bannerbanner
Сказания о мононоке
Сказания о мононоке

Полная версия

Сказания о мононоке

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 11

– А чернильная рыба есть? – спросила Кёко. – К празднеству нужна.

– Если так уж нужна… – Странник спустил сначала один ремешок с плеча на локоть, затем второй и перетащил короб со спины на грудь, удерживая его на весу перед Кёко, – то вы её достанете.

Щёлкнула квадратная деревянная крышка – ни надписи, ни замка, ни узора – и отодвинулась. Короб распахнулся, нутро его очутилось у Кёко перед лицом, и, сглотнув, она осторожно в него вгляделась, но не увидела ничего особенного. Слишком темно. Лучи солнца точно ломаются о наполняющий его воздух и потому не попадают внутрь, но на дне, кажется, что-то скомканное, как одеяло. Рядом – ножны, а может, поварёшка или удочка, какой-нибудь посох… Словом, и впрямь барахло, хоть и умещается в одном месте непонятно каким образом. Точно колдовство, но совсем не то, какое Кёко ожидала от легендарного экзорциста.

Она вздохнула, собираясь с духом, и запустила руку в густую маслянистую тень. Пальцы ухватились за пустоту, но стоило немного сдвинуться, пошевелить запястьем, как ногти царапнули гладкую поверхность, совсем не похожую на скользкую каракатицу или свежую рыбу. Кёко нерешительно потянула руку вверх.

В её ладони лежала рукоять клинка из чистого золота, обтянутая кожей ската.

– Ох, ну что же вы товар роняете! – запричитал Странник, когда пальцы Кёко разжались на ней испуганно, дёрнулись прочь, словно Кусанаги-но цуруги теперь жёг и её, ивовую кровь. А это рукоять Кусанаги-но цуруги и была. Или, может, просто очень похожая… В той, вспомнила Кёко с трудом, прижав к груди дрожащие пальцы, было и серебро, и золото, а здесь золото чистое, цельнолитое.

Нет, всё же это не та самая рукоять, но и точно не чернильная рыба.

– Я продаю не то, что люди ищут, а то, что им нужно, – объяснил Странник, и, когда он улыбнулся, Кёко померещились зубы, как у животного, мелкие и острые, словно наконечники охотничьих стрел. – Очевидно, это для вас сейчас куда ценнее. Брать будете?

Кёко немо покачала головой, даже боясь спрашивать цену такой рукояти и ещё больше боясь узнать, откуда короб знает то, что никому, кроме самой Кёко, знать не положено. Странник пожал плечами и сунул рукоятку обратно, подобрав её с земли и отряхнув.

– Желаю вам хорошего дня, – поклонился он Кёко, обошёл её и как ни в чём не бывало двинулся прочь. Высокие гэта застучали по выложенной глициниями тропе.

Ещё несколько минут после этого Кёко смотрела ему вслед, на удаляющийся пионовый жёлтый бант и пурпурное кимоно, расписанное по бокам тёмными перьями и светлыми завитками, пока и то и другое окончательно не скрылось за рядами ятаев и лавок. А потом…

– Надо отыскать чернильную рыбу как можно скорее… И отнести её Якумото, – сказала она самой себе и бросилась бегать по рынку.


Несмотря на то что Аояги была физическим воплощением древа, передвигалась она точно ветер. Бесшумно перескакивала с крыши на крышу даже ловчее Кёко – как если бы от каждого нового своего хозяина перенимала часть умений, училась. Она становилась воздухом и тогда – действительно настоящим ветром – просачивалась в дверные щели и окна. Плоть изменить свою не могла, но вот потерять её на время, вновь обратившись розовым махровым листком, ей давалось легко. Кёко за ней в такие моменты даже не следила и не подсказывала, не направляла – Аояги просто знала маршрут, потому что его знала Кёко, тайком прогуливающаяся туда время от времени. Так были устроены сикигами, и так они претворяли замыслы хозяина в жизнь, делали то, что он сам делать не может или не хочет. Или то, что опасно.

