
Полная версия
Плеяды современной литературы. Время, запечатлённое в словах
Его звали Элиас. Он был смертным, но таким, каким смертным позволено быть в легендах. Его голос звучал как песня ветра, а глаза, словно омуты, таили в себе обещание спокойствия. Он пленил меня, как и все смертные, – внезапно и жестоко. Мы поженились в ночь Кровавой Луны, когда моя сила была на пике, и я думала, что смогу удержать его, но смертные слабее, чем кажутся. Они жадны, и Элиас оказался жаднее всех.
Он узнал о моём наследии, о способностях, о силе, что пряталась в крови. Элиас захотел заполучить всё это. Ради власти и своего бессмертия он предал меня. В ту самую ночь, когда я должна была раскрыть ему свои тайны, он подготовил ритуал. Тогда я отчётливо ощутила, как звёзды погасли, а моё тело сковали цепи заклинания.
Праносталь встретил меня глухим туманом и вечным дождём. Этот мир поглотил меня, оставив лишь тень от прежней сущности. Здесь моя сила стала бесполезной; здесь я стала простой женщиной, запертой в бесконечном одиночестве. Но я была жива. Слишком жива. Я чувствовала каждую каплю дождя, каждую боль утраты, каждое прикосновение отчаяния. Элиас оставил меня здесь и исчез. Для него я умерла, как жена и как человек. Я стала вдовой при живом муже.
Мой дом в Праностале – это не просто место, где я живу, это сущность, которая пропитана древней скорбью. Он – нечто среднее между тюрьмой и кладбищем, где каждый камень помнит о забытых душах, некогда запертых здесь. Стены, покрытые густым мхом, пахнут сыростью и прелостью, как старая могила, вскрытая дождями. Этот мох – единственное живое, что я вижу в своих стенах, но его зелень кажется больной, будто сама земля стонет под тяжестью моего присутствия.
Полы под моими ногами издают жалобный скрип, как если бы они несли на себе вес веков. Даже лёгкий шаг превращается в эхом разносящийся крик, который тишина тут же жадно пожирает. Воздух в доме густой и неподвижный, наполненный дыханием невидимых обитателей. Он пахнет чем-то странным: смесью гари давно погасших свечей, мокрого дерева и затхлости, которая заползает в горло и не даёт дышать.
Звуки, которыми живёт этот дом, будто созданы для того, чтобы свести меня с ума. Шёпот ветра, проникающего в трещины каменных стен, звучит как слова, произнесённые на давно мёртвом языке. Ночной вой, который то замирает, то возвращается с новой силой, кажется плачем. Иногда я ловлю себя на мысли, что пытаюсь различить в этих звуках фразы, как если бы кто-то обращался ко мне, но только для того, чтобы потом снова замолчать.
Слуги, если их можно так назвать, дополняют эту кошмарную картину. Они напоминают тени, вырванные из другого мира. Их лица покрыты странным туманом, который не рассеивается даже при свете дня. Сквозь эту завесу едва различимы какие-то черты, но они всё время ускользают, стоит только попытаться сосредоточиться. Это искажённые, невыразительные лица, как рисунок, который кто-то стёр и нарисовал заново, но с пустыми глазами и безэмоциональными устами. Они молчат. Никогда не произносят ни слова, и в их молчании есть что-то обжигающее.
Несмотря на весь мрак, этот дом живёт. Он дышит – тяжело, протяжно, будто старик, отягощённый болезнями. Я слышу это дыхание в гулкой тишине ночи, в шорохах за стенами, которые могут быть как ветром, так и шагами. Иногда я думаю, что дом говорит со мной, – тихо, уклончиво, как старый друг, боящийся рассказать что-то ужасное. Порой из темноты доносятся осторожные шаги, босая поступь по ледяным камням, и в такие моменты я бросаюсь к двери, но там никого нет. Только замки скрипят, будто они не закрыты, а цепи на воротах шумно звенят, словно потревоженные невидимыми руками.
Иногда я вижу силуэты за окнами, хоть и знаю, что это невозможно, ведь за домом – лишь бескрайние топи, поглощённые вечным туманом. В этом густом белёсом покрывале невозможно различить, где земля, а где вода, но я вижу их: длинные тени с неестественно вытянутыми конечностями, что блуждают в серой мгле. Они останавливаются у окон, но никогда не приближаются слишком близко, как если бы сам дом их отталкивал.
