
Полная версия
Июньский снег. Рассказы
– Давайте-ка ужинать, потом попьём чаю и будем ложиться спать. И так ишь как сегодня запозднились! – захлопотала на кухне бабушка. Светлой эмали стрелки на часах с кукушкой, ещё более таинственные в своём тиканье при колеблющемся свете керосиновой лампы, приближались к девяти. Бабушка вдруг вспомнила, что к утру, когда она опять займётся стряпней, ей понадобится пяток куриных яиц. «Ох, совсем забыла! Пойду, принесу», – она пошла было накинуть на себя пуховый платок, чтобы идти по двору в курятник, как старшая сестра ринулась вперёд ее, сунула ноги в валенки и решительно, как и её папа, сказала: «Я сама схожу! Сиди, бабуля, в тепле, – и, посмотрев на меня, добавила, – и он со мной пойдёт, поможет. Пойдёшь?» Мне, честно, не хотелось выходить на мороз, да и встреча с петухом и коровой меня никак не манили. Но делать было нечего, и я, накинув пальто и надев шапку, влез в валенки. В темных и холодных сенях, этаком деревенском холодильнике, опять вкусно пахнуло запахом вяленной и сушеной рыбы – на длинных поперечных шестах здесь висели рогожные мешки с сушенным карасем, рыбой, которая в изобилии водится в многочисленных в этом краю озёрах. Ее ловят сетями и, распластав и посолив, сушат, заготавливая на зиму. Зимой же из неё готовят чуть коричневатого цвета уху с необычным, но замечательным вкусом. Здесь же висела и пара холщовых мешков с пельменями: их долгими зимними вечерами то и дело, собравшись за кухонным столом, над которым зажигался фитиль необычной керосиновой лампы в «жабо», лепила вся семья, постоянно пополняя запасы этого непременного сибирского кушанья. Пельмени здесь едят, макая в «адскую» смесь разбавленного уксуса, горчицы и молотого чёрного перца. Только так.
Быстро пробежав через засыпанный снегом двор, мы открыли дверь в хлев. Оттуда нас обдало живым теплом, терпким ароматом навоза и сена, было темно и немного страшновато. Слева от меня кто-то глубоко вздохнул. Я было шарахнулся в сторону, но сестра сказала: «Не бойся! Это же наша Машка», – и зажужжала прихваченным с собой фонариком. Неяркое желтоватое пятно неустойчивого света осветило хлев: за перегородкой слева я увидел корову, которая перестала жевать свою постоянную жвачку и уставилась на меня чёрными влажными глазищами. Поняв, что это пришла не бабушка, ее кормилица и доилица, которую она была рада видеть каждую минуту, потеряла ко мне интерес и, глубоко вздохнув, продолжила жевать. Лежащие в соседней загородке овцы вообще не уделили нам никакого внимания, только на всякий случай подвигали ушами, прислушиваясь. Где-то невидимая в темноте громко хрюкнула пару раз заспанная свинья. В конце хлева был курятник. Куры сидели на насесте и полузакрыв глаза, блаженно подрёмывали. Петух же, которого я во дворе обходил за версту, и здесь, сразу сделав вид, что он давно не спит и всё видит и слышит, встрепенулся и издал воинственный клёкот. «Да спи ты, Петя! – сонно забормотали куры, – что ты на самом деле! Видишь, они за яйцами пришли». Сестра уже в это время, передав мне фонарик-жучок, шарила в полутьме по полке, устланной сеном и, собрав пять яиц, уложила их в прихваченную миску. «Я тебе, разбойник!» – погрозила она пальцем петуху. Тот что-то хотел возразить, но только издал звук, как будто бы поперхнулся, и замолчал. Гуси жили в другом сарайчике, что меня очень радовало.
Вскоре мы уже ложились спать. Нам, детям, традиционно постелили на полу, иначе спальных мест для всех не хватало, а на полати нас спать не пускали, опасаясь, что кто-нибудь ночью свалится оттуда. А нам и на полу очень нравилось – под одеялом можно было рассказывать страшные истории, светить фонариком, дурачиться, пока кто-нибудь из взрослых не шикал на нас, обещая на завтра всякие немыслимые наказания, которые ещё больше нас смешили.