«Она на благо всей Камиуры служит, – утешала себя Кёко, когда скрещивала указательный палец со средним и мысленно отдавала приказ. – Помогает потомкам того, кто душою с ней поделился, вновь засиять».

У запрудья, где ловили вкуснейших жирных карпов, даже в суровую зиму за особым стеклом всегда зеленели особые травы – и целительные, и ядовитые. Сам же дом внешне походил на храм. Денно и нощно, вот уже более полугода, в окнах его горел яркий свет. Когда Аояги возвратилась оттуда, все двадцать слоёв её кимоно несли на себе запах тех самых лечебных трав, благовоний и специй. Семья Якумото пыталась вытравить из дома коль не самого мононоке, то хотя бы все признаки его присутствия, но это явно не помогало: моросью и железом от кимоно Аояги всё равно пахло тоже.

– Благодарю тебя, Аояги.

А благодарила Кёко сердечно, даже поклонилась ей, когда забирала из её длинной руки трубочкой свёрнутое письмо – последнее из тех, что было ей нужно. В заломах, в трещинках, сложенное и разложенное сто тысяч раз, с проплешинами по краям, выеденными печным пламенем, которому письмо предали, но из которого его же вытащили. Последнее, вероятно, сделала сама Аояги – от её рук веяло дымом. Кёко старалась не думать об этом, как о воровстве. Дедушка неподвижно лежал за её спиной на постели. Аояги не стала ждать, когда Кёко возвратится к себе, и пришла к ней сразу, пока та ещё наводила в покоях Ёримасы порядок.

            «Ах, сорвать бы маки на небесном холме,            Закрасить ими в алый цвет слова любви            на моём языке![37]»

Крупные застарелые капли чего-то оранжевого, похожего на ржавчину, образовывали поверх и без того безобразно кривых иероглифов пузыри. Кёко прочитала размытое стихотворение несколько раз, а затем достала из рукава кимоно ещё несколько писем, которые собрала за последние пять месяцев. Какие-то – тоже украв, а какие-то – выменяв у сопричастных за маленькие безделушки или тайком сэкономленные моны.


«Десять мешков риса. Пять рулонов парчи. Жалованье за три месяца (двумя связками мон). Аренда комнаты на два месяца. Продление на месяц. Паланкин закрытый».

«Приходи в час Крысы к обрушенному мосту под храмом Тамагучи. Не бойся. Матушка больше ничего не сможет сделать. Мы уйдём вместе».

«На один флакон: 1/2 зверобоя, 1/2 шалфея, ложка полыни, 1/4 рисового уксуса, размешать и подержать над паром до образо…»

Половина последнего отсутствовала, клочок с безымянным рецептом Кёко достался жалкий и оборванный, но всяко лучше, чем ничего. Помимо прочего, в её «коллекции» была вырезка из дневника, которую Кёко, сколько бы ни шарила по рукавам своего кимоно и комнате, почему-то так и не смогла найти. Благо, что запомнила: «Лишит наследства? Не может, не может!»

Кёко всегда и всё прочитанное наизусть запоминала, ибо имела привычку проговаривать его про себя по десять раз с закрытыми глазами. Так она завязывала новые узелки на той паутине, которой уже оплела имение Хакуро и саму себя, и распускала старые, оказавшиеся лишними или отжившие своё. Так письмо из родового гнезда Якумото покрылось ещё несколькими изломами к тому моменту, как Кёко наконец-то спрятала его в рукав кимоно, прежде чем возвратилась к дедушке.

«Вот как заканчивают свою жизнь все экзорцисты».

Она думала об этом каждый раз, когда смотрела на то, как беспомощно лежит Ёримаса на простынях чистых и новых, которые она закончила менять всего несколько минут назад до прихода Аояги. Руки её всё ещё болели от дедушкиного веса, который ей приходилось перетаскивать, чтобы как следует расправить и застелить под ним верхний слой яэдатами. Это горькое настоящее в её голове никак не хотело уживаться с тем прекрасным прошлым, в котором Ёримаса мог поднять её одной рукой и закружить, а она со смехом карабкалась по нему, как белка, и он от того даже не сутулился и не кряхтел.

