bannerbanner
Тридцать три жизни
Тридцать три жизни

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 6

Тридцать три жизни


Павел Гигаури

© Павел Гигаури, 2025


ISBN 978-5-0067-7275-5

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero


Предисловие автора

Автор просит прощения у всех, кого не обидел этой книгой. Это произошло непреднамеренно: по чистой случайности или из-за отсутствия пересечения интересов автора и некоторых читателей.


Люди не боятся лжи – люди боятся правды.

Ложь не имеет значения: она временна в этой жизни, она не имеет материи, ее невозможно запомнить, она всегда распадается на ничто.

В противоположность же эфемерному вранью, правда – настоящая. Она реально существует. Она постоянна, ее нельзя изменить, подмять под себя, и именно поэтому она безжалостна. С правдой тяжело жить, с ней тяжело умирать, ее боятся всем нутром, как пыток, стихийных бедствий и неизлечимых болезней.

Люди не могут смотреть правде в глаза: от нее отворачиваются. Правда никому не нравится. Если правда кому-то нравится, то это не вся правда, а только ее часть.

Часть правды – полуправда, которая нам нравится, – сродни лжи. Другая половина где-то запрятана, скрыта за семью печатями, засекречена, стерта, отменена, отвергнута. Часто наши враги владеют второй половиной, поэтому берегите своих врагов, молитесь о них – они несут вторую часть правды о вас.

Правда отвергнута ужасом нашего сознания. Но она существует. Человек, несмотря ни на что, стремится к правде: в нем есть глубокая, неистребимая жажда правды. Искать правду – неотъемлемое право каждого человека, как право на жизнь. У каждого должен быть шанс жить в векторе правды. Это хорошо для здоровья, хотя и укорачивает жизнь.

Читатель может спросить: «А вообще, что есть правда? Как ее распознать?»

Если вас трясет, как в малярийной лихорадке, и вы готовы броситься с ножом на говорящего, вполне возможно, что вы услышали правду. Если вам затыкают рот или бросаются с ножом, чтобы перерезать горло, возможно, вы говорите правду.

Правда внутри нас. Каждый из нас несет ее в себе очень-очень глубоко, она укрыта множеством слоев полуправд и лжи. Ее надо найти. Об этом книга.


* Тессера – маленький кубик, используемый при создании мозаики.

Тессера первая

Шестикрылый серафим

– Я пришел, чтобы объявить тебе твою судьбу.

– О, великий Боже, горе мне! Мои недруги, видимо, правы: я умалишенный

– Нет, ты не сошел с ума. Скорее, твое горе от ума. Поэтому тебе выпала такая судьба. Ты определил ее сам. Когда люди идут от света, впереди шагает их тень, и они думают, что это судьба. Но они следуют за тенью.

– Я думал, что иду к свету…

– Когда люди идут к свету, они ослеплены и не различают ничего, кроме яркого пятна. Поэтому не ведают, куда идут.

– Где я?

– Сейчас это неважно.

– Я хотел правды, но люди сочли меня умалишенным. Правда никому не нужна!

– Она нужна тебе. Поэтому я пришел сообщить о твоей судьбе.

– Судьбы закрыты людям, но я узнаю свою. Холод заполняет душу. И смирение.

– Слушай и запоминай. Ты хотел правды. Ты должен ее найти. Не абстрактную абсурдную правду, а рецепт – формулу существования. Не для всего человечества, а для твоих людей. Тебе дается тридцать три жизни. Если не найдешь правды за тридцать три жизни, необходимость в ней отпадет. Если найдешь ее раньше, твой поиск будет закончен. Ты будешь проживать эти тридцать три жизни одновременно, в будущем. Иногда ты будешь видеть будущее, потому что уже был в нем. Ты не можешь лишить себя ни одной из этих жизней, но в твоей воле будут твои поступки.

– Как я узнаю, что нашел то, что нужно?

– Не волнуйся об этом. Ты узнаешь.

– Это наказание? Или честь?

– Это и то, и другое.

– Я не достоин такой чести! За что наказание?

– Не тебе решать, чего ты достоин или не достоин. Ты превратил поиск правды в фарс, в насмешку.

– У меня не было такого намерения! Я говорил, что любовь к правде выше, чем любовь к родине.

– Ты говорил о правде для своего народа на другом языке. Смешно?

