bannerbanner
Из тьмы. Немцы, 1942–2022
Из тьмы. Немцы, 1942–2022

Полная версия

Из тьмы. Немцы, 1942–2022

Язык: Русский
Год издания: 2023
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 9

На протяжении десятилетий раздел Германии выглядел как приговор истории. Неожиданное падение Берлинской стены в 1989 году открыло новую главу в поисках страной своего “я”. Воссоединение изменило как биографии, так и границы. Мир восточных немцев перевернулся. То, что было правильным или неправильным, хорошим или плохим, справедливым или несправедливым, внезапно перестало быть таковым. Миллионы граждан увидели страну, в которой они выросли, работали и воспитывали свои семьи, осужденной как незаконную, бесчеловечную диктатуру. Осенью 1989 года восточные немцы изначально бросили вызов режиму, скандируя: “Мы – народ”. Вскоре лозунг сменился другим: “Мы – один народ”. Но насколько близка к единству новая Германия три десятилетия спустя?

Для миллионов турецких, греческих и других мигрантов, сделавших своим домом Кёльн или Западный Берлин, как и для вьетнамских рабочих в Ростоке или Восточном Берлине, хор “Мы – один народ” приобретал более зловещее звучание. Возможность получить гражданство открылась для них в 2000 году, но приобщение к национальной идентичности было открыто в куда меньшей степени, и отчасти потому, что коллективная память о преступлениях нацизма значила, что именно этнические немцы помнят грехи своих отцов. Культурная открытость и признание людей “миграционного происхождения”, как их официально стали называть, должны были бороться с насилием, расизмом и антисемитизмом, которые никогда не исчезали ни в одной, ни в другой частях страны.

Воссоединение дезориентировало также и международное сообщество. В Европе нотации Германии о хорошем ведении домашнего хозяйства, обращенные к якобы ленивым и расточительным народам Средиземноморья во время долгового кризиса (2010–2015), почти раскололи Европейский союз, в развитие которого Западная Германия так усердно вкладывалась на протяжении предыдущей половины столетия. Окончание холодной войны расширило пропасть между экономическими амбициями Германии и ее военно-стратегической сдержанностью. В то время как немецкие компании продвигались в Восточную Европу и Китай, правительства Германии оставались в стороне от международных дел. Время от времени какой-нибудь политик говорил, что стране необходимо бороться за демократию, но армия сократилась, а зарубежное участие было редким и ограниченным. Немцы гордились тем, что извлекли урок из истории, но в чем заключался этот урок, было понятно все меньше. Означали ли слова “Никогда больше” Гитлеру и Аушвицу автоматическое вето на отправку немецких солдат в бой или, наоборот, решение отправить их туда, чтобы предотвратить повторение агрессии и геноцида? Как показала Боснийская война 1992–1995 годов, во мнениях по этому вопросу немцы расходились все сильнее.

Но не только великие темы войны и мира и нацистского прошлого в Германии обсуждаются с моральной точки зрения. Заключительная часть этой книги исследует три важнейших области, где моральные идеалы реализуются в повседневной жизни с разными результатами: деньги, соцобеспечение и окружающая среда. Каждый из них несет в себе национальные идеалы и стереотипы немецких добродетелей, которые необходимо проверить и оценить.

Бережливость часто изображается как определяющая черта немецкого характера, но после того как сбережения были уничтожены сначала в результате гиперинфляции 1923 года, а затем в результате конвертации валюты в 1948 году, она вряд ли возродилась естественным образом и требовала постоянных проповедей и стимулов со стороны правительства, банков и школ, чтобы выглядеть привлекательной. Что люди на самом деле делали со своими деньгами и вели ли себя действительно более ответственно, чем соседи, – это вопросы, требующие исследования. Рост неравенства с 1980-х годов не был чем-то особенным для Германии – что делало его настолько тревожным, так это то, что он противоречил глубоко укоренившимся представлениям о заслугах и справедливости. Wirtschaftswunder (экономическое чудо) послевоенных десятилетий убедило людей рассматривать свой успех как доказательство национального идеала Leistung (производительности), где упорный труд окупается. Что случилось с этими идеалами, когда бедным людям, у которых была работа, пришлось обратиться к пособиям, в то время как богатые наследники становились только богаче?

