bannerbanner
Этажерка. Альманах мастерской рассказа. Выпуск 2
Этажерка. Альманах мастерской рассказа. Выпуск 2

Полная версия

Этажерка. Альманах мастерской рассказа. Выпуск 2

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Отец оставил нас наверху, сошел по крутому спуску вниз. Со спрятанными в карманы руками и втянутой в плечи головой, силуэт отца был птичьим на белом фоне. Походив внизу, он вернулся и повел нас вдоль обрыва до укатанного места. Там поставил санки, и я снова послушно сел. «Держись, Тима, крепко», – он тронул мои руки своими большими, проверил, хорошо ли я взялся, и столкнул. Я полетел. Живот затрепыхал, дыхание перехватило. Я ухнул в яму и чуть было не выпал из санок, но удержался и полетел ниже. Санки ткнулись носом в лед реки, но чудом выправились и выкатились на гладкое. Проехав по ровному льду, санки встали. Я откинулся вбок и лег на снег. Мама с отцом кричали сверху – у меня не было сил отвечать и даже шевелиться. Так счастлив был я, так тяжело и весомо было это чувство. Я представил себя жуком в ледяном ящичке – прозрачном, не тающем – вот бы лежать так вечно.

Я видел родителей – отец докурил и бросил сигарету в снег. Он поправил полы плаща и сел на них у края горы. Отец сгреб маму, они покатились. Издалека долетал мамин смех. Они не проехали дальше первой ямы, завалились в сугроб. В снегу они какое-то время не двигались – теперь этот миг мне хотелось поймать и спрятать в ледяной, не тающий ящичек.

Но вот они поднялись. Мама стянула перчатку и отряхивала ею отца. Папа вынимал снег из-за ворота маминой шубы.

«Ну что, Тима, стоишь? – мама подошла ко мне, ее щеки пылали, изо рта шел пар. – Пойди наверх, еще скатись!» Я повез санки к горе. Но тащиться вверх одному не хотелось. Я сел на санки и смотрел. Река была абсолютно белой. Я пошебуршил ногой, расчистил кусочек льда. В мутно-зеленой глубине застыли пузыри воздуха, иголка сосны, несколько листьев. Мне хотелось быть впаянным в этот лед. И проспать до весны, а к лету оттаять и поехать с бабушкой в санаторий.

«Ти-ма! Ти-ма!» – мама махала мне издали, я подхватил веревку от санок. Санки бежали легко, как послушная собачонка. Мы вместе дошли до середины реки – здесь не было никого. Поднялась легкая метель. Белое заслонило лед и небо. Показалось, что мы уже там, в ледяном ящичке – втроем, навсегда.

Домой мы вернулись, когда стемнело. Отец на ужин не остался, покурил на кухне, вышел в прихожую. Я был готов сказать ему: «Останься», но видел, что он уже уходил, и не сказал.

Прошло лето и еще одно. Школьный год тянется ужасно долго – я устаю смотреть на лес за окнами класса. Образ отца, живущего там, в лесу – бледнеет, я реже думаю о нем, сидящем на поляне с магнитофоном.

Зимний день на реке, как я его ни берегу, постепенно тает в моих воспоминаниях.

После прогулки в лесу отец появился лишь раз – ночью. Я тогда заболел гриппом и не проснулся, только помню его холодный поцелуй сквозь сон. Больше отец никогда не приезжал.

Снежинка

В подворотне нас ждет маньяк, Хочет нас посадить на крючок.

Красавицы уже лишились своих чар, Машины в парк, и все гангстеры спят.

