
Полная версия
Три дня после смерти. История Терезы Вальдес
– Наконец-то, вы сдохли, – постучав по циферблату, сказала Тереза. Сняв часы с запястья, она уже собиралась выбросить их, но заметила ключ. Он лежал в пыли у подножия стены, и его состояние говорило о том, что он пролежал здесь века, но на солнце блестел, как новенький. Когда ключ был уже в руке, мир вокруг замер, её тень на стене повторила движение с задержкой, а из распахнутых дверей кафе на углу хлынули звуки скрипки. «Знакомая мелодия», – подумала Тереза, но не могла вспомнить, где слышала её раньше. Сжимая ключ и не поднимая головы, она посмотрела по сторонам, опасаясь, что кто-то увидит. Музыка внезапно оборвалась, Тереза подняла глаза и обнаружила, что прямо на неё смотрит уличный скрипач: тощий парень в потрёпанной шляпе с замершими над струнами пальцами.
– Это для тебя, – сказал он, указывая смычком на ключ в её руке. Голос его был звонким, как и его скрипка. – Женщина, которая рисует, передала его.
– Про какую женщину ты говоришь? – спросила Тереза на итальянском, ведь за восемь лет работы на Мигеля она выучила много языков, но музыкант уже отвернулся, и скрипка снова запела, заглушая стук её сердца.
В тот день этот ключ она повесила на кольцо, среди тех, что принадлежали Мигелю, от ателье и квартиры, и он мог в любой момент отобрать их. Позже она думала перевесить его к ключам от машины, но каждый раз забывала.
Глухой звук металла упавшей связки вернул её на этаж квартиры. Подняв её, она прошептала: «надо сделать это сейчас», сняла этот ключ и перевесила его на маленькое колечко, где висели ключи от машины. «Теперь все так, как должно быть» – подумала Тереза, пряча их в маленький карман сумки.
Дверь квартиры открылась с тихим скрипом. Внутри пахло воском для дерева и едва уловимым ароматом её духов. Тереза не стала включать свет. Темнота здесь была другой – мягкой, обволакивающей, почти уютной. Платье быстро сменилось на ночную рубашку, а кровать уже была готова принять её тело. Она легла и глубоко вздохнула, простыни пахли стиральным порошком и чем-то ещё, но у неё уже не было сил думать об этом.
* * *20 ноября 1985
Сегодня ровно 10 лет со дня смерти Франко, Мигель одновременно уважал его и ненавидел. Иногда я представляю его, стареющего, самодовольного и полупьяного, в тени портьер, где вместо живого собеседника висит портрет мертвого диктатора, к чьей власти он прикасался только кончиками пальцев, мечтая однажды затмить. Мигель обожал этот ритуал – налить коньяк, встать перед Франсиско, как перед зеркалом, и начать монолог, полный яда и жалкого тщеславия, которое он выдавал за философию.
Он верил, что смерть Франко стала его тихой революцией и праздновал этот уход как начало собственного восхождения, словно теперь ему открылись все двери.
Он мечтал стать продолжением Франко, но в итоге стал его карикатурой, и с каждым годом его границы между богами и проститутками, героями и доносчиками, искусством и товаром размываются всё сильнее.

Глава 2. Замок и бордель
Дисклеймер автора
Следующая глава является художественным вымыслом.
Все персонажи и события в ней созданы воображением автора и не претендуют на точное соответствие историческим фактам. Любые совпадения с реальными людьми случайны.
Автор выражает глубокое уважение к памяти всех, кто пережил годы Великой Отечественной войны, и подчёркивает, что цель описания этих событий – показать внутренний мир человека на войне, а не оправдать или осудить какую-либо из сторон.
В главе упоминаются сцены насилия, утраты и моральных выборов, что может быть тяжёлым для читателей.Автор подчёркивает, что эти сцены не служат прославлению жестокости и категорически осуждает любую форму экстремизма, насилия или дискриминации.
***
Мигель продолжал стоять у окна, провожая Терезу взглядом. Его фигура, высокая и мощная, с тяжёлым подбородком и пробивающейся сединой на висках, стояла неподвижно, только лучи уличных фонарей освещали черты его лица, резкие и грубые с хищным изгибом губ. Ничто в его облике не вызывало доверия, разве что голос – низкий, размеренный, способный отдавать приказы шёпотом, без намёка на повышение тона.
В его пальцах была зажата почти догоревшая кубинская сигара из его личной коллекции, с узнаваемым клеймом Castro. Левой ладонью он невольно провёл по шраму под рёбрами, грубому и неровному, память о пуле, оставившей этот след, то и дело возвращала его в день, когда он появился.