В этот вечер, когда мы улеглись, переполненные радостным ожиданием завтрашнего дня, дурачиться и мешать отдыхать нашим родителям и бабушке нам почему-то не хотелось. Мы лежали под тёплыми одеялами и молча смотрели на четкие в свете белого лунного света, льющегося через окна, очертания пришедшей к нам ёлки, которая, несмотря на свои скромные размеры, как нам казалось, уже заполнила всю залу не только своими внезапно выросшими ветвями с мягкой зеленью иголок, но и ароматом леса и морозного воздуха. Соседствующие с ней молчаливые фикусы затихли ещё больше, как будто уже поняли, что вот это небольшое, странное деревце с каким-то неприлично шершавым стволом и длинными тонкими колючками вместо надлежащих, по их мнению, для любого приличного дерева листьев – и чем толще и больше, тем лучше – и уж совсем неподобающим в приличном обществе смолистым запахом вдруг стало всеобщим любимцем в этом доме, который они давно считали своим на малолесистых просторах этого холодного большую часть года края.
Но нас, детвору, эти переживания двух обиженных фикусов не волновали, да мы, по правде, об этом и не догадывались, думали только об одном: вот наступит завтра и мы украсим ёлку найденными и сделанными нами игрушками, а дядя Ваня принесёт серебристую зеркальную верхушку со шпилем и мы все вместе встретим самый лучший праздник в году – Новый год!
С тем и уснули. Сон, как всегда бывает в детстве, пришёл незаметно и был мягким и обволакивающим. Уснули и наши родители. Спала и бабушка на тёплой печной лежанке. И всем, наверное, снились сны. Готов поспорить, что нам, детворе, разметавшейся на матрасах на нагретом «голландкой» дощатом полу, снилась наша ёлка. Во всяком случае, мне. Во сне она стала ещё выше и уперлась в потолок, а обиженные фикусы пропали где-то в ёе зелёной и сочной густоте, зала была ослепительно освещена яркими лампами в сказочных жабо, на ёлочных ветвях висели не только самодельные игрушки, которые мы вчера вечером начали приготавливать для её украшения, и не только те, что нашлись в старых запасах, но и какие-то новые и необычные: висел, например, игрушечный тепловоз и вагон со светящимися изнутри морозными окнами, которые привезли нас в Лебяжку, на свечной подставке-прищепке стояла, держа в руке свёрнутый флажок, стеклянная фигурка нашей проводницы в синем железнодорожном кителе, висел маленький деревянный дом на полозьях и из его трубы пыхал белый дым, рядом раскачивался и дымил миниатюрный трактор на гусеничном ходу, в желтой, дутой из стекла корзинке сидел с вытянутой шеей серый гусь, которого, как и вчера, раскачивало из стороны в сторону, в глубине ветвей алела открытая дверца игрушечной печки-буржуйки, сделанные из папье-маше весело раскрашенные корова Машка, кудрявые овцы, свинья, картонные гуси и куры во главе с охраняющим их петухом были развешаны по всей елке, прятались за гирляндами и спиральными лентами серпантина, и легкое дуновение ветерка оживляло их.
Внизу на пышном ватном снегу, очень похожем на тот, что мы видели через окошко нашего вагончика в полях по дороге со станции, стоял Дед Мороз, рядом с ним, как будто бы вылепленные из обожженной глины и раскрашенные в свои природные цвета, дворовая собака Жулька и благородный сеттер Дианка, с умилением смотревшие на него, одетого в побелённый и украшенный блёстками-снежинками дядин тулуп, в серебристую каракулевую шапку с красным, немного завалившемся набок верхом и с пунцовым от мороза и ветра лицом очень похожим на дяди-Ванино, только с пышной белой бородой и усами. Дед Мороз держал в одной руке маленькую серебристую верхушку для ёлки, а в другой – посох с таким же серебряным набалдашником. Из кухонного радио доносилась веселая музыка и часто голос знакомого всем нам диктора повторял фразу «наша великая страна вступает в новый 1954 год». В ответ на это Дед Мороз решительно стучал посохом по ватному снегу и при этом опять же дяди-Ваниным голосом громко произносил «Сказал достану – значит достану!» и, улыбаясь сквозь усы и бороду, поднимал над головой серебряную верхушку для нашей ёлки.
Во сне я от радости за то, что мой суровый, но, одновременно, такой добрый дядя Ваня выполнил своё обещание, и наша ёлка теперь украшена от нижних ветвей до самой макушки, засмеялся и проснулся, скинув одеяло. В зале было тихо, в окно светила полная молчаливая луна, вычерчивая белые квадраты на крашенном полу. Услышав мой ночной смех, проснулась мама, она бесшумно подошла, наклонилась надо мной и, положив мне на голову руку, мягко уложила меня, накрыла одеялом и прошептала, что мне что-то приснилось, но сейчас всё пройдёт и я снова усну. И я уснул, но до сих пор помню и до последних моих дней буду помнить ласковые руки мамы, ее тёплое дыхание и такой родной голос, звучавший в моих детских ушах в канун ушедшего в небытие того Нового 1954 года.
