bannerbanner
Плеяды современной литературы. Время, запечатлённое в словах
Плеяды современной литературы. Время, запечатлённое в словах

Полная версия

Плеяды современной литературы. Время, запечатлённое в словах

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Одного такого вечера ей хватало надолго, чтобы быть счастливой. Этот маленький человечек, такой же смышлёный, как и озорной, радовал её одним своим появлением на свет. Она невольно соотносила его со своим прошлым и видела, что жизнь идёт, преодолевая все сложности и, слава богу, не застревая в ней слежавшимся комком. Вряд ли она была такой же в его годы, скорее напуганной, плаксивой, голодной, несчастной. Её наполняла теперь какая-то особая радость за него, и чем больше он смеялся, тем большее удовлетворение и необходимое спокойствие она испытывала. Она любила его всем сердцем: пусть не весь, но хоть отчасти он был её будущим. И он, несомненно, любил её тоже. Старуха помнила, как он стоял у её постели, когда она серьёзно болела, поглаживая маленькой ручкой её сухую ладонь. Грустный, он глядел ей прямо в глаза, стоически сдерживая нахлынувшую на него, видно, горечь. Он долго терпел, преодолевая плаксивость, и лишь одна слеза, крупная, хрустальная, не удержавшись, пустилась опрометью вниз, сорвалась с подбородка и упала, растворившись в одежде, раскрыв его истинное состояние в тот момент. Эта слезинка, одна-единственная, поразила её тогда больше всего. Перед ней был не малыш, но вполне взрослый человек. Она уже знала, что он всей душою с ней.

А потом всё прошло, она выздоровела, они много раз ещё смеялись. Он был открыт и не капризен, не злобив, она любила с ним возиться, когда себя хорошо чувствовала, это доставляло ей огромное удовольствие. Дерзкий в меру, заводной, но всегда чуткий, какой-то душевный не по возрасту, таким он и запомнился ей – у неё на руках, склонивший голову ей на плечо и нашёптывающий на ухо что-то приятное…

Старуха приходит в себя, глубоко вздохнув и с трудом разгибая одеревеневшую спину. Засохшие слёзы на лице образовали солёную корку, которая неприятно стягивает кожу. Она медленно растирает её грязными руками, оставляя под пальцами красные, долго не пропадающие следы. Очнувшись, она чувствует, что неотвратимо подкатывает к горлу ком, и, не в силах совладать с собой, бросает ненавистные тряпки и уходит прочь из ванной. Она отрешённо ходит по квартире, не замечая ничего и слыша только надрывный стук сердца. Перед ней стоят видения; натыкаясь на предметы, как на незримые препятствия, она поворачивает в другую сторону и обратно. Она заново переживает всё былое, разворачивая историю в своей дряхлой памяти, но памяти, в то же время удивительно чётко запечатлевшей практически всю жизнь с малых лет и до последних тягостных дней расставания.

Расставание… В её судьбе это понятие значило слишком много. Они были разные, расставания, и большей частью совсем простые, недолгие, но для неё всегда тяжёлые, всегда они ранили каким-то налётом безутешной грусти. Она их боялась. Она их умышленно затягивала. Куда бы то ни было, она провожала всегда, как в последний раз. У неё отложилось постоянное недоверие к уходам и отъездам, она волновалась и не могла быть одна, она никак не могла привыкнуть, что надо обязательно прощаться, и именно так часто, что не успевает ещё отлегнуть от сердца с прошлого раза. Она уже и привыкла к ним, но всё равно перед ними дрожала.