Ленинградский фронт. Октябрь 1942
Штабной блиндаж 269-го полка, входившего в состав 250-й «Голубой дивизии» под Путролово. Холод проникал даже сквозь толстые брёвна. Мигель, тогда ещё капрал Монтес, стоял у входа, докуривая самокрутку. Рана на боку ныла, «сквозное пулевое» зафиксировали тогда в лазаретных записях.
– Капрал, – сказал лейтенант Вилар, указывая на вход. – Подполковник разрешил вам присутствовать.
В душной тесноте блиндажа сидел пленный. Лицо его, покрытое ссадинами и слоем дорожной пыли, оставалось спокойным, но его взгляд был цепким и оценивающим, таким, который бывает только у людей, привыкших в считанные секунды принимать решения на грани между жизнью и смертью. Он сидел чуть сгорбившись, но не от страха, скорее, сохраняя остатки тепла в промерзшем теле, и его руки, лежащие на коленях, время от времени продолжали сжимать невидимое оружие.
Переводчик шепнул:
– Николай Громов, 27 лет. Бывший механик. Попал в плен с трофейным «шмайссером».
Пленного долго допрашивали и, когда речь зашла о нападении на позиции, Мигель заметил, что его глаза на миг остановились на его перевязке.
– Он участвовал в том налёте, – прошептал он капитану Ортеге.
– Почему вы так решили?
– Он узнал меня. Смотрит на рану.
Мигель резко поднялся, нарушая протокол, подошёл к пленному и отдёрнул бинт, обнажив незажившую рану.
– Твоя работа? – спросил он по-испански.
Несколько секунд тишины, затем партизан ухмыльнулся:
– Ты тот, кто прятался за убитой лошадью? Жаль, патроны кончились.
Мигель Монтес родился в знатной, но обедневшей испанской семье, чьи предки когда-то служили при королевском дворе. После Гражданской войны в Испании и победы франкистов его род окончательно лишился влияния, а земля была конфискована новым режимом. Юный Мигель, воспитанный на рассказах о былом величии, жаждал восстановить статус семьи, но в новой Испании для этого не было места.
Когда Германия напала на СССР, Франко, сохраняя формальный нейтралитет, разрешил формирование «Голубой дивизии» – добровольческого подразделения для войны против большевиков. Для Мигеля это был шанс, так как война сулила не только приключения, но и возможность заслужить благосклонность режима, получить чины, связи, а главное – власть. Он верил, что героизм на фронте откроет ему дорогу в высшие круги, где он сможет вновь поднять имя Монтесов. Но война оказалась не романтичной кампанией, а кровавой мясорубкой. Под Ленинградом, в грязи и холоде, он быстро понял, что слава достаётся не храбрым, а хитрым. Его ранение в перестрелке с партизанами стало поворотным моментом, впервые он столкнулся лицом к лицу с врагом, который сражался не за ордена, а за что-то иное, этот враг – Николай Громов – теперь сидел перед ним, насмешливо напоминая о том, что война не выбирает, кто достоин власти, а кто смерти.
Путролово. 06:30 утра следующего дня
Рассвет затягивался туманом, клубившимся над болотами ленинградских топей, где даже земля дышала сыростью и смертью. Во время войны там продолжали тонуть в трясине сосны, всё те же белесые испарения поднимались от чёрной воды, скрывая следы. Здесь и летом холодно, а уж в октябре болота и вовсе казались преддверием ада, смешивая грязь, острые запахи гнилого тростника, и вечное ощущение, что под ногами не земля, а зыбкая грань между мирами. Испанцы из «Голубой дивизии» ненавидели эти места. Они привыкли к сухому кастильскому ветру и к жёсткому солнцу, а тут вечная сырость, пробирающая до костей, и небо, низкое, как крышка гроба.
Восемь солдат выстроились в линию. Винтовки прижаты к плечу. Мигель стоял вторым справа, пальцы в шершавых перчатках сжимали приклад Mauser 98k, а Николай Громов стоял у стены амбара, спиной к почерневшим от времени доскам. Холодный ветер шевелил его всклокоченные волосы, но он не дрожал. Впереди была только расстрельная команда, а позади вся его жизнь, которая оборвётся через несколько секунд. Он не просил пощады и не молился, вместо этого он запел.