– На другом языке мне легче выразить себя.

– Тогда и начинать надо было с себя. Ты способствовал появлению нескольких поколений дебилов «шизгара».

– Я не понимаю, о чем ты говоришь.

– Придет время, и ты поймешь. Всему свое время. Вот текст – передай дебилам, когда встретишь. А теперь спи!

– Мне не до сна.

– Спи. Ибо одному Господу Богу известно, где ты проснешься.

Goddess on the mountain topBurning like a silver flameThe summit of beauty and loveAnd Venus was her nameShe’s got itYeah, baby, she’s got itI am your Venus, I am your fireAt your desire

Тессера 0/360

За окном мела московская метель. На душе у Чаадаева было тревожно, и он не мог понять, почему. Смотрел в черное окно, где за двойными рамами колесили снежные вихри и откуда доносился не прерывающийся ни на секунду вой ветра. Там, за окном, была вакханалия, но не это тревожило Чаадаева: тревожило что-то другое. Он никак не мог понять, что.

Он в своей любимой комнате на Басманной в Москве, откуда начались его скитания. Здесь все знакомо, но на душе тревожно. Странное ощущение времени! Оно течет, и Чаадаев не знает, что будет в следующую секунду. Значит, он вернулся в настоящее, которое покинул когда-то – трудно даже сказать, когда. Сколько времени прошло в настоящем, пока он скитался по другим временам? Или настоящее совсем не тронулось с места, и он вернулся в ту же самую точку, из которой вышел?

«Сейчас я чувствую себя самым обычным человеком, у которого нет никакой задачи, будто и не было никакого шестикрылого серафима. Неужели я и вправду обычный сумасшедший?» – у Чаадаева на лбу выступила холодная испарина.

На мгновение его охватило отчаяние. Он обвел глазами комнату. Все знакомо, каждая деталь: окна, высокая печка с бело-голубыми квадратиками изразцов и тяжелой чугунной дверцей, откуда сквозь щели пробивается движение пламени. Вот стол с медным подсвечником на пять свечей. Стол накрыт на три персоны. Кто-то должен прийти? Кресло у печки, в котором сидит он сам.

Тут Чаадаев заметил, что на нем джинсы. Он осторожно потрогал штанину – настоящие. «Если я в настоящем времени, то почему в джинсах и белой рубашке фасона XXI века? Это значит, что я окончательно сошел с ума? Или я пришел из будущего в той же одежде, и все, что было, действительно было?» – Чаадаев испытал некоторое облегчение: все не так безнадежно.

«Странное чувство, что я – не сам я, – подумал Чаадаев, – что есть какой-то зазор между временем и мною. Я не чувствую, что принадлежу этому времени, как не принадлежат мои джинсы и рубашка. Это, наверное, потому, что я не знаю, что случилось минуту назад, не предполагаю, что случится в следующую секунду».

Чаадаев чувствовал себя внутри своего дома, словно в капсуле космического корабля, который набрал скорость света и завис где-то в искривленной вселенной, в точке, где пространство отщепляется от времени. С одной стороны – самая настоящая метель снаружи, с ее мечущимися толпой снежинками, завыванием ветра. С другой – в голове возникают строки: «Мело, мело по всей земле…» – только они еще не написаны, их еще нет. А может, эти строки всегда существовали? Существовали сами по себе, как атомы, молекулы, время? Может, они существовали еще до того, как появились метели, а метель появилась только потому, что были эти строки?

Неожиданно Чаадаев услышал, точнее, почувствовал движение за дверью. Он откинулся к спинке высокого кресла, положил руки на подлокотники, поднял подбородок. Дверь дрогнула и медленно поплыла на петлях по собственной окружности. Приоткрытый проем впустил поток воздуха, который поплыл вокруг пламени свечей, приведя их в беспокойное движение, а вместе с ними пришли в движение все тени в комнате, разбросанные по стенам и потолку.

В проеме появилась фигура человека. Она терялась в сумраке коридора, но свет от свечей все больше проявлял детали, и Чаадаев увидел, что это мужчина, одетый в домашние брюки, пиджак и мягкие туфли. Белый ворот рубахи, подвязанный галстуком-платком, подпирал волевой подбородок. Чаадаев легко узнал это лицо. Как он мог не узнать его?

Тессера 1938

– Так… Фамилия?

– Чаадаев.