С маниакальной ясностью представляет она тот день, когда провожала детей в отпуск. С филигранной точностью воспроизведены все детали того суматошного момента, когда, опаздывая на самолёт, все спешат, бегают, укладывая вещи в ещё раскрытые чемоданы. Почём зря ругается зять, стараясь запихать кое-как – лишь бы закрылось – непослушные, неправильные по форме и отчего-то вдруг так сильно изменившиеся в объёме штаны и рубашки. Их много, он вытаскивает всё, попутно перебирая, – что будет нужно, а что нет, – откидывает добрую половину в сторону и вновь уминает, не переставая ругать бестолковую жену, которая слишком рано вызвала такси. Та ещё не оделась, осматривая гардероб своих юбок и платьев, это очень ответственный момент: она никак не может решить, что возьмёт с собой. Конечно, время ещё есть, нечего беситься, и она со спокойствием опытного человека делает свой выбор, от которого зависит, в отличие от её мужа, насколько приятно и уверенно она проведёт ближайшие недели. Тут же бегает неугомонный Алёшка, постоянно дёргая их и задавая ненужные вопросы. Он давно уже готов, его забавляет эта спешка, беспокойство родителей, это возбуждает его, создаёт атмосферу приятной значимости их отъезда. Он ликует про себя и не устаёт донимать взрослых своими выкриками, неуместным вмешательством в сборы, рискуя нарваться на неприятности. И только она одна оказалась не у дел в этой суматохе: пытаясь помочь и получив в ответ нервный окрик – не мешаться, она уселась в сторонке, на краю дивана, сложив на коленях руки, и, всё понимая, стараясь подавить в себе нахлынувшую вдруг этакую глупую старческую обиду, неотступно и участливо следит глазами за действиями дочери и зятя, готовая по любому зову к прыжку, чтобы помочь, подсобить им с вещами своим холодным рассудком и напитанным годами большим житейским опытом. Но просьбы о помощи нет, и она сидит как на иголках, перегорая в неустанной борьбе двух стихий: беспредельной любви к детям и желания не досаждать им сейчас подсказками, не нервировать их своими слабыми, неуклюжими действиями. Она видит, как зять кряхтит, закрывая крышку чемодана, забитого вещами, свёртками и пакетами. Она смотрела до этого, как он его укладывал, всё порываясь вскочить, посоветовать: конечно же, она положила бы вещи по-другому, и не пришлось бы сейчас так тужиться, и всё бы нормально закрылось. Но странно, даже теперь она не кипит угаром назидания, а мысленно старается помочь ему посильнее нажать, ругает крышку, что та не поддаётся, ругает замок, что не закрывается. Она всеми фибрами своей души ощущает те тревогу и напряжение, которые владеют ими, она так же, как и они, досадует на всё непутёвое и никак не поддающееся, на дряхлое и ломкое, на беду. Все эти чувства, которые она испытывает и о которых не подозревают молодые, на время затеняют в ней неприятные, тяжёлые мысли о том, что она на целый месяц останется одна, лишится радости видеть их, ухаживать за ними, жить их проблемами, заботами, и, самое главное, – она потеряет на время Алёшку, этого милого, своенравного шалопая, к которому она так привыкла и которого любит больше всех на свете. Безраздельно владеющая ею обострённая чувствительность никак не считается с тем, что расставание это не навсегда, что через каких-нибудь двадцать пять дней они вернуться назад, и всё завертится опять в своём вечном, постоянном до умопомрачения водовороте. И настойчивее стучит кровь в висках, сильнее напрягаются в нервной судороге мышцы, она уже с трудом себя сдерживает, чтобы не соскочить с места.

Невыносимая мука для неё безучастно сидеть и смотреть, как происходят эти поспешные сборы. Ещё недавно она представляла себе их расставание, – обстоятельное и неторопливое, с напутствиями и обязательными поцелуями, – но теперь всё происходит с молниеносной быстротой, всё мельтешит в голове, она ясно уже видела последнее бегу-прощай, боль от скорой разлуки пронизала её сухое, костлявое тельце, и она, бедная, никак не может совладать с охватившей её паникой. Это уезжает не восполнимый никакими затеями кусочек её жизни. Она теперь уже готова ждать их сколько нужно, но пусть ещё побудут здесь, возле неё, ещё немного, хоть лишние пять минут. Она не думает о том, что они опаздывают, – она ими любуется, как в последний раз, с теми безотчётной тревогой и беспокойством, с которыми смотрят на своих отъезжающих детей все матери на свете.

Минуты летят одна за другой, времени остаётся всё меньше. Её неожиданно просят уложить небольшую дорожную сумку, и она с радостью берётся за дело, счастливая тем, что понадобилась. Она двигается как на конвейере: руки работают быстро и проворно, пальцы послушно выполняют внутренние команды, постоянно опережая их на какое-то мгновение. Через некоторое время всё готово, и это простое «спасибо, мамочка» отзывается в душе самой дорогой наградой, преграждая путь нарастающей тоске. Она, не стесняясь, включается теперь в сборы, чувствуя себя полноправным участником событий. Как в молодости, работает её мозг, выдавая ценные советы, она подсказывает и управляется с самыми нелепыми, казалось бы, заданиями, везде проявляя добрую, непоказную сноровку и умение. Копившийся внутри потенциал, пока она сидела, недвижимая, на диване, прорвался наружу, преобразившись в мощный КПД обогащённого годами таланта, минутами бессмысленно перегорающего гения.