– Расцветали яблони и груши…
Голос его был хрипловатым, но твёрдым. В голове всплыли образы, которые он уносил с собой в небытие: его жена Катюша. Её улыбка, когда они впервые танцевали под эту песню на деревенских посиделках и тёплые руки, обнимавшие его перед отправкой на фронт. Гоша – их сын, годовалый карапуз, который теперь навсегда останется в его памяти пухлым малышом, тыкающим пальчиком в отцовские усы. Николай Громов так и не увидит, как Гоша сделает первый шаг и не услышит, как тот назовёт его папой. Не сможет обнять Катюшу, когда она будет плакать, получив похоронку. Но он не дал им увидеть его страх.
Мигель крепче вжал приклад в плечо, а курок мягко упирался в подушечку указательного пальца, но пленный всё ещё продолжал петь, не сводя с него глаз.
– Поплыли туманы над рекой…
Его учили не дёргать, не бояться, сделать плавный выдох и лёгкое давление.
– Выходила на берег Катюша…
Палец нажал на спуск, раздался щелчок, задержка всего в 0,004 секунды, но этого было достаточно, чтобы заметить, что пение прервалось. Удар и почти четыре килограмма винтовки дёрнули назад. Приклад, несмотря на амортизатор, больно врезался в плечо. Дым затянул всё на секунду, но когда сероватая пелена рассеялась, Мигель увидел, что пуля вошла точно туда, куда он целился. Однако ни торжества, ни облегчения он не ощутил. Только тупую боль в плече и металлический привкус во рту.
* * *
Легкий ожог от догоревшей сигары вернул его в кабинет. Он ткнул остаток сигары в пепельницу и повернулся к портрету Франко с оборвавшейся в ноябре 1975 года цепью, когда по радио зачитали последний бюллетень о смерти каудильо[12]. Он не стал чинить, оставив её как напоминание, что и железные цепи рвутся.
В отражении стекла его лицо наложилось на портрет, заметив это, Мигель заговорил с ним.
– Мы с тобой похожи, Франсиско… Ты верил, что Испания – это замок, а я знал, что она – бордель, но мы оба охраняли дверь с одинаковым рвением. Ты ставил у входа гвардейцев, а я шлюх с фотографиями. Твоим ключом были приказы, а моим – компромат, но по итогу оказалось, что результат у нас одинаковый – пока одни охраняют дверь, другие проходят через окно. И замок, и бордель в итоге принадлежат тем, кто решает, кого впустить.
Где-то скрипнула дверь, Мигель обернулся, но в дверях никого не увидел.
– Они уже идут, Франсиско. Твои генералы или мои банкиры, все эти крысы, которые почуяли, что корабль тонет. Ты оставил им трон. Я – грязь, на которой он стоит.
Дверь бесшумно открылась.
– Papá?
В кабинет вошла Мария, аккуратно поправляя складки голубого платья. Она была живым воплощением отцовских противоречий, с виду хрупкая, как фарфоровая кукла, с мягкими чертами лица и привычкой опускать ресницы, делая вид, что стесняется даже собственного голоса, но те, кто знал её ближе, видели её холодноватый блеск в глазах и едва уловимую манеру взвешивать каждое слово. Она росла в тени отца, научившись извлекать выгоду из его имени, но при этом, с детской жестокостью привыкла получать всё, чего хотела.
– Ты опять не спишь… – в её голосе звучала забота, но глаза скользили по бумагам на его столе. – Доктор говорил, тебе нужен отдых.
– Дон Альварес приходил сегодня? – не оборачиваясь, спросил он.
– Да… – Мария опустила глаза, перебирая чётки с деревянными бусинами, подарок на её первое причастие, но теперь это был лишь аксессуар, придающий образу невинность.
– Принёс коробку конфет. Сказал, что Сантино очень хочет поступить в дипломатическую академию. Я обещала, что ты поговоришь с ректором. Ты же его знаешь, правда?
Её новой прихотью стал Сантино Альварес, который с самых пелёнок воспитывался для светских раутов, а не для страстей. Высокий, с безупречными чертами лица, унаследованными от матери-итальянки, он говорил на трёх языках, но не имел ни одной собственной мысли. Его смех звучал ровно столько, сколько требовалось по этикету, а ухаживания ограничивались стандартным набором комплиментов, заученных ещё в колледже. Именно это равнодушие и сводило Марию с ума. Она, привыкшая к мгновенному исполнению желаний, впервые столкнулась с тем, что нельзя купить или выпросить у отца. Сантино был как изящная безделушка за витриной – красивый, но холодный, и её детское возмущение невозможностью обладания лишь разжигало болезненную одержимость.