Мы звали его Снежинка. В наш класс он приходил к концу урока и некоторое время смотрел, как мы домучиваем натюрморт: глиняную вазу с сухоцветами, драпированную бордовую ткань со складками. Эти складки на заднем фоне, на столе между вазой и парафиновыми муляжными яблоками со следами чьих-то зубов мы особенно не любили. Именно за правдоподобие складок, света и тени ставили приличную оценку по живописи. Нам всем хотелось приличную, и мы мешали бордовую гуашь с коричневым и серым, прописывая внутри, с белым и розовым, обозначая снаружи. Стрелки на часах плавно ползли, монотонно гудела лампа под высоким потолком. И хоть конец занятия не обозначался ни звонком, ни щелчком стрелки часов, – ровно в пять кто-то первый хлопал крышкой мольберта – конец! Вслед за ним раздавались другие хлопки – класс оживал. Снять с кнопок мокрые работы, разложить на полу, оттащить упирающийся мольберт в угол и идти выливать грязную воду. В узкий, как тамбур поезда, коридор набивалась толпа. Очередь тянулась к умывальнику. За раковиной росла гора мокрых ведерок – как для песочницы, неразличимых по цвету из-за густого налета бурой краски.

Еще одно мучение – закрывать гуашь. Хорошо акварель – хлоп и все, а тут на каждую баночку накрутить крышку, все переставить в коробку и мыть руки потом под холодной водой. Горячей никогда не было.

К этому времени Снежинка исчезал, буквально таял, но если мне приходилось выйти минут за десять до конца занятия, я встречала его под аркой между коридором и классом. Снежинка был болезненно застенчив, и это забавляло наших девчонок.

В нашем классе было три невозможных: Аня, Сабина и Ксюша. Они строили всех! А мне отравили жизнь тем, что прозвали Мышью. Правда, к концу истории эта кличка сползла с меня и перешла к отличнице в сером свитере. Даже наш молодой учитель Сергей Владимирович был перед ними бессилен.

Больше всех в группе доставалось Сереже. Он был чем-то вроде героя – забирая внимание этих троих на себя, Сережа спасал меня и других. Правда, героизм его состоял в том, что он был не по возрасту доверчив и наивен.

Самым ужасным для меня было столкнуться с кем-то из девочек по пути на остановку.

Аня угловатым лицом напоминала хорька, имела привычку щурить глаза, тогда ее сущность грызуна проступала ярче:

– Все говорят, быть богатой плохо! – мы пересекаем бульвар, Аня щурится, заглядывая мне в лицо, я смотрю на ботинки. Я ничего не говорю, но Аня продолжает:

– А что плохого? Вот, посмотри, какая курточка! Какие штаны! – Аня щиплет ткань на своей серой куртке, оттягивает черные брюки.

Самой богатой из них была Сабина. У Сабины были большие фундучные глаза и утиный нос, который был не только ужасающе длинным, но еще и приплюснутым, и даже чуть раздвоенным в конце. Она носила распущенные волосы ниже плеч, на ровный пробор. Волосы у нее были гладкие и тяжелые, как в рекламе «Пантин Про Ви», и, глядя на эти волосы, я верила, что Сабина сказочно богата. Но если с богатством таких волос дается такой нос – нет, спасибо. Сабину было легко взбесить, пририсовав к ее имени палочку. Тогда вместо сабли – лифт. Из Сабины – Кабина. Мы, серые кардиналы класса, никогда не упускали возможности побесить ее и рисовали палочки на всех подписанных ею мольбертах.

Третья была из обычной семьи, но компенсировала свою заурядность по части богатства лихостью – именно она затевала и проворачивала все самые ужасные делишки. Именно Ксюша закинула мармеладного мишку Харибо Сереже в волосы. Мишка впился насмерть, и Сергей Владимирович его выстригал. Именно Ксюша придумала «есть печеньки» – тайный код, который означал толкнуть машину нашего учителя в перерыве или конце занятия и скрыться при первых завываниях сигнализации. Именно она на пленэре встала на табуреточку и написала синей краской прямо на дорожном знаке: «За просмотр десять рублей». Прокатала все ластики Сережи в прессе для гравюр, сложила плоские ошметки обратно в пенал. Она с хирургической точностью надрезала резаком дерматин Сережиного стула, пока он уходил менять воду, и подкладывала кнопки. Гвоздики из стула торчали, а шапочек не было видно.

Именно Ксюша выдергивала у меня наушник:

– Ну-ка! Что слушают мыши?