– Имя-отчество?

– Петр Яковлевич.

– Год рождения?

– Тысяча семьсот девяносто четвертый. Двадцать седьмое мая.

Следователь оторвался от бумаг и холодно посмотрел на сидевшего перед ним подследственного. Висящий над ним портрет Сталина тоже с любопытством присматривался к арестованному.

– Придуриваемся? Под сумасшедшего косим?

– Нет. Хотя сумасшедшим меня уже объявляли, – очень спокойно ответил Петр Яковлевич.

– Кто объявлял вас сумасшедшим? – со скрытым раздражением спросил следователь.

– Царь. Николай I.

– Николай II, – поправил следователь.

– Нет, Николай I, – настоял на своем арестованный.

Следователь – лет тридцати с небольшим, с узким лицом и светло-русыми волосами, коротко подстриженными, чтобы не выдавать их буйный, непредсказуемый рост и темно-серыми глазами, которые имели свойство упираться в человека напротив, даже если этот человек – начальник, – уперся глазами в Петра Яковлевича. По другую сторону глаз следователь соображал, как поступить дальше: врезать по зубам, чтобы дурь вылетела из головы и к умалишенному вернулся если не ум, то хотя бы осознание реальности, или для начала просто предъявить обвинение? Бить в зубы было лень, поэтому следователь без предисловий объявил:

– Вы обвиняетесь в шпионаже в пользу Англии, Франции и Японии. Это государственная измена. Карается расстрелом, если только не начнете сотрудничать со следствием и не выдадите всех своих соучастников. Тогда, может быть, вам заменят расстрел на тюремное заключение.

– Понятно, – спокойно ответил Петр Яковлевич и посмотрел куда-то в сторону, а потом на следователя. Взгляд у него был необычайно спокойный, проникающий. Прямой нос обозначал симметрию как главное визуальное качество лица, а губы прикрывали незаметную, неуловимую, но тем не менее реальную усмешку.

– Что тебе понятно? – вдруг заорал следователь.

– Шпионаж. Дело серьезное… Я готов сотрудничать со следствием, если только следствие готово сотрудничать со мной, – очень спокойно ответил подследственный.

Следователь чуть оторопел. Возникла короткая пауза, которую тут же заполнил Петр Яковлевич.

– Я понимаю – Англию и Францию. Я в совершенстве говорю на обоих языках, знаю их историю, литературу, философию. Но Япония?.. Это как-то странно, чересчур! Я даже не уверен, что когда-либо видел живого японца. Но в целом, господин следователь, наши интересы совпадают.

– Я тебе не господин! – отрезал следователь, – я гражданин.

– Хорошо, гражданин следователь.

– И в чем это наши интересы совпадают? И какие интересы? Тебе расстрел светит!

– Во-первых, вам тоже светит расстрел, но это отдельный разговор. А во-вторых, у вас есть интерес раскрыть большую шпионскую сеть – страшную, подрывающую самую основу государства, угрожающую жизням всего руководства страны. Чем хуже, тем лучше! А мне надо понять, как все это работает. Без записи, между нами… Мы же оба понимаем, что я никакой не шпион, уж тем более японский. Но обстоятельства обязывают! Поэтому я предлагаю: я без всяких проблем пишу вам программу шпионской сети – англо-французской. Давайте без Японии, в самом деле! Я хорошо знаю латынь, могу быть древнеримским шпионом.

– Немецким можешь быть?

– Абсолютно. Знаю немецкий, в Германии был. Никаких проблем быть не должно, – заверил Петр Яковлевич. – Но у меня одно условие…

– Ты еще условия ставить собираешься? Тебе вышак светит на сто пуль, а ты условия выдвигаешь? Недопонимаешь ты обстановки, Чадаев!

– Вы когда-нибудь в атаку ходили? Под пули, на штыки? – спросил Петр Яковлевич, глядя своими спокойными глазами прямо в глаза следователя, и незаметная усмешка на губах промелькнула, дав понять, что ответ известен.

– При чем здесь атака? – закипая, ответил следователь.

– А я ходил, – не обращая внимая на реакцию следователя, продолжил Петр Яковлевич.

– За белых воевал, поди? За царя?

– Можно и так сказать… Под Бородино красных не было.