Однажды я решилась написать письмо. Я не знала, кому его адресовать. Может, Элиасу, моему мужу-предателю, который запер меня в этом забытом месте? Может, самому миру, что отвернулся от меня, как от нежеланного ребёнка? Подчиняясь какому-то внутреннему зову, я взяла старую, пожелтевшую бумагу и перо, которое нашла в пыльной шкатулке.
Мои пальцы двигались сами, выводя слова, которые я будто слышала внутри себя:
«Ты отнял у меня всё, но я всё ещё здесь. Ты запер меня, но не убил. Думаешь, я забуду? Думаешь, что моя ярость угаснет? Знай, я вернусь, Элиас. Даже если для этого мне придётся разорвать небо и выпить море».
Слова, пропитанные болью и гневом, ложились на бумагу, как раны на живую плоть. Я спрятала письмо под подушкой, где воздух был пропитан запахом сырого камня и пыли, но наутро его там не оказалось. Подушка была аккуратно расправлена, как будто кто-то тихо пришёл ночью и забрал послание.
Моя жизнь превратилась в повторяющийся кошмар. Каждую ночь я просыпалась от того, что слышала голос Элиаса, шепчущий мне на ухо и зовущий по имени. Иногда мне казалось, что я чувствую его холодные прикосновения, но каждое утро я просыпалась одна, а холодная постель рядом была пуста.
На третий год моего заточения я увидела его – в зеркале. Элиас стоял за моей спиной, всё такой же красивый и опасный, а его глаза светились жестокостью, но теперь в них была и тоска. Он не сказал ни слова, лишь смотрел на меня, пока я не разбила зеркало. На месте осколков осталась вода, которая мгновенно впиталась в пол. После этого его стало больше. Он появлялся в тенях, в треске огня, в каждом кошмаре. Я знала, что это не он сам, а лишь отголоски прошлого и иллюзии, но они не могли возникнуть просто так. Он что-то задумал.
В ту ночь я решила, что больше не буду ждать. Я собрала всю свою силу, всё, что осталось от меня прежней. Я вспомнила звёзды и холод моря, свет, который всё ещё был внутри меня, и закричала, громче ветра, сильнее бури. И мир отозвался.
Дом начал рушиться, камни сыпались, а полы дрожали. В небе разверзлась бездна, и я увидела звёзды. Они были тусклыми, словно забыли о моём существовании, но всё же отозвались. Я почувствовала силу в руках, увидела, как тени расползаются. Тогда и появился Элиас. Настоящий. Его высокая фигура была окутана чёрным плащом, колыхающимся в рваном ветре. Когда-то прекрасное лицо теперь казалось выжженным болью и виной, а его глубокие, но лишённые прежнего блеска глаза встречались с моими, и я считывала в них страх. Он казался человеком, который давно потерял всё, кроме тяжёлых цепей воспоминаний.
Элиас открыл рот, чтобы что-то сказать, но я не слушала. Я шагнула к нему, и мир вокруг замер. Камни, ещё мгновение назад срывавшиеся с потолка, застыли в воздухе, пыль повисла, будто невидимая рука задержала её полёт. Всё стихло, даже ветер, как будто весь мир затаил дыхание.
Его заклинание, то, что держало меня в цепях этого мрачного мира, разрушилось, подобно хрупкому стеклу. Я почувствовала себя свободной. Силой. Хаосом. Местью. Всё, что было отнято, всё, что я потеряла, хлынуло ко мне, наполняя, как бурное море наполняет высохшее русло реки.
Я посмотрела на Элиаса, и моя улыбка была холодной, как лезвие ножа.
– Ты хотел убить меня, Элиас, – сказала я, и мой голос был тихим, но в нём звучала сталь. – Но теперь я убью тебя. Или хуже… Я оставлю тебя здесь, в мире, где нет ни света, ни надежды. Где ты станешь замужним вдовцом.
Элиас упал на колени. Его руки дрожали, пальцы сжимались в бессильных попытках удержать мою власть над ним. Он что-то шептал, молил о пощаде, но я не слышала слов. Даже если бы услышала, они не тронули бы меня.
Я оставила его там. Без сожалений и без раскаяния. Позади меня разрушенный дом напоминал скелет великана, павшего под весом своих грехов.
У термина «замужняя вдова» существует несколько определений, и каждое сословие употребляет его в том контексте, что желаем ими и наиболее подходит ситуации. Но никто из них не может употребить это самоироничное соединение слов в истинном его значении, которое тяжёлым бременем несу на своих плечах я, Дебора Уитфорд, – единственная в своём роде представительница голубой крови потомков Урана и Нептуна.