– Тише, тише! – говорила она Сабине и Ане, замерев с идиотским лицом. – Там нежнятина!

– Кто, кто там? – тянула другой наушник Аня.

Мой голос не подчинялся, предательски дрожал, я еле слышно блеяла:

– Это Милен Фармер!!!

– Милен Фармер! – громыхала на весь класс Сабина, оглоушивая меня «непонятно за что стыдом» и «Тю-тю-тю!» – перепевала кусок услышанной песни, кривляясь.

Они-то втроем мечтали выйти замуж за Лагутенко.

Того мальчика Снежинкой тоже назвала она, Ксюша:

– Ой, смотрите, какой Снежинка! – Снежинка залился краской, и весь наш класс рассмеялся.

Эта его способность краснеть была удивительной. Снежинка краснел от прямого взгляда, от обычного приветствия, от любой фразы, обращенной к нему, от дуновения ветерка. Имя его я так и не узнала.

Над ним насмехались аккуратно и по-доброму – все же он был старше, из вечерников и немного «не отсюда». Был он высокий, худой, на длинной шее кадык, который дрожал, когда Снежинка собирался говорить.

Мне он нравился. Не так чтобы сильно, как Лагутенко девочкам, но слегка, своей «нездешностью».

И чтобы Снежинка меня заметил, я стала ходить мимо него с ведром, будто иду сменить воду. И проходя, каждый раз смотрела ему в глаза и говорила: «Привет!» Снежинка заливался красным, кадык начинал дрожать, он шалело улыбался, вскидывая светлые брови, и шептал:

«Привет» – голос тоже не всегда слушался Снежинку.

Я думала, если такой взрослый и высокий может краснеть от моего взгляда, значит, я не пустое место. Мое «Привет» всегда звучало убедительно.

Стало тоскливо в те дни, когда Снежинка не приходил или приходил, но мне не удавалось незаметно от девочек выйти из класса. Теперь я бежала в художку с надеждой на встречу, будто закрутила лихой роман, как в кино, и если день не удавался, я направляла силу всех своих надежд на новый день.

Я стала часто думать о Снежинке. Милен Фармер продолжала нежно петь о любви. Натюрморт сменился гипсовым ухом, потом другим натюрмортом с драпировкой зеленого и гипсовым листом позади бутылок. Еще нас стали водить в темный класс с партами, где по слайдам рассказывали историю искусств. Сережа продолжал страдать от выходок Ксюши и Ко, а со мной что-то случилось. Однажды я уходила оплатить художку к директору, вернулась, а Ксюша объявляет: «Предлагаю похлопать Мыши, которая так самоотверженно оплатила себе учебу! Браво!» – класс заржал. Раньше бы я сквозь землю провалилась, а сейчас лишь уши покраснели.

Однажды Снежинка догнал меня в коридоре. Я уже давно поняла, что он меня заметил и теперь, заглядывая в класс, всегда искал глазами. Я отвечала ему коротким прямым взглядом, как маяк в ночи, он улыбался и краснел.

Он сказал:

– Привет, – это было странно. Выходя из класса, мы уже здоровались, и наша норма приветствий была исчерпана на сегодня.

– Привет.

– Как… – Снежинка поискал, что там у него из слов имеется, – ты в целом?

Я переложила ведерко из руки в руку, пожала плечами:

– В целом нормально.

Впервые Снежинка заговорил со мной сам. Теперь он мучился, стараясь задавить смущение. Вдруг в коридор вышла Сабина, я отвернулась и шмыгнула прочь, проклиная медлительность Снежинки и длинный нос Сабины.

Теперь между мной и Снежинкой повисла недосказанность. Я решила некоторое время соблюдать осторожность и мимо него не ходить. И не смотрела на него на случай, если Сабина что-то заподозрила и разболтала. Возможно, девочки выжидают, чтобы подтвердить свои догадки и «оттоптаться» вволю. Снежинка заглядывал в класс, я чувствовала взгляд на себе, но головы не поднимала, внутри же меня все призывало: «Я зде-е-е-есь! Где стынет свет и покой!» – Кипелов вторил в плеере. Я боялась, что Снежинка устанет и больше не придет, но он все приходил.