Тут следователь задумался. Вариант первый: подследственный по-настоящему, без дураков сумасшедший. И тогда он, следователь, если будет раскручивать дело сумасшедшего, сам будет принят за сумасшедшего либо за врага народа. Второе более вероятно, чем первое, а это вышак… Вариант второй: подследственный косит под сумасшедшего очень умело, тонко и пытается все запутать так, чтобы привести его, следователя, к тому, что первый вариант настоящий, то есть арестант без дураков сумасшедший. И тогда он, следователь, упустит хитрого врага. А за это сумасшедшим точно не признают – признают врагом народа и пустят в расход.

Следователь уперся глазами в лицо арестованного: «Может, отмудохать его как следует?» – пронеслось в его голове.

– Я это к тому, что расстрела не боюсь. А вы не забивайте себе голову Бородино, датой моего рождения – это все мелочи! Главное – это сюжет, шпионские страсти. Про то, как шпионы планировали влезть в голову каждого гражданина и поднять восстание, или что-то в этом роде.

– А может, тебя сделать частью заговора? С целью свержения советского правительства? Хотели убить Сталина и все ЦК? А может так? А? – возбудился следователь.

– Вообще-то меня за заговор уже арестовывали. Правда, отпустили через сорок дней. Но это было давно, к действительности дела не имеет. Тогда либералы правили… Наивные люди! Выродились, – с некоторой грустью сказал Петр Яковлевич. – Давайте лучше сосредоточимся на шпионаже. Так вот, возвращаясь к моему условию. Условие у меня одно: сообщников у меня нет. Вы их сами ищите.

– То есть как это нету? – возмутился следователь. – Как же мы выстроим расследование, если без сообщников?

– Я никого притягивать к этому делу не буду. Хотите – ищите сами, не хотите – тогда начнется волокита со мной: я уйду в полный отказ. Вам придется меня бить, голодом морить, спать не давать. Я вам просто так не сдамся! И охота вам этим заниматься? Время терять? Когда я вам могу написать целую программу действий антисоветского шпионского диверсионного штаба, руководимого из-за границы.

– А как ты мог вредить без сообщников? Кто тебе, к примеру, передавал задания?

– А кто на меня донос написал, тот и передавал, – без запинки ответил Петр Яковлевич.

Следователь заглянул в папку.

– А зачем ему, этому человеку, – поправился следователь, – это надо? Если он в заговоре с тобой, зачем ему, этому гражданину, тебя сдавать властям?

– А я откуда знаю? Может, он хочет к вам в доверие втереться, поближе подобраться к органам правопорядка, к самому сердцу страны?

«Интересная партия в шашки может получиться! – подумал следователь. – А зачем ему все это нужно?»

– А зачем тебе это все нужно? Какой у тебя во всем этом интерес?

– Хочу понять, как это все работает, – загадочно ответил Петр Яковлевич.

– Что «все это» работает? – не понял следователь.

– А все! И даже не как, а почему. Во всем должен быть смысл. Я хочу понять этот смысл.

– Ну, поймешь ты этот смысл, а тебя к стенке поставят и расстреляют, и весь этот смысл уйдет вместе с тобой, – весело сказал следователь.

– А вот и не угадали, гражданин следователь! Понятый смысл никуда не денется. Он начинает существовать сам по себе. Вы знаете, что дважды два четыре. И когда вас расстреляют, то дважды два все равно останется четыре, – спокойно ответил Петр Яковлевич.

– Ты, контра, не борзей! Это тебе вышак светит за твое шпионство, а не мне! – уставившись своими прицельными глазами в спокойные глаза Петра Яковлевича, прочеканил каждое слово следователь.

Подследственный ничего не ответил сразу, а спокойно смотрел в глаза следователя, и неуловимая усмешка, как зыбь на воде от ветра, пробежала по его губам. А потом он тихо, но очень ровно сказал:

– А вот сейчас начнется самое интересное, – он сделал длинную паузу, которую следователь побоялся почему-то прервать, а потом добавил: – Сейчас, когда я закончу говорить, сюда войдет ваш начальник Арон Фрумкин. И дальше станет еще интереснее.

Следователь невольно посмотрел на высокую, массивную, разделенную на выпуклые прямоугольники дверь. Дверь была недвижима.