Ки, которой у него тогда ещё было в избытке, многие оммёдзи зовут дыханием, но, по мнению Кёко, она больше походила на кровь: была у всех от рождения, восстанавливалась, если вытекала, но коль вытекала до последней капли, то оставляла тело коченеть, доживать своё. Обычные люди не знают подобных бед, потому что не режут самих себя и не поят своей кровью нуждающихся… А вот экзорцисты делают именно это. И когда делают слишком часто – или слишком долго, – лишаются всего следом за ки.

– Вот как заканчивают свою жизнь экзорцисты, – повторила Кёко и даже не заметила, что вслух. – Так пусть это будет хотя бы не зря.

Она опустилась на колени подле яэдатами. Сложенный из семи-восьми футонов, чтобы обеспечить дедушке надлежащий комфорт, он был таким высоким, что Кёко спокойно опёрла на него подбородок, погладив Ёримасу по прохладной жилистой руке. Свежезаваренный чай с толчёным желчным пузырём змеи настаивался рядом.

– Сегодня я видела Странника. Он и впрямь притворяется торговцем. Продаёт всё на свете от мазей до кукол и этим, похоже, зарабатывает на жизнь. Вот почему за изгнания денег не берёт, хотя они бы, несомненно, принесли ему куда больше… А ещё уши у него острые не по-людски и зубы такие же! Я его хорошо запомнила, и, надеюсь, он меня тоже. Ведь мы с ним ещё встретимся.

Кёко улыбнулась уголком губ и наклонилась над Ёримасой, будто ожидала, что и он вот-вот улыбнётся. Лицо дряблое, от края до края в морщинах, таких, что в них уже утонули и его рот, и нос. Дедушка не любил бриться, поэтому Кёко его бороду, почти серебряную, только подравнивала, а отросшие до плеч волосы расчёсывала костяным гребнем. Кагуя-химе с Аояги же мыли его и одевали. Словом, все они заботились о Ёримасе достойно, но глаза карие, как ствол хакуро за окном, с каждым днём будто всё сильнее проваливались в глазницы. Открывались утром, вечером закрывались – и всё. Вот и сейчас Кёко смотрела в них молча и видела в больших чёрных зрачках отражение своего лица. На самом деле она жаждала вовсе не дедушкиной улыбки, а слов. Он ведь заговорил с Хосокавой, верно? Почему ему так повезло услышать его голос, а ей – нет?

«Стать хорошей женой, может быть, геомантом, но кирпичиком в стене чужого рода – её удел. Такой я вижу судьбу всех моих внучек».

Впрочем, это к лучшему, что она не слышит.

Кёко выжала полотенце, сливая впитавшийся в него смягчающий отвар назад в миску. Семья Якумото хорошие травы из своей лавки подарила, самые дорогие, и Юроичи даже их лично Кёко принёс. Правда, задержался подле неё не дольше минуты и на неё почти не смотрел – иное считалось бы дурным тоном, хотя на самом деле было продиктовано страхом. По одному его лицу в тот момент, тусклому и абсолютно невыразительному, становилось ясно, что это не он Кёко в жёны берет, а его родня. В чём-то ей было даже жаль Юроичи Якумото, но лакированную коробочку, до отказа набитую травами, она всё-таки приняла, и так состоялась помолвка.

От трав кожа дедушки разрумянилась и засияла, точно они и впрямь подарили ему здоровье. Кёко ласково и заботливо обтёрла всё его лицо, предварительно согрев в руках полотенце, и прошептала то, что сказать в полный голос никогда бы не решилась:

– Не переживай, дедушка, род Хакуро пал при тебе, но при тебе же успеет восстать. Свадьба моя меньше чем через пару недель, уже в следующее воскресенье – Кагуя-химе говорит, то благоприятный день. А значит, в следующее воскресенье я стану оммёдзи. Я снова увижусь со Странником… И уговорю его стать мне учителем. Мой жених поможет мне в этом, хочет он того или нет, а взамен я освобожу его от мононоке. Это ведь честная сделка, правда?