То, что люди должны друг другу, лежит в основе морального самопонимания общества и проявляется в том, кто о ком заботится. В Германии благосостояние приняло особую форму – субсидиарности, при которой обязанность заботиться сперва переходит от семьи к местному сообществу и церкви, прежде чем стать задачей государства. Германия является Sozialstaat (социальным государством), конституция которого требует, чтобы государство заботилось о своих гражданах, но оно в значительной степени опирается на семью, что имеет глубокие последствия для гендерного неравенства, поскольку большая часть заботы и ухода все еще ложится на плечи женщин.

Немцы, наконец, считают себя преданными природе и с помощью Energiewende (энергетического перехода) попытались встать в авангарде возобновляемой энергетики. При этом они любят свои машины, комфорт и колбасу, жгут уголь и выделяют больше углекислого газа, чем среднестатистический европеец. Сегодня именно это противоречие, а не немецкие солдаты, представляет наибольшую опасность для мира.


То, что мы помещаем мораль в основу преобразований Германии за последние восемьдесят лет, поднимает вопросы определений, метода и источников. Мораль традиционно является прерогативой философии и теологии. Ее основная дилемма преследует нас еще с древних времен: откуда нам знать, что хорошо и правильно? Философы-моралисты пытаются понять, почему люди проецируют на мир идеи добра и зла и как им следует в нем жить друг с другом. Согласно одной точке зрения, мораль прочно заложена в человеческой природе: мы по своей сути хотим творить добро. Люди действуют исходя из “моральных чувств”, как выражались мыслители эпохи Просвещения Дэвид Юм и Адам Смит. Недавно сканирование мозга выявило, что в нем происходят нейронные разряды, когда люди жертвуют на благотворительность, а антропологи проследили альтруизм и сочувствие до ранней стадии эволюции, когда сотрудничество повышало шансы на выживание. Согласно другой точки зрения, мораль основана на разуме и требует беспристрастного анализа. Философы-моралисты принципиально расходятся во мнениях относительно того, что делает действие правильным или неправильным. Одна группа, следуя Аристотелю, видит цель жизни в человеческом процветании и сосредотачивается на добродетели. Для другой группы (так называемых консеквенциалистов) важно то, приводит ли действие к хорошим результатам. Для третьей (деонтологов, от греческого слова “долг”) решающее значение имеет моральная ценность самого поступка. Некоторые действия, подчеркивают они, являются обязательными (например, долг заботиться), тогда как другие (убийство или обман) запрещены независимо от их последствий10.

Насколько сильно эти школы расходятся друг с другом, является предметом дискуссий. Философ Дерек Парфит представлял их последователей “восходящими на одну и ту же гору, только с разных сторон”11. Однако независимо от того, приводят ли философы конкретные примеры или мысленные эксперименты, они ищут универсальные истины. Историк, напротив, интересуется изменением морального ландшафта с течением времени, пытаясь понять взлет и падение моральных проблем и то, что люди в прошлом считали правильным и неправильным, пусть даже по сегодняшним стандартам или по стандартам философии это и неверно. Альтруизм, например, вполне может иметь глубокие корни в нашей биологии, но очевидно, что его масштабы сильно изменились с течением времени. Историк не поднимается “на ту же гору”, а плывет по реке, иногда глубокой, иногда мелкой, с течениями здесь и водоворотами там, всегда находящейся в движении и никогда не повторяющейся. Историкам не следует пытаться конкурировать с философами-моралистами в предложении нормативных объяснений мира12. Что они могут сделать, так это пролить свет на то, как люди в реальной жизни балансируют между призывом к долгу (относиться к людям как к цели, а не только как к средству, по словам Иммануила Канта) и полезностью (величайшее благо для наибольшего числа людей – максима Иеремии Бентама), и показать, как их моральный компас менялся, а иногда и вовсе выходил из строя.