«Как он мне заморочил голову? Надо его отмудохать, чтобы его и себя в чувство привести, чтобы у него вся блядская дурь из головы вылетела!» – следователь повернул голову к подследственному, открыл рот, чтобы обругать Петра Яковлевича, и в этот момент, в полной синхронности с движением челюсти, опустилась медная ручка двери. Дверь, освобожденная от замка, плавно поплыла, раздвигая воздух кабинета, и явила фигуру Арона Фрумкина – старшего следователя отдела контрразведки.

Следователь остался сидеть с раскрытым ртом и не смог встать из-за стола для приветствия начальника. Он физически не мог этого сделать: ручка двери оказалась стоп-краном поезда мыслей следователя – она опустилась, и поезд встал. Он смотрел на невысокую подтянутую фигуру начальника в зеленой гимнастерке с портупеей, в форменных штанах такого же защитного цвета, заправленных в сапоги, и отказывался верить в его появление. Он боялся пошевелиться, потому что если видение Фрумкина, несмотря на колебание окружающего пространства, не рассыплется, а останется стоять в кабинете, то это будет свободное падение в сумасшествие, где ожидает новая реальность – или нереальность, с которой надо как-то соразмериться.

– Что сидишь, хлебало раскрыл? – поздоровался начальник.

Это вернуло следователю некоторое ощущение действительности происходящего. Он усилием воли собрался и толкнул поезд своих мыслей: «Все потом, все потом, все потом!» – он имел ввиду все прочее, кроме визита начальника в кабинет, который сейчас надо пережить, чтобы потом собраться и осмыслить, что произошло.

Наконец, следователь порывисто встал и доложил:

– Провожу допрос шпиона, товарищ старший следователь!

– И как? – начальник пробежал глазами по фигуре сидящего подследственного.

Старший следователь был чуть моложе своего подчиненного, небольшого роста, атлетически сложен – он активно занимался спортом. Каждое утро делал гимнастику с гантелями, летом регулярно катался на велосипеде и плавал, а зимой – на лыжах и коньках. Он любил говорить: «В здоровом теле – здоровый дых!»

– Подследственный частично сознался, – отрапортовал следователь.

– Что за ерунду ты несешь? Частично! Это как? Враг народа или шпион не может быть чуть-чуть враг или шпион. Враг есть враг! Кто такой?

– Чаадаев, Петр Яковлевич, – отчеканил следователь.

– В чем обвиняется?

– В шпионаже на Англию, Францию и Японию.

– И в чем не сознается? – с сарказмом спросил Фрумкин.

– В шпионаже на Японию.

– Вот как? И чем тебе Япония не угодила? – спросил старший следователь, обращаясь непосредственно к Чаадаеву. – Что за капризы такие? Япония – наш главный враг на востоке. Они готовят военную агрессию против Советского Союза, только ждут подходящего момента! А он отказывается быть японским шпионом…

– Я живого японца никогда в глаза не видел, – просто отозвался Петр Яковлевич.

– И что? Что из этого?

Старший следователь подошел к столу, встал рядом с своим подчиненным, поднял папку с делом и принялся молча читать.

– Сколько тебе лет? – обратился он к подследственному.

– Шестьдесят, – спокойно ответил Петр Яковлевич.

– Ты что здесь написал? – спросил Фрумкин, наклоняя паку к следователю. – Если ему шестьдесят лет, то в каком году он родился? Что ты тут написал?

Следователь запнулся. Говорить, что он написал то, что сказал подследственный, – значит выставить себя полным идиотом, но другого объяснения у него не было. Поэтому он сдвинул брови, изображая задумчивость и недоумение.

– Простая арифметическая задачка. Сейчас 1938 год. Этот вражина говорит, что ему шестьдесят. В каком году родился этот недобиток и шпион? Отвечай! – приказал Фрумкин подчиненному.

Подчиненный совсем растерялся и сначала понадеялся, что начальник не ждет от него точного ответа, но ошибся.

– Чего молчишь? Говори, я жду!

Следователь попробовал мысленно представить столбик с цифрами для вычитания, но как только он его представил, все разрушил окрик начальника.

– Тебя вычитанию в твоей церковно-приходской учили? Как ты в органы попал?

– Должен был бы родиться в 1878, – вдруг вступил в разговор подследственный.

– Что значит «должен был бы»? – все больше закипая, сказал старший следователь. – Ты хочешь сказать, что ты не родился в 1878?

– Нет.

– А в каком тогда году ты родился? – искренне удивился повороту разговора Фрумкин.