Вставая, Кёко не заметила, как скрюченные пальцы Ёримасы незаметно дёрнулись на простыне.

IV

Кёко пришлось ещё десять дней ждать своей свадьбы, и всё это время она почти не смыкала глаз.

Земля Хакуро – священная земля, запретная для зла, неугомонных духов и уж тем более для неупокоенной мстительной души. Но что-то тёмное всё же стало виться вокруг Кёко с тех самых пор, как она приняла в дар ящичек с лекарственными травами и таким образом сказала «да».

Воздух в её комнате сделался стылым и промозглым, как тот, что стелился у могил, а сквозь сон, глубокой ночью, как раз где-то в час Быка, когда в мире происходит всё дурное, Кёко постоянно мерещился звон бубенцов и повизгивание кото[38], словно мимо их двора проходила похоронная процессия. Несколько раз она распахивала сёдзи, по пояс высовывалась наружу и вглядывалась в зернистую, как бархат, темноту, но ничего, кроме неё, не видела. Только ветви хакуро колыхались на расстоянии вытянутой руки: словно не желая отставать от расхваленных горожанами глициний, ива зацвела ещё пышнее, свесилась к окнам Кёко и теперь пыталась в её спальню с любопытством заглянуть. Листья и приклеенные к подоконнику офуда шелестели, и только это помогало Кёко хотя бы под утро как-нибудь уснуть.

Из-за розовых омамори, стащенных Сиори с чайной террасы и прибитых к стенам, её комната напоминала запутанный кошками клубок. К успокоению Кагуя-химе, семьи Якумото и своему собственному, Кёко почти все десять дней из спальни не выходила, а если такое и случалось, то она быстро, почти бегом, возвращалась назад. Сама не знала, на кого боится наткнуться больше: всё-таки на мононоке, чьё внимание она уже, несомненно, привлекла, или же на Хосокаву, которому Кагуя-химе поручила караулить их чертоги и чей голос потому чаще обычного доносился из-за угла.

Родовое гнездо для каждой помолвленной девы до свадьбы – её убежище. А для той, которая охотящегося за ней мононоке за нос водит – ещё и последняя броня. Оммёдзи свои имения всегда вместе с каннуси строили, заговаривали каждый его брусок, на каждой половице с обратной стороны вырезали иероглиф «защита». Ивы, росшие у моста и одетые в симэнава, как в нарядные пояса, служили стражей даже лучшей, чем люди: не знали покоя, с места не двигались, никого не пускали, все недобрые намерения отваживали.

И всё же в своей охоте мононоке не знал покоя. А то была самая что ни на есть охота, остервенелая, смелая, даже нахальная. Кёко хорошо знала, что это за звон ей является по ночам, – так духи страху наводят, – и почему ей на самом деле не спится, – так чувствуешь себя, когда кто-то смотрит, но кого не можешь увидеть ты сам. Из-за этого стоило ей лечь на футон, как по тому словно рассыпали гвозди. Каждая минута без движения вонзала их Кёко под рёбра, скребла по позвоночнику и бокам. Она ёрзала, крутилась, сползала на пол, затем вставала и, жалея, что не может выбраться на крышу – уж больно там сейчас небезопасно, – бесцельно наворачивала по комнате несколько кругов, а затем ложилась снова. Там же, где она оставляла таби с гэта, каждый день набиралось с десяток пустых пиал из-под ромашкового чая. Неудивительно, что Юроичи Якумото был так бледен и молчалив в ту их встречу, когда передавал травы: проживи Кёко вот так вот, на когте у мононоке, ещё бы месяц, тоже бы тронулась умом.

– Поди прочь! – Однажды она не выдержала, распахнула опять окно и закричала в ночь, стоя босиком в одной нижней рубахе на голое тело. – Или покажись. Слабо, а?