Когда немцы сталкиваются с трудными решениями, они склонны обращаться за помощью не к философам, а к своему самому известному социологу Максу Веберу, который сто лет назад противопоставил “этику убеждения” (Gesinnungsethik) “этике ответственности” (Verantwortungsethik). Эти концепции не раз побывали в употреблении (не говоря уже о злоупотреблении). Снова и снова правящие политики ссылались на этику ответственности. Канцлер Гельмут Шмидт использовал ее, чтобы оправдать размещение американских ядерных боеголовок на территории Германии в 1979 году. Совсем недавно, в 2022 году, премьер Саксонии (относившейся к бывшей ГДР) раскритиковал санкции против России как отказ от ответственности за национальные интересы, ставящий под угрозу рабочие места и мир13. Согласно таким взглядам, пребывающему в хаосе конфликтующих интересов миру требуется Realpolitik, а не убеждения. Однако это не то, что говорил Вебер. Он не проводил резкого разделения между ценностью и инструментальной рациональностью. Настоящий политик – не холодный, расчетливый прагматик, а человек, действующий из преданности “делу”. Вебер надеялся, что политик дойдет до того момента, когда, чувствуя свою ответственность “сердцем и душой”, скажет: “На сем стою и не могу иначе”. Это были знаменитые слова Мартина Лютера, протестантского реформатора, на Вормском рейхстаге в 1521 году, когда он отказался отречься от своих убеждений. Что может быть более принципиальным, чем это?14

На протяжении этой книги будут постоянно подниматься три моральные проблемы – совести, сострадания и соучастия. Совесть – могущественный внутренний регулятор нашего поведения с долгой историей15. Именно наша совесть заставляет нас оценивать наши действия и себя в соответствии с тем, что мы считаем правильным и неправильным, и несоблюдение этих правил создает плохую ситуацию. Сенека в Древнем Риме считал, что люди несут в себе Бога. В эпоху высокого Средневековья монахи сравнивали совесть с лицом души и зеркалом, обращенным на человека. Лютер заменил внешнюю власть священства божественным внутренним голосом, который установил прямую линию между грешником и Богом. Протестантские элиты превратили совесть в форму мягкой силы, используя ее, чтобы заставить своих подданных соблюдать социальные нормы. Просвещение же дало совести более автономную роль. Для Канта она была одновременно “внутренним судом” и ощущением того, что его решениям необходимо следовать.

Было бы ошибкой полагать, что совесть сама по себе совершает “хорошую” работу. Ее история – это перетягивание каната между соблюдением норм и их нарушением в погоне за идеалом, который, как считается, требует более высокой лояльности. Такие идеалы могут быть как нелиберальными, так и либеральными. В Германии долг перед государством занял среди них особенно большое место. Совесть стала оружием, сначала когда немецкие солдаты приносили клятву Богу, а затем, после 1934 года, когда приносили “священную клятву” (heilige Eid) выполнять приказы фюрера. С высшей судьбой Volk и Гитлером, его спасителем, нацисты создали свою собственную чистую совесть, которая могла отбросить старые моральные проблемы и была выражена в знаменитых словах, приписываемых рейхсмаршалу Герману Герингу: “Мою совесть зовут Адольф Гитлер”. Как мы увидим, некоторые солдаты постоянно подвергали свою совесть допросу, но такими способами и с теми результатами, которые нам чужды и нас шокируют. После войны совесть превратилась в главное поле битвы за то, что значит быть хорошим немцем, а также противоборства между долгом перед государством и сопротивлением ему. В 1950-е годы это натравило миллионы ветеранов, считавших, что они следовали своей совести, сохраняя верность присяге, на группу старших офицеров, чье неудавшееся покушение на Гитлера в июле 1944 года теперь отмечалось как “восстание совести”, за которое они поплатились жизнью. На массовых демонстрациях против перевооружения протестующие несли плакаты со знаменитыми словами Лютера. Растущее число отказников от военной службы по соображениям совести привело к жарким дебатам о том, как выразить и проверить “внутренний голос”.