Полина Гаак

Член Ульяновского Регионального литературного объединения «Венец поэзии» (ЛИТО) при региональном отделении Российского союза писателей. Поэт-песенник.
Внештатный корреспондент областного альманаха «Венец поэзии».
Руководитель творческого коллектива «Серебряные россыпи» от общественной организации «Боевое Братство» пос. Новосёлки Ульяновской области.
Произведения печатаются в коллективных сборниках ряда издательств из разных городов России.
Зависть
Не надо брызгать ядом, господаОт «звёздности» своей всё позабыли.В колодец чистый вы плевали свысока,А ведь недавно жадно воду пили.Когда-то были мы одной семьёй.Два года – а разлад пошёл чуть раньше.Как жаль, мечты захоронили под собой.Остановитесь, хватит лжи и фальши!За вас, не думая, поверьте, скажутПомиловать или казнить, не важно,И на костях, быть может, чьих-то спляшут.Страшнее – совесть продадут однажды.Под дудку лести что вы вытворяли?И кто вознёсся – где найти ответ?Мозгами вовсе думать перестали,Там, где добро, для вас, увы, – запрет!О Боже, сколько желчи, злобы, грязиБросаете в других своей рукою,По уши в этой пошлости увязлиИ стали очерствевшими душою.Вам истина ни капли не нужна!Набычившись, к добыче рвётесь рьяно.Лишь сплетня лживая, для вас она важна!В неё рогами упираетесь упрямо,Открывши рты свои, со знаньем делаЗакрыть бы вам их следует за то.Судить других берётесь очень смело,А вы-то, судьи, сами, сами кто?Неугомонные
Опять решили сделать больно,По сердцу полоснуть?«Коллеги», слышите, довольноСвои уставы гнуть!Живите, делом занимайтесь —Двух жизней нет у вас.Прекрасной долей наслаждайтесь,Пока не пробил час.Смотрите, что творится в мире,Вас Бог помиловал.Себя ведёте, словно в тире,Игрушки – наповал.Живём не хлебушком одним —Об этом что, не знали?Где был совет необходим,В молчанку вы играли.Сравненья ваши ни к чемуИ умозаключенья.Дожать стремитесь, не пойму?Молить у вас прощенья?Бальзам для ваших языков —Плести интрижки разные.Вы, ручейки из родников,Сошлись в болото грязное.Очнитесь, заигрались вы,И как-то не до шуток!Закончен бал, сожгли мосты —К чему теперь аукать?Хотели место указать,Нагнать и град, и грозы.Увы, вам судьями не стать,Прольются чьи-то слёзы.Всё встанет на свои места,И не до смеха, братцы!Зря не боитесь вы креста,Решившие бодаться.Выслушивая странный бред,Есть мнение иное:Добра желать вам и победИ мыслить головою.Сито
Подарено когда-то, в шутку, сито,Сказали – пропускать через негоВсё то, что яркой ширмою закрыто,Давным-давно легло уже на дно.Благодарю, что мне глаза открыли,Теперь понятно, где добро, где зло.Да, слава Богу, лучшие прибыли,Кто прятал камни за душой, тех унесло.Шагая лёгкой поступью по травам,Я надышаться волей не могу.Как хорошо – со мной друзья на правом,А недруги – на левом берегу.Запру засов от взглядов нездоровых,Врата открою для людей мирских,Им процветать душой и сердцем снова,Чтоб исполнять заветы всех Святых.Поверила подаренному ситу.Его заслуга в выборе друзей.И не всегда бывает карта бита,И не всегда мы знаем правды всей.Виктор Голубев

Родился в 1963 году в Ленинграде. В 1986 году получил высшее техническое образование, окончив Ленинградский кораблестроительный институт. Наряду с профессиональной деятельностью постоянно занимается литературным творчеством. Публикуется в изданиях Русского литературного центра и издательства «Четыре». По результатам участия в конкурсах награждён несколькими призами и дипломами.
В 2018 году вошёл в собрание сочинений авторов XXI века от бренда «Фонд развития литературы им. А. М. Горького» (Русский литературный центр).
В 2023 году за выдающиеся личные заслуги награждён медалью им. Л. Н. Толстого «За воспитание, просвещение и наставничество», учреждённой Международной академией русской словесности (по ходатайству Русского литературного центра).