И вот сборы закончены. Прощальный поцелуй словно обжёг щёку, закрылась дверь лифта, унося последние родные звуки. И сразу – пустота, резанувшее слух безмолвие и безликая неприветливая обстановка. Она долго смотрит в окно, провожая взглядом такси и беспокоясь, как бы чего не забыли, понимая, что теперь уже всё равно их не вернуть. Автомобиль скрывается из виду, а она смотрит туда, где в последний раз его видела. Ещё раздаются в звенящей тишине крики Алёшки и нервные срывы его родителей, ещё не выдохлась вокруг атмосфера балагана, походной возни, ещё часа два она не находит себе места, волнуясь, улетел ли их самолёт или нет, переживая за всех вместе и за каждого в отдельности. Но постепенно она успокаивается, повинуясь неизбежным обстоятельствам, и начинает ждать с упорством одержимого идеей, с усилием страждущего любви, ждать каждую последующую, столь драгоценную минуту её совсем уже небольшого и оттого намного более весомого остатка жизни…

Старуха садится на диван, жуткий, ненавистный диван, свидетель её горестей и утрат, старый, скрипящий, как дорожная телега. Она смотрит вперёд в тупой задумчивости, беспощадная память сковала её тело и с упорством насилует непрерывной чередой событий столь далёкой и близкой одновременно действительности. Она готова пережить всё заново, от начала до конца. Она умоляет Бога вернуть хотя бы часть утраченного, никак не представляя себе, сколь долго ещё может продлиться эта пытка, не думая о будущем, о настоящем, а только окунаясь, словно в бреду, в полосу прожитых лет, необычайно ёмких, насыщенных самым разным: и любимым, и горьким, и бурным, и страшным, и упоительным. Как в заветной книге, отразились в ней значительные и незначительные фрагменты её жизни, в основном последнего десятилетия, овеянного больше добротой и радостью: наконец-то, после долгих лет безбрачия, счастливое замужество дочери, незабываемое время их совместного проживания, безусловно оживившего неприметное течение будней, подарившего немало светлых дней, которые были причиной её приятных переживаний, затмевающих собой всё дурное и болезненное. И, конечно же, среди прочего событие из всех событий – рождение Алёшки, который накрепко упрочил все их прежние отношения, а для неё стал венцом любви, торжества и счастья. Нельзя сказать, что они жили очень дружно, не без обычных ссор, разногласий и упрёков, к которым она также часто прибегала, особенно в последнее время. Однако она не могла пожаловаться на полное отсутствие в свой адрес внимания и хоть изредка проявляемой чувствительности, заботы, ласки, приносивших ей спокойствие, снимавшее внутреннее, такое губительное в её старческие годы напряжение.

Зять был серьёзным человеком, с характером, но затейник и страшный подхалим. Очень редкое сочетание качеств, сильно выделявшее его среди других, присущее больше дореволюционному зажиточному крестьянину, чем современному городскому жителю. По профессии он был каким-то технологом. Она не чувствовала в нём лести, угодничества по отношению к себе, наоборот, он был всегда подчёркнуто независим, но добр, внимателен, в меру обходителен, чем снискал в её глазах уважение и вполне резонную с её стороны привязанность, может быть, даже несколько бóльшую, чем заслуживал того просто зять. Пожалуй, во всём он проявлял благоразумие, за исключением тех редких случаев, когда ссоры преднамеренно переходили все границы, и в конфликтах был даже больше прав, чем это можно было предположить со стороны. Он во всём знал меру, оберегал её от излишних хлопот, волнений и, исходя из последнего, от излишней информированности. Это был единственный его недостаток помимо всех несущественных, который вызывал у неё справедливые упрёки. Она никак не могла понять детей и по-своему, несуразно глупо, ставила перед ними вопрос: почему они пытаются скрыть от неё то, что неизменно принадлежит ей, является её жизнью, болью, но болью обязательной, необходимой для полноценного восприятия семьи, через которую нужно пройти, чтобы не зачахнуть душевно в лучах застывшего благополучия? Однажды она расстроилась так, что два дня потом с ними не разговаривала.