ДОРОГА В ДЕРЕВНЮ
«Давайте-ка съездим в мою родную деревню, – сказал как-то необычно теплым для конца апреля днём папа, обращаясь к моему старшему брату и ко мне. – Давно мы там не были. А сейчас самое время – весна и погода нынче стоит просто на загляденье – чего нам дома сидеть?»
С нашим папой всегда было интересно – он столько всего знал о травах, деревьях, птицах, лесных и полевых жителях! А тут еще и в деревню поехать. Мои самые ранние воспоминания о его деревне были как яркие вспышки, освещающие что-то радостное и щемящее сердце: начало жаркого лета, купание в неширокой и чистой речке с песчаным дном, усыпанном мелкой и гладкой серой галькой, склонившаяся до самой воды отцветающая белым цветом черемуха на другом берегу, удирающие по течению от деревенской детворы коричневато-желтые пушистые клубки утят с обеспокоено крякающей мамой-уткой и низкий деревянный мост над рекой, по нагретым доскам которого было так приятно бегать босиком или просто стоять и, оперевшись подбородком на отполированную временем поручень, глядеть в воду, где у тёмных брёвен-опор виднелись на течении стайки мелкой серебристой рыбёшки. Ещё помню пасеку за деревней и старика, угощавшего нас мёдом – дал нам с братом по тарелке, где лежали залитые янтарным тягучим мёдом куски сот, а сам пошёл с папой к колодцу за водой. А мы, городские глупые мальчишки, так с воском его и слопали…
А погода конца апреля-начала мая, и действительно, установилась той весной прямо-таки летняя – так частенько бывает в наших краях, где, между прочим, и сорокоградусные морозы зимой тоже были делом обычным. Да и со школой всё тоже складывалось удачно – я был в четвёртом классе, а брат в шестом – первомайские праздники и выходной день давали нам два-три свободных дня, так что в прогульщики мы не попадали.
Ещё папа сказал, что в этот раз мы будем добираться туда от железнодорожной станции не на «попутке», а пойдём пешком – где полем, а где лесом – и это будет совсем не близкий путь: километров двадцать с гаком, которые нам нужно будет пройти за световой день, чтобы к вечеру уже быть в деревне. «Осилите? – смеясь, спрашивал он нас. – Смотрите, никого на себе нести не буду! Ведь вы ребята у меня совсем почти взрослые, да к тому же ещё и охотники!» Боясь, что папа вдруг почему-то передумает брать нас с собой, мы хором закричали, что нести ему нас не придётся и мы со всем справимся. Вот только немного смущал нас этот самый неизвестный «гак», но мы, не сговариваясь, о нём промолчали, хотя очень хотели узнать, что же это такое. «Ну и хорошо!» – улыбнулся папа, потрепал нас по головам и добавил, что по пути мы заглянем на озера и откроем весенний сезон на пернатую болотную, а когда пойдём лесом, так ещё, если попадутся тетерева, то и на боровую дичь. Это вызвало у нас ещё больший восторг – мы, правда, были ещё малы для того, чтобы стрелять из охотничьих ружей, но бывать на охоте нам очень нравилось, особенно на весенней, когда небо сияет чистой голубизной, а всё вокруг зеленеет и цветёт, и в травянистых низинах березовых лесов скапливается прозрачная талая вода, куда с удовольствием прилетают строить семейную жизнь разукрашенные весенними красками красавцы селезни и их спутницы, серенькие скромные утки. Тогда, помню, охота была разрешена осенью и весной, однако весной только на селезней с подсадной уткой или с манком. Подсадной утки у нас, живущих в городе, конечно, не было, и поэтому папа заранее купил в охотничьем магазине манок-дудочку из оранжевой пластмассы и научил нас дуть в него так, чтобы было похоже на кряканье утки, ищущей и зовущей своего селезня.