Если совесть прислушивается к внутреннему, то сострадание смотрит наружу. Для Артура Шопенгауэра в 1840 году оно было основой морали. Что создает это чувство товарищества? Для Аристотеля в Древней Греции сострадание возникало из осознания того, что и мы когда-нибудь можем испытать незаслуженную боль. Руссо в XVIII веке призывал учителей воспитывать в своих учениках pitié, чтобы через осознание страданий других людей они могли обнаружить свою собственную моральную ценность. Философ Марта Нуссбаум пошла еще дальше. Сострадание, говорит она, требует, чтобы кто-то рассматривал болезнь другого человека как вред своему собственному процветанию: нужно сделать себя “уязвимым перед лицом другого”16. В идеале сострадание включает в себя три этапа: способность видеть и чувствовать боль другого человека, мысль “Это могло случиться со мной” и ощущение, что (даже если нас пощадят) страдания других уменьшают наше собственное благополучие.

В этой книге будет постоянно обсуждаться вопрос о том, где находились немцы на разных стадиях этого процесса. Нуссбаум сравнила сострадание с “глазами, которыми люди видят добро и зло других”. Научиться снова смотреть глазами сострадания после нацистских лет было огромной проблемой, которая сопровождалась бессердечием (и даже хуже) по отношению к выжившим евреям, подневольным работникам и перемещенным лицам, а также немецким беженцам. В 1960-е годы группы мира и развития начали учить людей ставить себя на место менее удачливых в нашем мире – бедняков из латиноамериканских трущоб, голодающих детей в Африке и инвалидов в Израиле. Другое дело – сочувствие маргинализированным группам внутри страны. Состраданию приходилось конкурировать с замкнутостью и солипсизмом.

Хотя философам было что сказать о совести и сострадании, соучастие терзало величайших из них. Кант и его последователи сосредоточили внимание на критическом разуме людей и их ответственности за вред, над которым они имели некоторый контроль: либо вы несете ответственность, либо нет. Однако в случае соучастия в коллективном вреде индивидуальная ответственность рассредоточена. Утилитаристов, следующих за Бентамом, интересуют хорошие или плохие последствия индивидуальных действий. Как вы оцениваете моральное значение коллективного зла, вклад в которое отдельного человека маргинален, поскольку в нем участвуют несколько миллионов других людей? Недавно философ Кристофер Кутц предложил способ связать индивидуальную ответственность с коллективными действиями. Личный мотив, с этой точки зрения, не имеет решающего значения. Достаточно того, что человек намеренно участвует в коллективном проекте. Соучастие серьезно относится к тому, что отдельные лица несут и могут нести ответственность за коллективный вред17. Война и геноцид поставили немцев перед огромной проблемой соучастия, и то, как они понимали и как реагировали на нее, многое говорит нам об их моральной переориентации и ее пределах. Однако соучастие касается не только холокоста, хотя именно на нем справедливо фокусировалось внимание. С тех пор немцы приняли участие во многих коллективных проектах, в частности, в воссоединении страны, создании общества потребления и переходе на возобновляемые источники энергии.

Написание истории немцев через призму морали поднимает основной вопрос: почему в современных обществах вообще есть мораль? Наиболее популярные ответы поступили от марксистов и ранних социологов. Для марксистов моральные идеи выражают материальную основу развития и интересы господствующего класса на данном конкретном этапе. Своими социальными нормами буржуазия скрывала, что она не только не способствует всеобщему счастью, но и обогащается за счет большинства. Внутри фабрики царила жестокая эксплуатация, снаружи – жалость к детям и животным18. Правящий класс, как писал Лев Троцкий в 1938 году, “не мог бы держаться и недели на одном насилии”; ему нужен был “цемент морали”19. Социолог Эмиль Дюркгейм уделял больше внимания тому, как разрешения и запреты позволяют сложным обществам функционировать, не распадаясь на части20. Для истории морали эти две точки зрения поднимают не меньше проблем, чем решают. Конечно, нормы способствуют социальному порядку, и важно, влиятельны или нет те, кто их пропагандирует. Слабая сторона этих подходов заключается в том, что они склонны изображать мораль как простую, стабильную и нисходящую, что затрудняет объяснение национальных различий, изменений с течением времени и конфликтов в конкретный момент. Мораль не является монополией сильных мира сего. Она может быть оружием бессильных, как отметил Фридрих Ницше в “Генеалогии морали” (1887). Наши идеи о добре и зле, по его словам, были историческим изобретением и возникли у порабощенных групп, которые возвели альтруизм в идеал, с помощью которого можно бросить вызов знати – он назвал это “восстанием рабов в морали”. Он видел в этом источник чувства вины, которое мешало людям достичь своего величия. Нам не обязательно следовать призыву Ницше отказаться от морали, чтобы осознать, что добро и зло, правильное и неправильное могут быть полем битвы соперничающих групп, идеалов и практик.