Она ездила на похороны своей сестры. Та жила далеко, и в связи с этим они в последнее время виделись очень редко. Сестра была старше её, совсем дряхлая и немощная. Раньше они традиционно посылали друг другу поздравительные открытки, писали многословные письма, в подробностях излагая свою жизнь, но, в общем-то, с каждым годом их связь становилась всё менее прочной и обязательной. Неизменно обещая приехать в гости, они всё время откладывали эту идею на потом, так и не собравшись до конца порадоваться встрече и посмотреть друг на друга и на своих статных родственников. В своих отношениях с сестрой она корила прежде всего себя, хотя делала это больше по инерции, понимая, что и в её возрасте она мало на что способна.

С годами их родственные чувства совсем притупились, на похороны она ездила скорее с осознанием неизбежности, пришедшей в свой срок, чем горестной утраты, разящей наповал и вынимающей изнутри самую драгоценную часть живого. Конечно, она плакала и болела все эти дни, однако, давно готовая к подобному исходу, отдав долг к соединявшим их кровным узам и возвращаясь назад, она уже думала о доме, о себе – насколько она сама ещё сможет быть полезным членом семьи, крепкой и заботливой, любить и быть любимой. В последний раз увидев сестру, её близких, наслушавшись всяких разговоров, представив те разительные перемены, которые творит неумолимое время, особенно когда тебе за девяносто, она ужаснулась: ей вовсе не хотелось быть такой же обременительной для своих детей, ей не хотелось, чтобы Алёшка, взрослея, видел её беспомощной старой клячей, бездумно шаркающей по комнатам, а тем более – парализованным, жалким, сгнивающим в постели человеческим остатком. Она боялась этого, она представляла себя только полноправным членом семьи, чтобы можно было каждодневно участвовать в её жизни, воспитывать внука, убираться в доме, ни на минуту не допуская мысли о проявлении какой- нибудь жалости в свой адрес, такой, которая ограничивала бы поле её деятельности. По своему характеру она, как раз наоборот, пыталась взвалить на себя слишком много дел, добротой своей и неутомимостью опережая в семье всех, чем была полностью удовлетворена. Разбередив нервы подобными мыслями, она уже страшилась всяких неприятных событий. Она опасалась каких-нибудь перемен в её отсутствие, она спешила назад, она всем сердцем оставалась дома, не говоря уже о том, что просто по всем страшно соскучилась.

Её встретили настороженно, с напускной заботливостью и лаской, будто понимая её состояние, а потом всё пошло как бы своим чередом. Однако она сразу почувствовала что-то неладное: это новое незримо отражалось на их лицах, в словах и действиях. Алёшка был не похож на себя, он никак не проявлял былой активности и будто даже сторонился разговоров с ней наедине. Она сначала подумала, что ему наказали не надоедать ей в связи с последним событием. Но когда она на следующий день ненароком попросила его убрать свои игрушки, разбросанные по всей комнате, он вдруг замялся, остановился в нерешительности, недоумённо глядя на неё, но ничего не говоря. Она повторила свою просьбу, но уже более настойчиво, она не понимала, почему он молчит, почему он не уходит, в конце концов, и так на неё смотрит. Раздосадованная его поведением и неприятными подозрениями, она стала порицать его и сама принялась укладывать в ящик машинки и кораблики, подняла с пола большого плюшевого медведя, укоряя внука за то, что он заставляет бабушку нагибаться и не понимает, как это ей тяжело. А он вдруг заплакал. Он хотел было что-то сказать, но запнулся. Ему было обидно за несправедливые обвинения – она поняла это, – но он не знал, как себя вести. Он плакал молча, не шевелясь, таким она его никогда не видела. Ей стало его жалко. Она хотела его утешить, присев перед ним и взяв за руки, а он отдёрнулся, сказав, что ему больно. И тут всё выяснилось.