Конечно, никто так и не показался. Мононоке бы не смог, даже если бы очень захотел – силёнок для такого маловато, слишком мало ещё невест для того сгубил. Потому только сновал в кустах шиповника и за деревцами хурмы, тревожил птиц и родовую землю, но на неё саму не наступал.

«Кёко, эй, Кёко!»

«Выгляни в окно ещё раз, Кёко».

«Кёко, эй, Кёко!»

Голос бесполый и эфемерный, даже и не голос будто вовсе, а вой ветра в дымоходе, намеренно начинающий звать, только когда она уже на грани сна и яви – ни минутой раньше. После этого Кёко всегда дрожала подолгу и принималась пересчитывать омамори, чтобы успокоиться. Хосокава был первым и последним из них двоих, кого Ёримаса взял на обряд изгнания. После он слёг, иссушённый мононоке и разочарованием в себе, ибо Хосокава оказался на пропитанном кровью ложе с изуродованным лицом, откуда не вставал ещё два месяца. Так что Кёко сама никогда не видела мононоке воочию, но зато уже и слышала, и чувствовала. И этого, надо сказать, ей вполне хватило.

На восьмой день завтрак Кёко принесла Сиори. Она же рассказала, что они с Кагуя-химе повстречали в аптеке жениха Кёко, «красивого такого, но грустного, будто ему не досталось бобовой пасты». Кёко с Сиори всегда было просто, как со всяким малолетним дитём: помани пальцем, наобещай гору сластей, принеси куклу в дар из старого сундука – и вот у тебя есть второй сикигами, прям как Аояги, только, может, немного глупее. С Цумики же всё было сложнее. Родившаяся всего через три года после того, как родилась Кёко, она выросла умной, а потому, как многие умные женщины, быстро стала замкнутой и отчуждённой, чтоб другие не прознали о её уме. Внимательная, но ко всему равнодушная; окружённая сёстрами, но одинокая даже больше, чем Кёко (пусть и по доброй воле). Точно сама земля, которая может быть сухой без полива и чёрствой, но всё равно любое зерно в себе взрастит. Может, потому Цумики и возилась с камнями да всякими кубиками дни напролёт, не проявляя никакого интереса ни к мононоке, ни к сёстрам. Иногда Кёко даже забывала, что та умеет говорить.

Но именно Цумики оказалась у неё на пороге в девятый день.

И вложила в ладони вместе с подносом, полным еды, круглый матовый камешек.

– Что это? – спросила Кёко растерянно.

– Оникс. То, что ожидает твой брак.

– Ты гадала на моё замужество? Ох, ну и сколько же у меня будет детей? Видимо, один?

– С Юроичи Якумото? – уточнила Цумики серьёзно, притворившись, что не заметила, как Кёко щерится и строит из себя дурочку, катая камешек по ладошке, тёплый, точно его только-только вытащили из печи. – Нисколько.

– Тогда что же означает оникс?

– Зависит от случая. Или «вдовство», или «гибель в девичестве».

Больше Цумики ничего не сказала. Вылитая мать – рыжая, темноглазая, миловидная, – Цумики, однако, как мать прятать расстройство совсем не умела. Веки у неё были опухшими, слой пудры на лице – скомканным. И то, что Цумики плакала из-за неё, напугало Кёко даже больше, чем само предсказание.

Камень она оставила под подушкой, хотя тот и впрямь стоило предать печи, как любую весть о несчастье. Камень грел заледеневшие пальцы, когда Кёко снова не могла уснуть из-за шёпота, и не позволял забыть, сколь многое стоит на кону.


– С тобой ничего странного в последнее время не происходило? – спросила Кагуя-химе за общим завтраком на десятый день – тот самый, заветный, которого Кёко боялась, что не дождётся. Синяки под глазами она свела припарками с полынью, а огуречным соком вернула глазным яблокам белизну. Словом, выглядела так, будто не зажимала ночами голову под футоном, не таскала тайком из чайной ещё больше офуда и не читала часами молитвы. Так что ответила Кёко нарочито бодро:

– Не-а. Говорила же, что глупости всё это. Видишь меня? Всё со мной в порядке.

