Она стояла на пороге царства выброшенных историй, и ее собственная на мгновение показалась не такой уж и важной.


Ряды были похожи на вскрытые вены старого города, из которых на грязные прилавки вытекали чужие жизни. Воздух, густой и слоистый, можно было резать ножом: здесь запах ржавого железа смешивался со сладковатой вонью истлевшей ткани, а аромат жареных каштанов перебивался резким аптечным духом нафталина. Вера двигалась сквозь толпу, как сомнамбула, ее взгляд скользил по горам хлама, выискивая ту самую, единственную деталь.


На развале, устроенном прямо на потертом ковре, она заметила музыкальную шкатулку. Не изящную безделушку, а тяжелый ящичек из потемневшего ореха с инкрустацией из потускневшей латуни. Старик с пергаментными пальцами, хозяин развала, поднял крышку. Вместо привычной балерины, крошечный скелет из слоновой кости, закрепленный на пружинке, дергался в макабрическом танце под тонкую, дребезжащую мелодию, похожую на плач заводной мыши. Вера смотрела на это мгновение, представив, как Аларик дарит такую своей возлюбленной. Нет. Слишком театрально. Слишком на поверхности. Это была бы деталь для плохого фильма, а не для романа, пусть даже и вымученного. Она молча покачала головой и пошла дальше.


Следующий прилавок был завален медицинскими диковинами. В раскрытом деревянном футляре, на потертом багровом бархате, покоился набор хирургических инструментов. Изогнутые зажимы, тонкие, как иглы, скальпели, костяные пилы. Их холодная, отполированная сталь манила своей смертоносной элегантностью. Вера даже протянула руку, чтобы коснуться прохладного металла, но вовремя отдернула. Нет. Это была жестокость физическая, ясная, препарирующая. Аларик был мучителем душ, а не плоти. Этот реквизит превратил бы его из трагического героя в банального мясника.

Дальше ее внимание привлек веер из черного дерева и траурного кружева, брошенный поверх стопки пожелтевших нот. Он был изящен, хрупок, словно крыло огромной ночной бабочки. Она представила его в тонких пальцах своей героини. Но этот образ тоже не складывался. Веер был оружием флирта, хрупким щитом для кокетства. Он принадлежал эпохе балов и интриг, а ее история, даже в ее лживой версии, была о другом – о первобытной страсти, о столкновении двух одиночеств. Этот веер был слишком светским, слишком… человеческим.


Она остановилась у ящика, наполненного старыми дагерротипами и фотографиями. Десятки лиц смотрели на нее из прошлого. Строгие мужчины с тяжелыми бакенбардами, женщины в тугих корсетах с застывшими, вымученными улыбками, серьезные дети, похожие на маленьких стариков. Каждое лицо – целый мир, законченная история со своей завязкой, кульминацией и, очевидно, финалом. Она не могла использовать их. Чужие финалы не годились для ее начала. Они не оставляли пространства для воображения, их взгляды были слишком полны собственных, давно отживших трагедий.

Вера вздохнула. Все это было слишком громким, слишком определенным. Слишком много кричало о себе. А ей нужен был шепот. Намек. Незаконченная фраза, которую можно было бы додумать самой. Пустота, которую можно было бы заполнить своим вымыслом. С этими мыслями, так и не найдя ничего подходящего, она уже было повернула к выходу, как вдруг ее взгляд зацепился за что-то другое.


Именно в тот момент, когда разочарование уже начало кристаллизоваться в знакомую тяжесть на плечах, ее взгляд зацепился. Не плавно скользнул, а именно вцепился, как ястреб в добычу. Предмет не кричал о себе, он молчал, но его молчание было оглушительным.


Он лежал на краю стола, заваленного потускневшим столовым серебром и разномастными флаконами из-под духов. Дневник. Или, может, просто записная книга. Его прямоугольная форма была идеальной, углы лишь слегка скруглены временем, а не небрежностью. Он был лишен каких-либо надписей, тиснений, вензелей – голая, чистая функция. Но его переплет… Это была кожа. Не гладкая, лакированная, а матовая, темно-коричневая, почти черная, с сетью тончайших трещинок, похожих на высохшее русло реки. Она хранила следы прикосновений сотен, а может, и тысяч пальцев. Это была кожа, которая жила.


Вера протянула руку, и ее пальцы встретили неожиданное тепло, словно книга все еще хранила жар рук своего последнего владельца. Она была тяжелее, чем выглядела. Весомая. Субстанциональная. Поддев ногтем край, она открыла ее. Воздух качнулся, выпустив из плена древний, сложный запах – смесь сухой пыли, едва уловимой сладости тлеющей бумаги и чего-то еще, чего-то терпкого, похожего на запах выделанной кожи и засушенных трав.