Прелюдия прощальных вод
Яркое солнце прорвалось сквозь комья ватных облаков, приласкав всё вокруг мягким ублажающим светом. Сверкнули окна, отражая тёплые лучи, широко раскрытыми глазами смотря в бескрайний лазоревый мир. Как по команде вспорхнула небольшая стайка воробьёв и понеслась вверх со звонким многоголосым чириканьем. Весна игриво обернулась, одёрнула плечи после долгих тягостных раздумий.
Улыбнулись дома, деревья, птицы. Город засиял, с благодарностью принимая приветственный знак природы. Зашевелились быстрее люди, забывая на время о бесконечных тяготах и заботах. Уже не так агонизирующе спешили они по своим делам, ощущая прекрасный повод лишний раз поднять голову, глубоко вдохнуть и залюбоваться тонкими верхушками деревьев, удивительным и неповторимым рисунком облаков, насладиться плавным и величаво-гордым полётом пернатых – как они прекрасны в воздухе! совсем не так, как на земле, кричащие и снующие по помойным бачкам, – и после долгих суетных забот увидеть наконец всё это другими глазами, открыть для себя источник редкого по силе наслаждения, необычайно ёмкий в своей беспредельной, изысканной, волнующей красоте.
В то время как всё сияло и радовалось, одухотворённое лёгким мановением всемогущей природы, по тротуару во дворе шла маленькая сгорбленная старушка с палочкой в руке, никак не замечая всеобщего ликования и не воспринимая удивительной неповторимости бытия, его чарующих глаз пейзажей, мягкого и душистого воздуха, преспелой женственности его нежных, грациозно обволакивающих движений.
Бабка шла медленно. Она и не шла почти, а еле передвигала ноги, глядя вниз, погружённая в свои тяжёлые старческие думы. Пальцы совсем не шевелились, обхватив клюшку, а рука лишь чуть-чуть приподнималась, чтобы каждый раз переставить опору на полшага вперёд. У неё был жалкий вид: старое поношенное пальтецо, выгоревший платок на голове, боты, надетые на растянутые, сбившиеся чулки. В другой руке она держала сумку, с которой бегала, наверное, в магазин ещё в годы своей юности. Старушка шевелила иногда губами, но больше ни одним движением лицевых мускулов не давала понять, что она замечает что-нибудь вокруг себя. Лицо её имело черты доброй, лирической бабушки, но страдало и болело, отчего сама она вызывала бесконечную к себе жалость. Мягкие морщинистые щёки, опустившиеся на уголки рта, выгнутые двумя выразительными холмиками жидкие брови, круглая картошинка носа, волнистые складки на лбу – всё это могло обозначать некую лёгкую встревоженность, милые сердцу, затаённые мечты, доброту, ласку, нежную любовь, но так не подходило сейчас к её унылому виду, измученному взгляду, брошенному в землю, говорящему о том, что она давно уже не знает ни поддержки, ни тепла, ни радости. От неё веяло такой печалью, что стоило посмотреть в её сторону, – пусть только сбоку или мельком сзади, – как грусть-тоска сжимала сердце от одного явления этого задавленного несчастьем существа.
Маленькая скрюченная фигурка, словно средоточие всеобщего бессилия и заброшенности, предстала неустойчивой и хрупкой среди сует громогласно утверждающего себя мира. Не многие лета согнули старуху, не суровые зимы и голод сгубили её здоровье, она шла под тяжестью более серьёзного груза: жизненных утрат, потери опоры, спокойствия, надежды, что в её возрасте обернулось настоящей трагедией, маханув плашмя со всею силой по слабенькой спине. Было видно, что нет рядом никого, кто бы смог позаботиться о ней, чтобы принять на себя часть её страданий, поддержать её в недуге. Она смотрела бы тогда по-другому, она бы, наверное, не выглядела такой брошенной. Пусть слабая и вялая, она бы не несла в себе столько скорби и отчуждения, заставляющих невольно испытывать бесконечную к ней жалость.
Суровые обстоятельства подорвали её здоровье. Она всегда казалась себе крепкой, но вдруг отчётливо ощутила свою немощность, неготовая к безумной жизненной затее, хотя кто знает, можно ли было к тому подготовиться. Бабка осталась совсем одна. У неё пропал аппетит, она ослабла, похудела, она совсем забросила себя. Головные боли изводили её, и она уже перестала обращать на них внимание, пробираясь сквозь туман и тяжёлое гудение куда-то в пустоту, ничуть не заинтересованная в том, чтобы они прекратились. Её ничто уже теперь не интересовало.