– Хм, да, действительно. – Кагуя-химе задумчиво отпила чай, но в лицо Кёко вглядываться не перестала. – Перед смертью невесты жаловались на бессонницу, мол, то погребальные саваны за окнами им мерещатся, то голоса… И ни одна из них так и не дожила до дня свадьбы. Похоже, ты была права. То лишь обычное проклятие.

Кёко робко улыбнулась в ответ на подозрительно гладкую улыбку Кагуя-химе, державшейся за край своего лазурного праздничного кимоно. Тёмные глаза её щурились, смотрели оценивающе, но, как выяснилось позже, она в тот момент просто прикидывала, сколько белил на Кёко нанести, и в итоге решила, что нисколько, «дабы не пугать людей», как выражались накодо. От недосыпа кожа Кёко и так стала прозрачной, как рисовое тесто. Потому ей только в губы багряную краску втёрли, подвели глаза и подмазали углём ресницы, но прежде баловали целых два часа.

Кёко старалась не думать о том, сколь много на самом деле в свадьбе от похорон: что для мужчины – рождение, для женщины – смерть. Кёко предстояло умереть в своём доме и воскреснуть в чужом, а потому с ней сегодня прощались: накормили сытной кашей с кусочками перепёлки с утра, принесли целое блюдце жареной пасты, напоили чаем с жирным, почти глянцевым молоком и набрали с такими же сливками ванну, скребли мочалкой до скрипа, будто пытались снять с неё грязь вместе с мясом, прежде чем натереть жасминовым маслом. И только после всего начали наряжать сразу в четыре руки: Кагуя-химе занималась лицом и нарядом, а Цумики – причёской.

Белое. Красное. Снова белое. Алая рубаха, жемчужного цвета платье с рукавами длиннее, чем его подол. Накидка со шлейфом ещё белее, чтобы подчеркнуть переход, а подкладка – алее, чтобы отогнать злых духов. Узкий оби, золочёный, как листья в солнечном октябре, – один из подарков семьи Якумото, – вместе со страхом сдавливал рёбра. Пока Цумики ругалась, что короткие волосы Кёко не соберёшь в достойную причёску, и с ворчанием вплетала в них хризантемы, Кагуя-химе разглаживала на тканях птичий узор. Всё, что надели на Кёко, было призвано принести ей удачу, но всё, чем являлась Кёко сама по себе, до самых костей, было одним сплошь несчастьем.

Свадебный паланкин уже ждал перед входом, прямо под священной хакуро, что плакала над ним махровыми розовыми лепестками. Яркий и красный, чтобы сразу бросаться в глаза, – торжество! – с золотым козырьком, толстыми шнурами и бахромой. Оттуда уже выгрузили все дары и отнесли в дом. Два белых веера, морскую капусту – чтобы было много детей, – сушёного тунца, бочонок саке к праздничному столу, целое ведро свежих моллюсков для супа к нему же, чернильную рыбу («Чернильная рыба! Всё же нашли!») и, конечно же, несколько свёртков с золотом и серебром. В комнатах, где всегда было тихо, теперь и на минуту не воцарялся покой: Якумото прислали целую свиту слуг и кухарок в помощь Кагуя-химе, ведь гостей в первый день принимало семейство невесты.

Звяканье посуды, кипение бульона, шкворчание масла и пронзительный плач Сиори: Кагуя-химе сообщила ей, уже пытающейся влезть в паланкин, что Кёко поедет отдельно. Церемония была назначена на девять утра, и оставалось всего ничего, но Кёко, только-только шагнув к паланкину за порог, тут же воротилась обратно.

– Ох, совсем забыла попросить благословения дедушки! Даже если он не услышит, не могу без него. Вы мне позволите?