В назначенный день мы выехали автобусом из нашего городка, добрались до ближайшей станции железной дороги, дождались там пригородного поезда и вскоре под перестук колес уже прижимались лбами к прохладному вагонному окну, всматриваясь в сгущающиеся вечерние сумерки, и всё боялись пропустить нашу станцию. «Мимо не проедем, – успокаивал нас папа, – это же мои края, я здесь родился и вырос и потому знаю каждый камень и каждую тропку». Тревога наша окончательно пропала, когда, наконец, электричка, звякая сцепками, остановилась и мы вышли на пропахшую поездами дощатую платформу станции – небольшое одноэтажное здание, вмещающее в себя кассу, зал ожидания с четырьмя массивными деревянными скамьями с вырезанными на спинках трафаретными надписями «МПС СССР» – папа объяснил, что это означает «министерство путей сообщения». Приехали мы, как и рассчитывали, совсем затемно, чтобы переждать на станции по-весеннему уже короткую ночь и, если удастся, немного поспать, прежде чем до рассвета тронуться в далёкий путь.
Однако расчёт на то, чтобы вздремнуть перед дорогой, не оправдал наших ожиданий: во-первых, деревянные скамьи «МПС СССР» в слабо освещённом желтоватым светом зале ожидания были чудовищно жесткими и уснуть на них было невозможно, как мы не устраивались на них, а во-вторых, на одной из скамей уже спал, закинув голову назад, то ли какой-то пассажир, дожидающийся своего поезда, то ли просто зашедший отдохнуть прохожий в сапогах, ватнике и шапке. Он чудовищно храпел, изредка вставал, шёл к помятому алюминиевому бачку с краником и прикрепленной на цепочке облупленной эмалированной кружке, пил воду и опять заваливался на эту пыточную скамью, чтобы продолжать также страшно храпеть. Мы в отчаянии затыкали уши, а папа, бесполезно взывая к совести храпуна – тот никак не реагировал на увещевания, – то и дело выходил на ночную платформу, где светил огоньком своего любимого «Беломора».
Таким образом, не поспав ни минуты и с трудом дождавшись начала четвертого часа утра, мы с великой охотой покинули станцию с храпящим дядькой, миновали в предутренней тишине немногочисленные спящие жилые постройки с темными окнами и вышли по сельской улочке в открытое поле. Было ещё совсем темно и довольно свежо – апрель обманчив, особенно по ночам, когда ещё может примораживать и весенняя грязь на дороге, хрустя, проваливается под шагами. Нам, не выспавшимся и спотыкавшимся на этих ухабах и ямах, начало нашего пешего перехода показалось не очень весёлым. Поклажа стала тяжелее и не так ловко, как вчера, висела у нас на плечах. Но мы не ныли. «Шире шаг! – командовал папа, двадцать с лишним лет отслуживший в армии. – Тут недалеко озеро, идем туда». Куда «туда» было не очень понятно в тёмном поле, но мы шли за ним, и через некоторое время, действительно, уперлись в берег невидимого поначалу озера. Прошли вдоль воды и нашли более-менее подходящее место, где можно было укрыться и ждать рассвета, а с ним и утреннего утиного перелёта. Больших надежд на него, правда, не было, так как весной птица летает не так активно и не табунится, как осенью, предпочитая разбиваться на парочки. Мы хорошо знали весеннее правило – охотиться можно было только на селезней – и поэтому допытывались у папы, как он будет отличать селезня от утки, когда ещё не совсем рассвело, да и летят они высоко и быстро. Папа в ответ посмеивался и говорил, что он знает один хитрый охотничий способ распознавания, но не раскрывал его, а когда мы уж совсем допекли его, коротко ответил «по звуку», чем вообще привёл нас в полное недоумение.
Тёмная пелена ночи уже стала заметно разбавляться где-то затерявшимся серым рассветом, но по-прежнему стояла полная и бесконечная тишина, изредка прерываемая звуками невидимых отсюда поездов. «Слышите? – спрашивал нас папа, всматриваясь и вслушиваясь в темноту, – тихо-то как! Такой тишины вы в городе никогда не услышите. Вот-вот, полетят…».