Она выбиралась из дому, как и сегодня, чтобы хоть немного разнообразить свою жизнь. Она никак не думала, что её ждёт одиночество. Оказавшись в вакууме, святая непосредственность глубокой старческой души изнывала от бессмысленности повседневных дел. Каждый день наполнял её грустными размышлениями, относя её в прошлое, терзая неотступными воспоминаниями, так что спокойна она была только в тёмное время суток, в те редкие часы, когда ей удавалось уснуть. Но и хорошие сны частенько донимали её, больно раня по утрам, когда выяснялось, что это всего лишь милая добрая сказка. Она никому была не нужна, извечные старания по дому, заботы о еде, тепле, чистоте и уюте перешли незримую границу, превратившись в настоящую муку. Невыносимая тяжесть одиночества навалилась на неё, заставляя тосковать в безмолвной пустоте.
Случилось самое страшное, то, о чём она много раз слышала, но никогда не представляла себе так отчётливо и ясно, как это есть на самом деле. Будучи ещё в уме, она бессмысленно слонялась по комнатам как неприкаянная, страшась их пустоты и всё думая, что это невозможно. Но это стало возможным и даже слишком очевидным. У неё болело сердце, она грустила и мучилась, подолгу не возвращаясь из забытья. Она бездумно крутила что- нибудь в руках, пока не роняла на пол и не вздрагивала всем телом от неожиданности. Это была пустая механическая работа мышц, без капли жизни, в дикой тоске и прозябании. Весь мир, явный и жестокий, омрачал её существование: сидение и стояние, хождение из угла в уголи по кругу, – неотступно следя за её действиями, словно подчёркивая, какая жуткая судьба уготована ей напоследок. Она часами лежала на диване, укрывшись одеялом, забывалась в дремоте и возвращалась обратно к неспокойным своим мыслям. Она не дышала, уставившись в стену, и память, одна лишь память занимала её целиком, унося назад, в те счастливые времена, когда они жили одной семьёй, дружной и весёлой, как все обычные семьи на земле. Были и тогда у неё обиды и огорчения, но могла ли она знать, что когда-то они покажутся ей несравнимо малым пустяком. Сколько страдает она сейчас, чтобы придавать значение тем ссорам, нанесённым ей незаслуженным обидам! Господи, она бы вынесла всё. Зачем же отобран этот шанс, зачем ей такое наказание?
Старуха переворачивалась на другой бок, точно веря, что всё забудется, точно скрывая от себя очередную сцену жизни, но память была неумолима. Она выдавала одно и то же и, как назло, всё в лучшем свете, всё краше, добрее, притягательнее. Её сводили с ума воспоминания, она до сих пор не могла отделаться от привычных когда-то забот. Всё чудилось ей, что нужно быстрее вставать, бежать что-то делать, но как будто при этом её не пускают, привязав тугим узлом к постели, и она от этого страдала. У неё кровью обливалось сердце, что она не может, не в состоянии выполнить простейшую работу. А на самом деле никуда бежать не надо, теперь уже не надо. И в груди от этого ныло ещё сильнее.
У неё не было ни братьев, ни сестёр, все уже умерли. Она и сама-то уже дышала на ладан. Всю жизнь молила Бога дать ей быструю смерть, без мучений, и словно выговорила себе напоследок такую вот участь. Она молилась изо всех сил, припадая губами к иконкам, у неё тряслись руки, когда она крестилась, и она плакала. Она ещё поддерживала себя, изредка упрямо подметая пол или возясь у плиты, устраивала лёгкие постирушки, пересиливая печаль и проникаясь постепенно мыслью не бросать работу по дому. Но только вспоминала в связи с этим родных, как руки сразу опускались в бессилии и глаза застилала влажная пелена. Они источали море слёз, которые лились по глубоким морщинам, капали вниз, смешиваясь с грязью почерневшей воды, а старуха не замечала их, погружённая в свои думы, и подолгу стояла неподвижно, склонившись в пьяном бреду над тазиком и смотря в одну точку. Уже высыхала пена на руках, остывала вода, а она всё стояла, не шевелясь, как заворожённая. В голове красочным фильмом проносились яркие эпизоды жизни, наполняя всё внутри смешанным любовно-чарующим теплом. Потом вдруг отдельным кадром возникала, настолько зримо обозначалась картина, что, казалось, она слышит голоса, видит, осязает наяву.