Конечно, они позволили. Даже в ужасной спешке никто бы не посмел отказать. Уже спустя пару секунд соловьиные полы пропели у Кёко под ногами, но совсем тихо, потому что она ступала по ним на носочках, а затем и перепрыгнула вовсе, неуклюже подобрав подол какэсита. Не хотела, чтобы все знали, что к Ёримасе она так и не зашла: времени на то было слишком мало, а стыда – слишком много. Нет, пока она не исполнит задуманное и пока у неё не получится, Кёко даже в глаза ему не посмотрит, пускай те уже не смотрят в ответ. Ведь, чтобы получить прощение, сначала нужно его заслужить… А простит он её с трудом, когда узнает, что она сделала.

– Ты Кусанаги-но цуруги, скосивший тысячу трав в руках бога ветра Сусаноо, – прошептала Кёко, беззвучно сняв фамильный меч с токонома, вытащив из красных лакированных ножен и вернув их на место, а сам меч оставив в руке. – Ты ещё не принадлежишь мне и, возможно, никогда моим и не станешь. Но я прошу тебя – вас – оказать мне услугу… Как скосил ты тысячу трав, так помоги мне сегодня скосить одного мононоке.

Она не знала, услышал ли её меч и не сбудется ли предсказание Цумики. Кёко уже слышала торопящие её голоса на пороге дома, а потому спешно задрала накидку и сунула Кусанаги-но цуруги под пояс белого платья, перевязала, скрутила на бок, чтобы не было видно в прорезях громоздкую железную рукоять, и выпрямила спину, дабы лезвие не проткнуло ей рёбра. Правда, когда Кёко забиралась в паланкин, она всё равно поранилась. Что-то хрустнуло у неё под ногой – морская соль? Красные бобы? Откуда они на земле? – и кровь побежала по животу ручейком, пропитала нижний слой платья. Но всё вокруг и так было настолько празднично-красным, что никто этого не заметил. Даже сама Кёко, пока не почувствовала уже внутри паланкина острую боль – и там, на боку, и где-то в груди от того самого чувства, которое, как ей казалось, оммёдзи не должны испытывать.

Кёко ужасно боялась.

– Я оммёдзи Кёко Хакуро, потомок Великого Бедствия Мичидзане Сугавары, приходящаяся роднёй клану Абэ, клану Сасаки, клану Якихиро и клану Ходжо. Восемь миллионов ками населяет земли Идзанами и от стольких же злых духов наши семьи избавили их. Ещё десять тысяч подобных им заточено в мече Кусанаги-но цуруги, что висит сейчас на моём поясе. Его лезвием, своим словом, ивовой кровью я предупреждаю тебя: не смей трогать меня, мононоке.

Каждые десять минут в паланкине Кёко шептала это в рукава своего кимоно и в темноту, когда та начинала сгущаться напротив. Занавеси дрожали, точно от ветра, хотя все окна были закрыты, и трещала тростниковая подстилка, стонали извозчики, как если бы Кёко ехала не одна. Нечто, без сомнений, забралось за ней следом ещё возле имения, не устрашившись офуда, кои она приклеила ещё дома под свой подол. Но, вероятно, они всё же работали, поскольку иначе Кёко бы вряд ли смогла добраться до храма живой. К тому моменту, как паланкин остановился, из-под ногтей у неё сочилась кровь, так крепко она стискивала рукоять меча, продев руку под накидку. Другой же рукой Кёко держалась за поручень внутри паланкина: учитывая, что последняя невеста погибла, выпав из него, подобная осторожность не казалась лишней. Мононоке всегда были предсказуемы и примитивны в своей жажде отмщения, но отнюдь не глупы: ни один из них не стал бы добровольно охотиться на оммёдзи. То, кто они такие, кто такая Кёко, можно было прочесть в воздухе, искрящемся вокруг неё даже без всяких заклятий. И всё же, когда ты сам подставляешь свою шею к пасти волка, наивно полагать, что он откажется сомкнуть на ней зубы.

На страницу:
7 из 11