Однажды я выжидала после урока, чтобы Аня, которая ездила с той же остановки, точно ушла. Наш класс уже вывалил на улицу, привычно завыла сигнализация машины Сергея Владимировича, он зло прошагал мимо, ища в кармане джинсов ключи от машины. На его ровных скулах побелели желваки. За дверью слышались смех разбегающейся толпы, обрывочные звуки задушенной сигнализации. Я перетыкала кнопки заевшего плеера – диск вытащить, дунуть, поставить и – о, чудо, Милен Фармер снова здесь.

– Привет, Ася! – я обернулась. Имя-то мое он откуда узнал?

– Я хотел спросить еще тогда… – Снежинка решил без отступлений и снова споткнулся и подвис, пока я ликовала: «Не забыл! Не забыл!», стараясь не подать вида. – Мне надо сдать портрет, я подумал, может, ты мне по… – он снова подвис и после паузы закончил: – поможешь?

– Я портреты писать не умею. Мы только ухо прошли. На следующей неделе начнем нос.

– Я имею в виду, – Снежинка стал просто багровым, – ты посидишь, а я порисую.

Это было невероятное предложение! Одно на всю жизнь! Никогда еще моих портретов не писали!

– Ты когда хочешь? – я придала голосу равнодушный деловой тон.

– Могу прийти за час до твоих уроков в четверг.

– Нет! В мой день не надо! Я приеду в среду, подходит?

Снежинка сходил к директору, буквально проскользнув в щелочку двери всем худым телом, и подтвердил, что в среду в три аудитория свободна.

В «не наш день» художка выглядела необычно. Свет в окна падал иначе, золотым – в наши дни так не светит. Мы сели в проходной аудитории. В той, где занимается обычно мой класс, шел урок другой группы. Они сидели так тихо, что если бы я не заглянула и не увидела их своими глазами, то подумала бы, что аудитория пуста.

Снежинка посадил меня напротив окна, где «хороший свет». Сам сел напротив. Его длинная голова была выше мольберта, и я могла наблюдать, как он наклоняется и смотрит на холст, примеряя композицию. Он взял небольшой формат, квадрат альбомного листа. Сначала наши взгляды спотыкались друг о друга, как у пары, впервые танцующей вместе. Потом Снежинка, устав краснеть, сказал:

– Давай ты будешь смотреть сюда, – и повел карандаш вбок.

Мой взгляд неохотно отполз. С одной стороны, это было облегчением, с другой – мне теперь только боком видно, как Снежинка работал. А это было интересно – с его лица слетела вся застенчивость, он наклонил голову, свел брови, уверенно шуршал карандашом, то и дело бросая короткие точные взгляды на меня. Это были отдельные взгляды на подбородок, шею, ухо – хотелось почесаться. Угол стены, куда пришлось уткнуть взгляд, был весь изучен: гипсовая голова мужчины с кудряшками, кажется, греческого бога, старый натюрморт другого класса: хохломская плошка, кувшин, гроздь пластикового винограда. Серая стена с каплями краски и самое интересное, что случилось там за полчаса, – перемена света, когда солнце выплыло из-за тучи. Свет в комнате налился еще больше золотым, в нем засверкали пылинки, точно блестки в шаре.

Снежинка отпустил меня передохнуть. Сам взял сигарету и вышел на крыльцо. Я походила по длинному пустому коридору туда-сюда. Все же было странно находиться здесь без Ксюши, Сабины, Ани и Сережи. Так тихо и пусто.

Снежинка вернулся порывом ветра с улицы:

– Пойдем. Начну подмалевок, пока свет не ушел.

И мы сидели еще час, а может, и два. Мне было скучно, трепетно и страшно. Хотелось, чтобы я получилась красиво. От жесткой спинки стула сводило шею, Снежинка разрешал мне наклониться и покрутить головой.

– Сегодня не закончим, – говорил мне он, быстро смешивая краску и кладя мазки на холст, кисть издавала шлепающий звук. – Подбородок выше.