Страницы были не белыми, а цвета слоновой кости, плотные, с чуть шероховатой поверхностью. И они были исписаны. Сплошь. Убористым, летящим, но при этом на удивление разборчивым почерком. Чернила, выцветшие от времени до оттенка сепии, покрывали листы почти без полей, без абзацев, сплошным потоком сознания. Это был не аккуратный дневник с датами, а лихорадочная исповедь, выплеснутая на бумагу. Вера бездумно перелистывала страницы, ощущая под пальцами легкую рябь от давления пера. Текста было немерено, целый океан чужих слов.


Она могла бы закрыть его и уйти, но что-то заставило ее остановиться. Ее взгляд упал на одну из страниц, раскрытых почти посередине. Здесь почерк менялся. Он становился крупнее, размашистее, буквы были выведены с яростным, почти каллиграфическим нажимом, словно автор вложил в них всю свою силу, всю свою боль. Четыре слова занимали почти половину листа, они не были частью общего текста, они были самостоятельным заявлением. Вердиктом.

Только я мог тебя спасти


Фраза ударила Веру, как физический толчок. Не в мозг, а куда-то глубже, в солнечное сплетение. В ней не было пафоса или сентиментальности. В ней была абсолютная, пугающая убежденность. Квинтэссенция трагедии, выраженная в четырех словах. Коротко. Ёмко. И бесконечно, унизительно лучше, чем ее собственная вымученная строчка: «она забыла вспомнить, что когда-то любила». То было кружево из слов, а это – удар кастетом.


Вера захлопнула дневник. Звук получился глухим, окончательным. Она подняла глаза на продавца – беззубого старика с мутными, как стоячая вода, глазами.


– Сколько? – ее собственный голос прозвучал хрипло.


Старик пожал плечами, не проявив к товару ни малейшего интереса. Он назвал цену, смехотворную, цену пустого блокнота. Вера, не торгуясь, отсчитала монеты, звеневшие в холодной ладони.


Она забрала дневник. Он лежал у нее в руках, тяжелый и теплый. Она не просто купила старую вещь. Она чувствовала это всем своим существом. Она купила чужую тайну.

Глава 2. Голос в чернилах

Обратная дорога в бесшумном аэробусе была похожа на возвращение из долгого паломничества. Весь шум и гвалт блошиного рынка остались там, внизу, в старом порту, а здесь, в стерильной капсуле, скользящей над готическими шпилями Фальтико, была только тишина и она. И он. Теплый, плотный прямоугольник, лежащий на ее коленях. Она не убрала его в сумку, неся на руках, как нечто драгоценное или тяжелобольное.


Ключ в замке повернулся, и квартира встретила ее тем же запахом застоявшегося одиночества. Но сегодня он ощущался иначе. Не как приговор, а как необходимое условие. Сцена, на которой сейчас должно было начаться представление.


Едва она закрыла за собой дверь, карман ее плаща завибрировал. На экране высветилось: «Лада».


– Ну что, жива, отшельница? – голос Лады в динамике был именно таким, каким Вера его помнила: ровным, с легкой хрипотцой и пропитанным сарказмом, как дорогая сигара – дымом.


– Живее всех живых, – ответила Вера, проходя в комнату. Она говорила в пустоту перед собой, одновременно выполняя ритуал возвращения.


Первым делом – дневник. Она не бросила его на кофейный столик, не сунула на полку. Она подошла к своему письменному столу, эпицентру ее вселенной, и с почти религиозной осторожностью положила его в самый центр, на расчищенное от бумаг и кружек место. Он лег идеально, словно всегда там и был.


– Как успехи с графом Дракулой? Уже обратил в бессмертие половину женского населения города? – продолжала Лада, пока Вера, прижав телефон плечом к уху, стаскивала с себя тяжелый, влажный плащ. Он упал на спинку стула с глухим шорохом.


– Двигается. Скрипит, – бросила Вера, расшнуровывая ботинки. Каждый из них упал на пол с тяжелым, усталым стуком. В комнате стало ощутимо тише. – Слушай, я сегодня была на блошином рынке.


– Ого. Выбралась из своей берлоги? Неужели понадобился свежий воздух, чтобы описать очередную сцену удушья? – в голосе Лады не было злобы, лишь привычная ирония, их способ общения.


– Я нашла… вещь.


Вера замолчала, стягивая через голову свитер. На мгновение мир сузился до шороха шерсти и темноты. Когда она вынырнула, ее волосы были взъерошены, а на коже выступили мурашки от прохладного воздуха квартиры. Она осталась в одной майке.


– Вещь? Интригующе. Старинный канделябр? Череп с откидной крышкой?


– Дневник, – выдохнула Вера, подходя к столу и глядя на свою находку сверху вниз. Кожаный переплет казался почти черным в желтом свете лампы. – Старый, в коже, без единой надписи. И он весь исписан. От корки до корки.


– Мм, реквизит для вампира? Чтобы он мог томно перелистывать страницы, вспоминая свою давно усопшую любовь номер триста сорок семь?

На страницу:
1 из 4