У него болела рука. Он сильно вывихнул её, упав с качелей во дворе, она распухла, и он кричал. Испуганные родители отнесли его в поликлинику, там плечо вправили, сделали снимок. Через несколько дней уже сняли повязки. А ей родители решили ничего не говорить, чтобы не добавлять лишних волнений в такие и без того нелёгкие для неё дни. И сыну сказали молчать о случившемся. Они напугали его, что бабушка может не вынести таких переживаний и умереть. Наверное, он им и не поверил, однако определённо знал, зачем она поехала в деревню, видел её горе, когда она получила оттуда телеграмму, и, по-своему, конечно, не хотел её расстраивать ещё и своми неприятностями. Он её любил и запросто согласился с предложением папы и мамы.

Но плечо ныло от любого неосторожного движения, от чего он вздрагивал и хныкал. Подумали, что это отголоски травмы, которые скоро пройдут сами собой. Бабушка приехала, а они ничего больше не решили относительно его плеча, легкомысленно оставив молоденькому, однако уже проявляющему ростки здорового сознания уму одному расхлёбывать незатейливую эту кашу. Он бы запросто проговорился, посетовав ей на боли, зная, что она пожалеет его и обязательно что-нибудь придумает. Он безгранично доверял ей, часто делился с ней своими тайнами, которые не всегда рассказывал даже матери. Но, видя, что родители ничего о нём не докладывают, сохраняя былую договорённость, и только успокаивают его и треплют волосы на голове, он также молчал по поводу своей руки и даже старался по-прежнему шалить в ответ на заинтересованные вопросы бабушки. Он чувствовал, что это у него плохо получается, что она его в чём-то подозревает, и от этого злился, но злость свою никак не выказывал – не имел права выказывать, иначе бы она обо всём сразу догадалась.

Бедный мальчик. Никто и не думал, что поставил его в трудное положение и заставил переживать это маленькое существо в такой ситуации, которую взрослый, как раз поэтому ни о чём и не догадываясь, запросто отпарировал бы глубиной своего опыта да силой возмужания. Она вспоминала сейчас о том, как, ничего не понимая и ничего не добившись от дочери и зятя, пыталась с ним поговорить и видела его ошарашенный взгляд, несуразные реплики и полную беспомощность. Он не знал, чем заняться, чтобы от него отстали и не заставляли мучительно искать выход из положения, заглядывая придурковато в глаза. Тогда он, наверное, её ненавидел. Он понимал, что не справляется со своей задачей. Он старался не показывать свою боль, которая постоянно донимала его не отягощённый ничем сдерживающим темперамент. Он старался теперь всё осмысливать, он старался меняться на ходу – и не мог. Он боялся предложить папе и маме рассказать о том, что с ним произошло и что у него теперь болит рука, уже достаточно живо ощущая своё человеческое достоинство и опасаясь покоробить его в своих или чьих-нибудь ещё глазах. Раз ему сказали молчать и не давали отбой, значит, так надо.

А она всё сильнее, методом классной дамы, домогалась правды, несколько раз приставая к нему, думая, что его поведение связано только с его родителями. Он страдал у неё на глазах, а она тут же издевалась над его неоперившейся совестью, ещё совсем не знающей, где есть грань между грубой правдой и святой ложью. И наконец он не выдержал. Раньше он врал по наитию, из шалости, как-то не особо задумываясь над этим, но, когда перед ним впервые поставили задачу врать с умыслом, доводить до бабушкиного сведения такую непростую, ответственную ложь, он переварить её не смог.

Когда всё открылось, первое, что она испытала, был испуг за здоровье ребёнка и совершенно недопустимое спокойствие в доме по этому поводу. Она ругала зятя за беспечность, она отчитывала дочь за легкомыслие и уступчивость. Несмотря на их заверения, что у Алёшки всё самое страшное уже позади, руку он не нагружает, а об остаточных болях предупреждал врач, она не хотела им верить, постоянно подбегала к нему, придумывая всякие заклинания, повязки, и просто гладила больное место, приговаривая своим мягким сказочным голоском. Он был рад от того, что освободился наконец от пут сковывающей его неопределённости, что мог, как всегда, дружить с ней без опаски выдать какую-то страшную тайну. Боли скоро действительно прошли (она всё же водила внука ещё раз в поликлинику), и причин для беспокойства больше не было.