Я поднимала подбородок, и взгляд мой бродил по стене: пятно синего, пятно желтого, по кудрям греческого мужчины, по унылому натюрморту. Очень хотелось винограда.

Когда сеанс был закончен, я выдохнула и подпрыгнула:

– Можно посмотреть?

Снежинка покраснел. Он вытирал тряпкой кисти и снова превратился в себя обычного:

– Ну только знаешь, это еще не совсем ты. Здесь ты похожа скорее на бабушку.

Я взглянула на портрет и зависла. На первый взгляд это была правда не я: тень на впалой щеке делала лицо старше, но если вглядеться: мой нос, мое ухо, мой зеленый костюм, моя серая прядь у лица. Портрет был разрознен, все в нем было отдельно, только пятно щеки выходило к живому смотрящему глазу и спускалось к улыбке, остальное лежало через пустоты белого холста. И все же это была я.

Не зная, что сказать, я что-то промычала, голос отказал. Хотелось скорее уйти.

Случилось невероятное – Сабина бросила художку! Видимо, решила, что она слишком богата, чтобы учиться. В отвязном трио образовалась пробоина – класс выжидал.

Однажды в перерыве Ксюша позвала меня с ней в ларек за чипсами. С паприкой остались последние, уступила Ксюше. Себе взяла с беконом, хоть я их и не очень. После перерыва Ксюша подсела с мольбертом рядом:

– Эй, Мышь, хочешь Лагутенко послушать?

Я взяла проводок ее наушника и до того, как вставить себе в ухо, твердо и уверенно сказала:

– Только не зови меня больше Мышь!

Ксюша кивнула, не отрывая взгляда от своего черно-белого карандашного носа на листе. «Утекай!» – пел Лагутенко. С тех пор я с Ксюшей. Аня тоже вроде с нами, но мы с ней не очень. И толкать машину Сергея Владимировича перестали, а вот Сереже достается – уж очень он смешно вопил, когда новый набор ластиков мы прокатали в прессе! Появилась традиция ходить большой группой к остановке и вместе ехать до кинотеатра «Космос», потом придумали выходить на остановку раньше, идти по бульвару и петь «Танцы Минус».

Снежинку я больше не видела. Пару раз он, кажется, заходил, но я сидела спиной, была занята, мы слушали Лагутенко и рисовали губы.

Однажды Аня со своей хорьковой ухмылкой подошла ко мне:

– А я видела твой портрет.

– Где? – встрепенулась я. Аню я больше не боялась. – Покажи!

На выходе из аудитории лежала стопка материалов на палитры: испорченные эскизы, брошенные работы. Аня приподняла стопку с середины, пролистнула, роняя несколько досочек вниз, и вдруг – хоп! В приподнятом клине – портрет. Зеленый костюм – его я больше не ношу, серая прядь, живой глаз, улыбка – разрозненные нос, ухо, пятно щеки. Все беззащитное, оголенное, вывернутое наизнанку мое! Внутри похолодело, будто обожгло, хотелось схватить и спрятать, а потом, может, сжечь. Аня смотрела цепко, внимательно, сощурившись. Я повела плечами: «Ну и что?» – и, не задерживая взгляда на портрете, а глянув вскользь, непроницаемо и равнодушно, прошла мимо.

И видела, видела спиной вытянутое лицо Ани. Лагутенко кошачьим голосом пел: «Утекай!»

Усатый пион

1.


Вытянувшись вдоль стены, Таня укрылась одеялом с головой. Жарко. Пусть! Будет лежать так, пока не заснет, и страшное пройдет мимо.

Страшное выглядывало снаружи внутрь комнаты через окно. Таня вжала живот в матрас, почувствовала ребром пружину. Левая нога затекла, и ее закололо от пятки вверх. Пусть страшное думает – это ворох одеял, здесь никого нет, не шевелись! Сон не идет, а ведь только он может подхватить плотик Таниного матраса и, легонько покачивая, унести в далекое и простое бесстрашное.