Мораль – это инструмент социальной дисциплины и порядка, но она также может расширять возможности. Мораль ориентирует нас в поисках смысла и идентичности, предоставляя нам карту того, куда нам следует идти и откуда мы пришли. На самом деле Дюркгейм не был тем функционалистом, каким его часто изображают, и в своих более поздних лекциях он рассматривал общество как “моральную силу”, которая вдохновляла его членов стремиться к более высоким целям21. Поскольку в XVII и XVIII веках авторитет церкви и монархии ставился под сомнение, мораль приобретала все большее значение для личности. Культивирование сочувствия, обучение рассуждению, обращение к своей совести и развитие обязательств по отношению к другим в этой жизни стали заменять стремление к вознаграждению в следующей. Литература, сцена и, более того, история были проводниками нравственного совершенствования – как в знаменитых словах Шиллера, поставленных эпиграфом к этой книге22. Люди находили себя через желание творить добро. В то время как моральные предписания и контроль ограничивают сферу действий, моральные ценности открывают новые перспективы. Ценности носят социальный характер, но люди адаптируются и совмещают их таким образом, чтобы те помогали им осмыслить их собственный опыт. Проще говоря, люди не просто следуют морали своего общества: они еще и создают ее.


Эта история преобразования Германии была бы невозможна без обращения к богатой научной традиции, но она расходится с той историей успеха, которую мы привыкли слышать. Ее привлекательность нетрудно понять. Из глубин нацистского ада единственный путь был вверх. Федеративная Республика оказалась чрезвычайно прочной и к 2023 году пережила Германскую империю, Веймар и Третий рейх, вместе взятые. Западногерманские историки отдают предпочтение большим нарративам вестернизации и либерализации23. Хотя каждый из них имеет свои достоинства, их объединяет телеологическая направленность на движение к лучшему настоящему. Проблема с нарративом о “дороге на Запад” заключается в том, что Запад не является единым пунктом назначения. Это земля свободы или империи, благосостояния или богатства, Барака Обамы или Дональда Трампа? Западная Германия стала более терпимой в 1960-х и 1970-х годах по отношению к матерям-одиночкам и людям с различной сексуальной идентичностью. Однако рядом с либеральными тенденциями были и противоположные, включая расизм, терроризм (правый и левый) и ограничение абортов. Насилие мутировало, но не исчезло из повседневной жизни. Экономическое чудо выглядит менее чудесным, если взглянуть на него с точки зрения окружающей среды. Телеологическая ретроспектива имеет тенденцию отдавать предпочтение победителям перед проигравшими и может закрыть нам глаза на то, как люди прошлого переживали свои времена. Внимание к моральным дилеммам восстанавливает баланс и создает пространство для неразрешенных конфликтов и противоречий, которые тянутся и по сей день. Консервативный дух, семейные добродетели, провинциальная гордость, солдаты и сторонники ядерной энергетики составляют, по крайней мере, такую же часть современной Германии, как и прогрессивные столичные круги, отказники от военной службы по соображениям совести и протестующие против ядерного оружия. Важно помнить, что пятьдесят два из семидесяти четырех лет существования Федеративной Республики канцлером был христианский демократ.