Она купает внука-непоседу, который плещется и брызгает в неё, а она ругает его без конца, призывая к спокойствию. Алёшка весело смеётся, ему нравится тёплая прозрачная стихия, мягко щекочущая тельце, и добрая бабушка, колдующая над ним, окатывающая его водой, медленно возя костлявыми пальцами по голове. Он знает, что сейчас она возьмёт мыло и будет мучить его едкой пеной, больно натирая бока, но пока ему хорошо, он ни о чём не думает и, подгадав, когда она наклоняется совсем низко, шлёпает ладошкой по воде, так, что целая стая брызг летит ей прямо в лицо. Старуху оглушает озорной крик, она улыбается и не остаётся в долгу. «Ах ты, егоза», – приговаривает она, поливая его из пригоршни. Мальчишка рад до безумия, он весь сияет от счастья, вертясь в ванне, окатывая себя самого и поглядывая на неё своими большими голубыми глазами. Она пытается его успокоить, но он не даётся, продолжая шалить, как маленький бесёнок, разыгравшись не на шутку, крича и плескаясь в порыве возбуждения. «Ну всё, хватит баловаться», – строго говорит она, собираясь его намыливать, но Алёшка в пылу веселья тут же хватает мыло из её рук и сам начинает возить им по своей голове.
Старуха, умилённая этой сценой, наконец натирает его губкой, старательно и осторожно, всё время приговаривая о том, какие у него хорошие ручки и ножки, что их обязательно нужно мыть, и тогда он вырастет крепким и красивым. Алёшка смотрит, слушает её, сопя и даже спрашивая о чём-то. Он проникся серьёзностью этого дела, разглядывая мыльную пену, покрывшую его всего с ног до головы, такую притягательную, мягкую на вид, но на самом деле горькую и едкую – он это знает по своему личному опыту. Однако, как ни слушал он бабушкиных предупреждений, мыло всё же попадает в глаза в очередной раз и начинает щипать. Он дёргает рукой и хнычет, растирая их и призывая ему помочь. Старуха обильно поливает его водой, сетуя на свою неосторожность. У неё болит душа, она живо воспринимает его мучения, отнимая его руки от глаз и уговаривая только, что всё сейчас пройдёт. И Алёшка вдруг смеётся, довольный своей уловкой. Вот озорник! Хитрец какой. Он только и ждал, чтобы быстрее смыли с него пену, обдали всего тёплым душем. Он любил, когда его поливали водой, и ждал всегда этой минуты с особым нетерпением. Сколько восторга, неподдельной радости вызывала у него эта процедура. Старуха никогда не упускала случая доставить ему побольше удовольствия. Однако сейчас она быстро вынимает его из ванны, ставит перед собой и, вытирая толстым махровым полотенцем, выговаривает ему за то, что он обманул её, подчёркивая, что это нехорошо, что, если он привыкнет врать, в другой раз она просто не поймёт его истинных желаний и он сам себя накажет таким образом. Алёшка держится молодцом: он совсем не смеётся при этом, а, нахмурив бровки, точно поняв свою вину, всё время кивает ей в ответ, как будто улавливая на лету её пророчества. Старуха глядит на него и не знает, действительно ли она является для него таким авторитетом, что он с ходу верит ей, либо ядовитый росток испорченности уже сидит в нём от родителей и этот малый уже настолько умеет хитрить, что запросто сбивает её с толку.
Так или иначе, закончив свою речь, считая её достаточно убедительной, она блюмкает пальцем по его губкам, – и, получив разрешение, он в тот же миг раздвигает рот до ушей, озорно смеётся, с готовностью обхватывая её шею, устраиваясь у неё на руках так основательно, будто отправляется в дальний путь, кладёт голову ей на плечо и за то короткое время, пока она несёт его до кровати и укладывает в постель, успевает ей десять раз объясниться в любви, сказать, что она хорошая, добрая, славная, не злая и ещё раз хорошая. На прощание он проникает носом в развалины её щёк и чмокает, как это не раз делала его мать: он знает, что это доставляет всем особое удовольствие, ибо означает выражение большой доброты и какой-то глубокой предрасположенности. Пожелав ему спокойной ночи, старуха закрывает дверь его комнаты. Она чувствует, что каждый раз оставляет там частичку своего сердца, глоток воздуха, крупицу души.