И вот после этого, с каждым днём усиливаясь, её стали одолевать мысли, что от неё утаивают правду, не доверяя её возрасту, здоровью, наивно думая, что оберегают тем самым старость от скверны треволнений, разрушающих её ко всему податливый организм. Если касаемо внука она знала почти всё, потому что он всегда был у неё на виду и последний случай был скорее из разряда исключений, то в отношении дочери и зятя она стала жутко подозревать, что они сторонятся её участия, они не рассказывают ей ни о чём, сколько-нибудь существенно могущем повлиять на её самочувствие, берегут её нервы, превращая просто в славную добрую бабушку, старушку без забот, живущую с детьми на полном пансионе. Они не рассказывают ей о своих неприятностях на работе, а таковые наверняка есть, – она уже знала об этом, потому что в первый раз об этом задумалась, – они не посвящают её в тайны своих недугов и даже ругаются при ней как-то быстро, немногословно, парой-тройкой фраз определяя своё отношение друг к другу и расходясь по сторонам, оставляя её в недоумении, а потом, если она начинает интересоваться, по отдельности проводя с ней сеансы терапии, отвлекающий манёвр – без намёка на поиск поддержки и понимания с её стороны. Однажды она с грустью для себя отметила: то, чем она должна была гордиться, имея достойных детей и воспитывая прекрасного внука, превратилось, по сути, в причину тягостных притязаний на свою долю извечных человеческих проблем, на возможность испытывать тревогу и боль за родных. В этом она признала ущемление своих «законных» прав, а попросту говоря, свою ненужность для них. Это было начало конца.

Не зная, почему так, она боролась теперь за степень влияния, за место в строю, она вынуждена была к ним приставать, вполне осознавая всё чаще и чаще ту надоедливость, с которой ей приходилось начинать разговор, – а раньше она, оказывается, не обращала на это внимания, – она столкнулась с проблемой угодить или не угодить, подспудно она стала обдумывать не только то, о чём хотела говорить, но и саму форму общения. Происшествие с внуком и всё, что потом произошло, послужили ей поводом недоверия к своим домочадцам, и она втайне переживала, поняв фиктивную позу откровения, хотя бы и в небольшой её части, с которой до сих пор имела дело. Выбрав подходящий момент, она попыталась объяснить зятю – прежде всего ему, – что именно не устраивало её в их отношениях, таких в целом неплохих, но неумеренно щадящих и тем самым существенно её обедняющих. Именно то, от чего её оберегали, давало ей в немалой степени новые жизненные силы, ощущение реальности, а не блаженной идиллии, в которой когда-то, как гром среди ясного неба, является неминуемая развязка. Лишённая возможности полноценно переживать за них, переносить вместе с ними тревоги и страдания, а значит, и отбирать на себя их часть, она потом сердилась и болела ещё сильнее, живо представляя себе весь ужас простого, безалаберного своего поведения.

Она не умела толком высказать, что волновало её больше всего, она лишь часто повторяла, что любит их всех, любит очень сильно и хотела бы всегда знать, о чём они думают и что их заботит, чем поднадоела зятю изрядно. Уставший от служебных дел, он почти всё время молчал, иногда улыбался, не особо вникая в суть предъявляемых ему претензий. Он, кажется, не понял её до конца, не пробуя даже задуматься, над чем она так долго билась, подбирая известные ей, чаще весьма далёкие от сути слова. Потом он её резко оборвал, и она, обидевшись, ушла…

Старуха глубоко и протяжно вздохнула, как будто это произошло только что. Весь спектр чувств, которые она испытала тогда, нахлынул вдруг на неё большой волной. Она думала и думала дальше…

Она ревновала теперь даже к тем нещадным знамениям прошлого, которые, мягко говоря, нисколько её не радовали. Она это помнила, вопреки обычным представлениям о том, что вспоминается чаще всё только хорошее. Собственно, для неё всё тогда и было – хорошее. Она не мучилась, хоть и огорчалась ото всех от них поровну: дочь немало трепала нервы и часто ею помыкала, зять иногда просто не обращал на неё внимания, внук, словно специально, не слушался. И она никому не жаловалась, зная, что везде жизнь одна и та же. Даже при безграничной любви, которую она, несмотря ни на что, чувствовала к себе, есть, наверное, времена и пространства, где эта любовь совсем разреженная и превращается порой в беспредметный, безотносительный вакуум.

На страницу:
4 из 6