Прежде всего, эти нарративы столкнулись с препятствием в лице Восточной Германии. ГДР рискует оказаться не более чем объездным путем, который с воссоединением в 1990 году снова вольется в главную дорогу, ведущую к либерально-демократическому Западу. Понятно, что восточные немцы обижаются, когда их собственное прошлое сводится к историографической версии глохнущего “трабанта” рядом с западногерманским “мерседесом”. Один из способов обойти эту проблему – рассказывать по отдельности истории тех стран, которые все-таки были разделены при рождении, а с 1961 года – еще и Берлинской стеной. Противоположная стратегия – сравнивать их во всем24. Это может быть особенно плодотворно, если рассматривать две Германии как варианты современного общества, претерпевающие динамические изменения – обе с индустриальным ядром, с аналогичными традициями социального обеспечения и с (начавшимся в ГДР с 1970-х годов) ростом потребления и параллельной эрозией классов. Трудность в том, что в конечном счете восток всегда был диктатурой, тогда как запад был демократией – никогда не идеальной, но, тем не менее, демократией.

Мое решение этой проблемы было прагматичным. Там, где это поучительно, события на востоке и западе сравниваются напрямую, в том числе в отношении денацификации, обращения с чужаками, заботы о детях и пожилых, а также подхода к энергетике и окружающей среде. Однако их соперничающие [политические] системы и место людей в них являются предметом двух отдельных глав. Демократия и социализм задали радикально разные моральные рамки для своих граждан, со своими собственными давлением и искушениями. ГДР не следует превращать в страну Штази, но и нормализовать ее из-за того, что многие считали, что ведут совершенно обычную жизнь, не стоит. Создание социалистической нормальности было неотъемлемой частью диктаторского правления.

Эта книга, конечно, не утверждает, что мораль уникальна для немцев, не говоря уже о том, что делает их в чем-то лучше. Некоторые из их проблем и убеждений можно найти в других обществах, и там, где это было возможно, я пытался поместить события в Германии в мировой контекст. Это не провинциальная история. Немецкие пацифисты черпали вдохновение у Мартина Лютера Кинга-младшего и Махатмы Ганди. Датчане на севере заботятся об окружающей среде не меньше. Глобальная бедность, права человека и права животных являются международными проблемами. Национальную особенность составляют не взгляды на отдельные вопросы, а немецкая привычка превращать все социальные, экономические и политические проблемы в моральные. Война и мир, индивидуальный образ жизни, работает кто-то или нет, откладывает деньги или имеет долги, добросовестно ли занимается переработкой отходов и заботится ли о своих пожилых родителях – все это рассматривается как отражение моральных качеств. Это не означает, что немцы всегда избегают двойных стандартов, противоречий и неудач, не в последнюю очередь когда речь идет о равенстве и окружающей среде. Однако это означает, что жизнь и политика воспринимаются в моральном ключе. То, как такой подход утвердился, является одной из тем этой книги.

Рассказ этой истории восьмидесяти лет также противоречит популярной фиксации на 1960-х годах как на водоразделе. Сразу после протестов 1968 года консервативный мыслитель Арнольд Гелен раскритиковал студентов и интеллектуалов за распространение своими феминистскими и гуманитарными разговорами новой “гиперморали”25. При этом игнорировалось то, что семья, война и мир, а также многие другие темы уже были заряжены, хотя необязательно радикальной энергией. Тем временем политологи обнаружили в вопросах отношений признаки “тихой революции” – перехода от “материальных ценностей” (еда на столе, работа, закон и порядок) к “постматериальным ценностям” (свобода, защита окружающей среды и самореализация), охватившего весь Запад, поскольку молодые поколения попали под чары изобилия, благосостояния и высшего образования26. С этим тезисом много проблем, и одна из них заключается в том, что он предполагает упрощенную иерархию потребностей, в которой люди начинают заботиться о более высоких вещах только после того, как наполняют желудки. С точки зрения наших целей это заставляет упускать из виду, как много немцев (на востоке и на западе) заботились о природе, свободе и других “постматериальных” ценностях до 1960-х годов и как они с тех пор продолжают придавать огромное значение материальной безопасности, работе и производительности.

На страницу:
2 из 9