…Часто накануне утреннего перелета такую тишину, когда всё замерло в напряженном ожидании рассвета, внезапно прерывает раздающийся откуда-то сверху, с чернильного купола пока ещё ночного неба зловещий и протяжный крик «к-а-а-у!», который, удаляясь или приближаясь, повторяется несколько раз. Даже зная о том, кто так кричит, невольно вздрагиваешь от неожиданности. А это, пролетая над озером, кричит выпь – низкорослая родственница цапли – обыкновенная болотная птица, но с таким голоском, что не дай Бог! Недаром некоторые сравнивают ее голос с коротким рёвом быка. И вот что удивительно – этот её предрассветный пугающе-хриплый крик служит чем-то вроде сигнала для всего птичьего болотно-озерного мира – хватит спать! пора начинать перелёт! И, действительно, практически сразу за далеко разошедшимся «к-а-а-у!» можно услышать характерный посвист первых полетевших в темноте уток. Он усиливается с каждой минутой, над вами проносятся табуны птиц, свистят одиночки, некоторые уже с шумом и плеском садятся на воду, со всех сторон доносятся всплески, покрякивание, хлопание крыльев и ещё какие-то неведомые звуки. И одновременно, прямо на ваших глазах размывается темная пелена ночи и как на проявляемой фотографии появляются пока ещё серые, но вполне уже различимые очертания окружающей местности. Раздаются первые выстрелы – и пошла охота, которая длится до полного рассвета и начинает затихать только тогда, когда с полным восходом солнца птица завершает свой утренний ход…
…И в это утро на озере, где мы остановились по дороге в деревню, перелёт тоже состоялся, хотя никакого сигнала от выпи не прозвучало. Может её там вообще не было – не везде же она гнездится, а может и была, но проспала – в этом мы ее с братом могли понять. Так что обошлось без неё, без её пугающего «кау!». Тем не менее с посвистом и шумом разрезающих воздух крыльев полетели первые утки. Их пока ещё не было видно, но казалось, что они летят так низко, что, вот, протяни руку и добыча твоя. Прошло ещё несколько минут и папа сделал первые выстрелы. Однако охотничье везение было в то утро не на его стороне – то ли место было не самым пролётным, то ли низенький и редкий береговой камыш демаскировал нас, и потому в итоге мы довольствовались только парой сбитый по-весеннему раскрашенных селезней.
Когда совсем рассвело, мы не стали задерживаться у озера. Место это было открытое и неприветливое, а лес, через который нам предстояло идти, начинался на противоположном берегу – отсюда же все ещё были видны станционные постройки и то и дело доносился шум и гудки проходящих поездов. «Давайте-ка сделаем небольшой крюк, – сказал папа, – и подойдём вон к тем деревьям в поле». «А что там?» – спросили мы. «Кладбище, – ответил папа, – старое кладбище». Мы добрались до деревьев, но увидели только пустырь с разбросанными тут и там низкими холмиками, скупо прикрытыми жухлой прошлогодней травой. «А где же кладбище?» – спросили мы папу. «Было, теперь оно заброшено, – коротко ответил он и, сняв головной убор, поклонился пустырю. – Где-то здесь похоронена моя мама. Так мне говорили в детстве». Помолчав, добавил: «Мне год с небольшим был, когда она умерла. Я её и не помню». Он надел шапку, повернулся к нам: «Ладно, пойдёмте, сыны! Навестил я мою маму, а вы – вашу бабушку». Нам стало жалко папу и никогда не виденной нами его мамы, нашей бабушки, от которой, как мы знали, не было даже фотографии, как и от папиного папы, сгинувшего где-то в те же годы в круговороте гражданской войны. Папа был сиротой, рос у своей бабушки и в детском приюте.
Но, как и у всех детей, каковыми мы были тогда, наши головы вскоре уже были заняты другими мыслями, поскольку кругом была весна и ярко светило поднявшееся над лесом солнце. Невидимые в зените слепящего неба звонко пели свои песни жаворонки, славящие весну и близкое лето. Потревоженные черно-белые хохлатые чибисы с пронзительными и жалобными криками летали над нами или, притворяясь немощными, перебегали нам дорогу, отвлекая и защищая тем самым на всякий случай свои гнезда. Мы попадались на их уловки и всё это было для нас большой и веселой игрой в зеленеющих просторах.
Наконец мы вошли и в сам лес, покрытый зеленой дымкой набирающего силу и рост весеннего березняка, чередующегося с коричневатым-зелёным осинником и густыми кустами орешника. Редко-редко в этом лиственном царстве встречались одинокие сосны или сбившийся в кучу глянцево-зелёный ельник. Первыми пятнами сочной травой зеленели поляны, кое-где уже усыпанные мелкими желтыми и синими цветами; там же, где были деревья, у корней ещё темнела прошлогодняя трава, плотно полёгшая на землю под сошедшим с весенним теплом снегом. «Вот что, – сказал папа, – мы сейчас найдём хорошее сухое место, сделаем привал, перекусим и немного отдохнём. А то ночь какая-то сегодня беспокойная выдалась из-за этого храпуна. Давайте-ка, ищите подходящую поляну!»