Шум в коридоре. Таня втянула воздух, нужно быть тихой. Страшное чутко слышит – ни звука! Под одеялом трудно дышать, стена заморозила кончики пальцев, они предательски высунулись. В коридоре шорох, звуки, шаги, все громче, свет, щелчок, откинутое одеяло – на Таню рвануло сквозняком и ярким светом. Рябые частицы слетаются во что-то:

– Мама? – та стоит в плаще, держит ключи, наклоняется:

– Котик, я снова задержалась, прости, – сжатое пространство медленно распадается. Мама кладет руку на лоб, целует, от нее пахнет улицей и больницей. – Ты не плакала? Да ты вся горишь!

Таня смотрит на маму счастливо – она снова спаслась! У мамы мягкий овал лица, светлые кудри, серый шарф, который вдруг сливается с цветом ее глаз. Мама здесь. Синие руки с узловатыми пальцами бесшумно разжали жестяной подоконник, тень отпала от окна. Страшное пошло восвояси на своих огромных трехэтажных ногах. Оставило до поры до времени рассматривать комнату Тани.

Но страшное умеет ждать.

Мама задерживалась часто, и Таня училась с этим быть. Пока светло, дома спокойно: домашка, книги, шумный двор за окном. Но как темнеет, Таня чувствует – подходит. Включала во всей квартире свет, мама замечала с утра за завтраком: «Свет, Танюша, надо выключать. Ты спишь, а счетчик крутит».

Таня стала экономить свет. Оставляла три световых острова на равном удалении по квартире: читальная лампа на мамином столике – выхватывает из темного полдивана, окно с тополем и штору, торшер у кровати Тани – воздушный купол со складочками кругло светит на Танины книжки – и верхний желтый свет в туалете, он льется монотонно и скучно. Тьма плещется у границы световых островов, не в силах захлестнуть и растворить их. По углам тьма сгущается, скатываясь в мохнатые шары, угрожающе зыркает. Если нужно в туалет, Таня терпит. Когда не остается сил, Таня на цыпочках перебегает темное в зале, будто по мокрому, в углы не смотрит. На кухню заходит редко. Там темное обволакивает шумовки, кран от раковины, посуду, угрожающе сверкает. Холодильник тихо дрожит в углу, и боязно оттягивать его намагниченную дверцу, окунаться в клин холодного света. Холодильник вздрагивает вдруг, и Таня бежит, хлопнув дверцей от испуга. Глотнув кухонной темноты, бежит до спальни, не выдыхая, задевая стулья и дверь в зал. От грохота страх разрастается и несется за Таней огромной тенью. У Тани колотится сердце.

Но Танино страшное ждет ее здесь, в окне спальни. Он смотрит внутрь с улицы. Таня не решается повернуть к нему голову. Половина комнаты с окном отмирает и не живет. Таня ложится в кровать лицом к стене, накрывает себя с головой. Но видит его, отвернувшись, укрывшись, спрятавшись, даже с закрытыми глазами она видит его: огромный нос, поджатые губы, удивленный взгляд, бледная кожа. Лицо и шея у него длинные, щеки впалые, подвижный острый кадык, на нем кепка, выцветший синий пиджак из льна, мятые брюки, синяки под глазами. От шебуршит рукой в кармане брюк – будто ищет ключи. Такой будничный и странный, и если бы не его рост – стоит прямо в палисаднике у подъезда, его можно было бы принять за соседа.

Таня отлично помнит, как он появился.


2.


Прошлым летом мы поехали с мамой в Санчелеево. Мама хотела вывезти меня «на воздух», а тетя давно звала на дачу с ночевой.

Мне не хотелось! Вставать рано утром и ехать на электричке в глупой панаме «к черту на куличики»?.. Мама обещала парк. Мама обещала вдвоем. И книгу мне обещала почитать, «хоть я уже и не маленькая». Но парк пришлось отложить, а книжку взять с собой в электричку.