– В 1794, – без тени иронии или сарказма в голосе ответил Петр Яковлевич.

Старший следователь положил папку на стол, на котором ничего, кроме нее и настольной лампы с зеленым абажуром, и не было, обошел стол, боком присел на его угол, наклонился к сидящему на табуретке Петру Яковлевичу и посмотрел ему в глаза.

В серых глазах было два Тихих океана, разделенных картой полушарий – таких знакомых с самого детства, объединенных нашим воображением, рожденным из параллельной глубины, непроницаемой для постороннего взгляда.

– Тысяча семьсот девяностой четвертый, – медленно, разделяя каждое слово, повторил старший следователь. – Ну, нашего Пифагора спрашивать, сколько тебе должно быть лет, бесполезно. Но я могу сказать: сто сорок четыре года.

«Как он так быстро считает?» – удивился про себя следователь.

– Да, должно быть сто сорок четыре, – невозмутимо согласился Петр Яковлевич.

– И? – протянул Фрумкин.

– Что «и»? – переспросил подследственный.

– Как ты объяснишь всю эту математику?

– А зачем мне надо что-то объяснять? – отозвался Петр Яковлевич, и тихоокеанский ветерок пробежал по линии губ, едва нарушив их симметрию.

Кулак въехал в губы сразу по окончании фразы, как виртуальный знак вопроса в конце предложения. Петр Яковлевич вместе с табуреткой откинулся назад, оставляя за собой брызги крови, рухнул на пол, звучно ударившись затылком о пол. Его руки поднялись к губам: изо рта лилась кровь, которая тут же потекла между пальцев. Петр Яковлевич повернулся на левый бок.

– А ну встать! – закричал Фрумкин, подскочил к лежащему и пнул его два раза ногой. – Встать!

Чаадаев медленно встал на четвереньки, а потом, чуть шатаясь, поднялся во весь рост. Сплюнул себе в ладонь.

– Зубы, – объявил он, не обращаясь ни к кому конкретно, – и, кажется, пару проглотил.

Его слова, выходя из гортани, тут же вязли в крови, цеплялись за острые обломки зубов и выходили наружу полу внятным бормотанием.

– Сесть! – приказал Фрумкин.

Петр Яковлевич тихо наклонился, поднял упавшую табуретку и сел на нее.

– Самое интересное, что даже если знаешь будущее, избежать его не можешь, – неожиданно ровным голосом сказал он.

– Что? Что ты несешь? Если ты думаешь под дурачка скосить, то не выйдет! Будем судить по всей строгости советского закона, сколько бы ты ни прикидывался сумасшедшим! – прокричал старший следователь.

– Как интересно… Когда я говорил самые трезвые вещи, меня считали сумасшедшим. Когда моя математика не сходится, мне говорят: «Не прикидывайся сумасшедшим». Какая ирония! – с усмешкой сказал Чаадаев и посмотрел на Фрумкина.

– В каком году ты родился? – зловеще спросил Фрумкин.

– В 1794, – сдержанно ответил Чаадаев.

В этот раз удар правой рукой не попал в цель: кулак, чуть зацепив голову арестованного, пролетел в пространстве кабинета, утащив за собой всего старшего следователя, который неуклюже навалился на Петра Яковлевича и от досады попытался ударить левой рукой, но удар пришелся в плечо, не причинив никакого вреда.

Младший следователь стоял, как вкопанный, не в силах пошевелиться, и ликовал при виде начальника, неуклюже завалившегося на арестованного. В душе появилось чувство к подследственному, отдаленно напоминающее благодарность. Во-первых, за решенную за него арифметическую задачку, а во-вторых, за то, что выставил умника Фрумкина на посмешище.

– Какое, право, значение имеет год рождения? Вы ходите к своей любовнице, жене командарма Лациса, и вас не смущает ее год рождения, а она прилично старше вас.

– Что? – закричал Фрумкин, соображая, что надо выкручиваться, что это какая-то неимоверная по своим масштабам провокация. Он спиной чувствовал на себе взгляд подчиненного и уже видел, как слух плывет по управлению, как ревнивый командарм стреляет в него из своего именного пистолета, как его исключают из партии за аморальное поведение или еще хуже того… Откуда, блядь? Но сейчас этот вопрос не имеет значения.

На страницу:
1 из 6