Небольшая в ажурных тенях от деревьев полянка нашлась практически сразу – так мы хотели отдохнуть! И, как награда за прошедшую бессонную ночь, на ней горбился невысокий стожок с залежалым сеном. «Это чьё-то сено? – спросили мы, – а на нём можно поваляться?» Папа сказал, что можно, поскольку оно, явно, лежит здесь с прошлого года, уже, вон, и подгнивать начало. «Не вывез сено-то хозяин или просто забыл. Так бывает. Да и, насколько помню, жилья вблизи здесь никакого нет». Папа опустился на стожок, мы, побросав поклажу, тоже плюхнулись рядом на пахнувшее перепрелой травой сено. Потом перекусили и немного подремали. Когда поднялись, чтобы продолжить наш марш-бросок, папа, по-хозяйски оглядев полянку, сказал, что для косьбы она хороша, но вот старая трава забивает растущую новую, а потому в его детские годы крестьяне в обязательном порядке по вёснам сжигали старую, устраивая так называемые палы. Пал был в те времена обычным делом при ведении крестьянского хозяйства, люди знали, когда его проводить и не были себе врагами, чтобы создавать огневую опасность для своего жилья, построек и кормившего и согревавшего их леса. Мы упросили папу дать нам возможность принять участие в этом новом для нас деле, тем более детей огонь манит больше, чем взрослых. Он немного поколебался и, определив направление слабого в то утро ветра, выдал нам спички и указал откуда надо начать пал. Сухая трава быстро занялась блёклым огнём и ещё быстрее огненные змейки, соединяясь меж собой, побежали по поляне, оставляя за собой темные пятна моментально сгоравшего сухотравья, не успевая при этом опалить пробивавшиеся к солнцу зеленые ростки новой травы. На краю поляны пал глохнул – трава там была редкая, да и нам было строго-настрого наказано следить за тем, чтобы огонь не ушёл в березняк, хотя сухостоя и валежника, кстати, вокруг не было. Леса в те годы добросовестно чистили лесники и егеря, да и местные в окрестностях своих деревень не давали ему залежаться – всё шло в хозяйство.
Быстрый огонь, тем временем, добежал и до середины полянки и сопревших остатков заброшенного стожка, потом пошёл сначала по его сухому верху, углубляясь в сырые нижние пласты, задымился понизу густыми белыми клубами.
Вот тут-то и случилось неприятное.
Мы стояли возле стожка, с интересом наблюдая за разгоравшимся пламенем, когда вдруг неожиданно прямо из этих дымных белых клубов выскочил и заметался у наших ног какой-то небольшой зверёк. Он проскочил между нами, чуть ли не задевая наши ноги, отбежал чуть в сторону и замер, повернувшись и глядя не на нас, а на занимавшийся быстрым огнём стожок. Я успел рассмотреть его: маленькое, сантиметров пятнадцать, узкое тельце, с пушистым хвостиком, короткие ножки. Зверёк был очень красив – коричневый окрас с белой грудкой, на удлиненной шее светлая миниатюрная кошачья мордочка с небольшими округленными ушками. Мы не успели ещё никак среагировать на его появление, как он внезапно ринулся назад и опять, проскочив между наших ног, нырнул в уже горевшее прошлогоднее сено, из нижней части которого вместе с густыми клубами дыма начали проскакивать первые языки пламени. Ничего не поняв в поведении зверушки, мы замерли. Прошли какие-то мгновения, и зверёк выскочил из дыма и огня. В его пасти был зажат шевелящийся комочек. Отбежав, он скрылся за корнями ближайшей березы и тут же молнией, абсолютно не принимая во внимание наше присутствие, вновь метнулся между нами и снова исчез в дымно-огненной смеси; секунды – и он вернулся назад с очередным комочком в зубах и также скрылся за корневищами берёзы. Пламя разгоралось быстро, но зверёк успел ещё дважды, рискуя сгореть заживо, буквально нырять в огонь, вынося и пряча за березой такие же шевелящиеся комочки. Но в пятый раз пламя полностью охватил остатки стожка. Зверёк отчаянно забегал вдоль огня, нисколько не обращая на нас внимания и пытаясь найти окно в адском месиве огня и густого дыма, куда бы он мог проскочить, но жаркое пламя отогнало его окончательно. Тогда он метнулся к корневищу берёзы, ещё раз остановился, обернулся на вовсю полыхавший жарким огнем стожок и на секунду замер. В это время из-за березы послышался писк, и зверёк тут же скрылся в зазеленевшей траве. Мы молчали, поражённые увиденным…