Дальняя тетя была вдовой, но ходила не в черном. «До посинения» любила свою дачу – жила там «безвылазно». Она хорошо относилась к маме. Несколько лет назад мама помогла ее зятю в чем-то по медицинской части, и после этого он стал «почти здоров».

Тетя Ирина, так ее зовут, встретила на станции. Я сразу узнала ее по рыжим волосам. Теперь она стриглась коротко, а раньше носила длинные волосы, завязывая их в умопомрачительно высокую дульку. В нашей маленькой квартире, расхаживая с дулькой и на каблуках, тетя Ира доставала до потолка.

Она стояла на перроне, широко расставив ноги и щурясь, всматривалась сверху вниз в волну, сошедшую с электрички только что. Толпа обтекала ее, как ручей – большое дерево. Увидев нас, она вскинула руку:

– Таня, Марина! Я здесь! – и заулыбалась так, что я подумала: «Все будет еще хуже, чем я представляла».

– Ну, наконец-то доехали! – она быстро подошла, ловко оттеснив с дороги сухонького старичка, я испугалась, что он упадет и разобьется, точно глиняный.

Тетя взяла у мамы сумку:

– Давай, Марин, помогу, – мама не успела ничего ответить, а та уже несла сумку как свою. Я сжала лямки рюкзака, но тетка мой рюкзак не тронула и даже не глянула на меня, а сразу заговорила с мамой. Она повела нас по тропе с высокой травой вдоль унылой рощи. Мы шли за ней с пустыми руками, как маленькие.

Меня тревожило, что мы уменьшились: «Все здесь будет по «тети-Ириному», – с досадой думала я. Хотелось домой, туда, где мы с мамой своих обычных размеров.

– Марин, ты слышишь, как пахнет? – тетя остановилась, прикрыла глаза, шумно втянула воздух. Она закинула голову вверх, там мельтешила листва и качались верхушки деревьев. Мы тоже из вежливости встали, мама глянула на меня коротко и хитро, я потупилась, сдерживая смешок. Глядя на тетю снизу вверх, я подумала, какой она великан, и мне стало нас с мамой жалко. Как легко и глупо мы попались!

Она мне никогда не нравилась. Она вся была ненастоящая и предлагала запахи «слышать». Поддельно смеялась, говорила странным голосом, в некоторые моменты переходя на визг – это совсем не шло ее огромности. Смеясь, она визжала и хрюкала: «хви! хви! хви!» и потом еще долго вся шла волнами от груди к животу, успокаиваясь. Она постоянно говорила про свое, про дочку и зятя, хвалилась ими: «Моя Женя-то, моя Женя-се, а наш Денисочка», маму не слушала, и называла ее по имени Марин, без моей любимой последней «а» «ма-мА Ма-ри-нА»: «Ты, Марин, не поверишь, – говорила маме тетя. – Марин, и знаешь, что он выдумал?» И через слово вставляла «грит»: «Он мне грит, ты баклажанов семена где взяла, я ему грю, так это ж наш Денисочка привез, он грит, даже не знает, где взял, но семена, Марин, отличные! Хви-хви-хви». Кажется, мама тоже жалела, что поехала, лицо у нее было не очень, она кивала и отвечала тете машинально (угу, угу, да) а сама смотрела так, будто думала о другом. Ну вот, честно лучше бы в парк!

Еще до дачи не дошли, а она уже про огород все рассказала и про соседей своих дачных. Что-то у нее там с соседом через два участка было. Она про него все намеками говорила, подмигивая маме, кивая на меня, мол, эта заснет, я тебе все, Марин, расскажу. Их дачный массив за зиму обворовали. Где-то окно разбили, где-то дверь. Но дом тети не тронули, и она все гадала: то ли счастливый случай, то ли умысел какой, то ли «Толя с небес оберегает» – тетя посмотрела на небо, снова встала. И мы с мамой послушно подняли головы, как тетя Ира. Через три верхушки проплывало курчавое облако. Забавно, но мне почему-то и вправду оно напомнило дядю Толю: пышноусого, с красным носом и будто заплаканными глазами и веселым детским вихром выше лба.

На страницу:
2 из 5