Его отец Дон Альварес, старый соратник Мигеля понимал, что этот брак – не более чем сделка, но отказать другу он не мог, да и выгоды для семьи были очевидны.
Мигель наконец повернулся, обратив всё своё внимание на Марию, стоявшую перед ним, немного склонив голову, изображая безупречную покорность. Только уголки её губ дрожали от сдерживаемой улыбки.
– Конечно, mi vida[13]. Я всё устрою.
Она поцеловала его в щеку и зашагала к двери. Дверь закрылась бесшумно, оставив Мигеля наедине с портретом Франко.
– Ты бы её одобрил, Франсиско, – сказал он, указывая бокалом в сторону двери и подмигивая тусклому лицу на стене. – Как и Терезу десять лет назад. Она была такая же невинная…
Коньяк забродил на языке, оставляя тяжёлое, знакомое послевкусие. Он вспомнил тот первый день, когда увидел Терезу в ателье её отца. Она стояла у манекена, подшивая подол платья, в её движениях была та же мягкая девичья грация, что сейчас у Марии.
– Невинность – это лучшая маскировка для девушки, – подумал Мигель, наблюдая, как по стенкам бокала стекают капли, затем подошёл к книжному шкафу, где между потрёпанным томиком Лорки с пометками на полях и роскошным собранием Кальдерона в кожаном переплёте он прятал снимок, вырванный из прошлого. На нём Тереза смеялась, не подозревая, что через три дня встретит его, а ещё через неделю этот снимок исчезнет со стены ателье. В тот вечер Мигель там немного задержался, не отводя глаз от её изображения, и у него появилась странная убеждённость в том, что, если он заберёт этот кусочек её жизни себе и будет хранить его близко к сердцу, то сама Тереза невольно потянется к нему.
– Ей было двадцать, столько же, сколько Марии сейчас. Разница лишь в том, что Тереза когда-то тоже носила эту невинность, но естественно, – тихо добавил он, проводя пальцем по пожелтевшему краю. – Видишь, Франсиско, в этом вся ирония. Она стояла там, в своём ателье, с булавками в зубах, с ножницами в руках, уверенная, что создаёт красоту, и каждый её стежок приковывал меня к ней. Ты ведь понимаешь, о чём я?
Он усмехнулся и продолжил:
– И самое смешное, она даже не догадывалась о том, что я готов на всё, что она была моей.
Мигель отошёл от портрета и тяжело опустился в кожаное кресло, которое сдавленно застонало под его весом. Он развалился в нём с нарочитой небрежностью, широко расставив ноги, демонстрируя свое право занимать столько пространства, сколько ему вздумается. Дрожащими от нетерпения пальцами он расстегнул воротник рубашки, освобождая вздувшиеся вены на шее. Опустившись еще глубже в кресло, он почувствовал, как возбуждение медленно разливается по телу, сжимая живот тугой пружиной.
Стакан с коньяком грохнулся на стол, и золотистая жидкость плеснула через край, оставив жирный след на полированной поверхности, но Мигель уже не видел этого, его пальцы впились в собственные колени, вгрызаясь в мышцы сквозь тонкую ткань брюк. Все его тело чувствовало, как воспоминания о ней физически прожигают его изнутри. Время не убило этого желания, лишь превратило его в тлеющий уголёк, который сейчас, под действием алкоголя и нахлынувших образов, разгорался в настоящий пожар. Его голос наполнил кабинет:
– Я вошёл в это проклятое ателье Вальдеса, когда ты, Франциско, уже хрипел на смертном одре, а элита металась между страхом и алчностью. Тогда у меня была только одна мысль – купить их всех через портных и через каждую барскую прихоть. Кто, как не они, знают все слабости элиты? Кто видел трясущиеся ляжки министров, когда они влезают в новые брюки, и слышал сплетни их шлюх перед зеркалами, когда те поправляли декольте? Я хотел этот контроль, их страхи и тщеславие, завернутые в шёлк и поданные мне на блюде.
Мигель сполз ниже, голова опустилась почти к коленям, и мир вокруг расплылся, а портрет Франко за спиной поблёк, превратившись в мутное пятно на стене, и в полумраке кабинета всплыли новые воспоминания, такие навязчивые и приторные.
– Я приносил дары своей богине и грезил, чтобы стать тем же, чем была для неё игла, стать продолжением пальцев и инструментом творения.
Он засмеялся почти безумно.
– Были мгновения, когда мне казалось, что, если я дотронусь до неё, мы оба обратимся в прах. Такая красота не может принадлежать этому миру. Она мой мираж и наказание, посланное мне за все мои грехи… и я прикоснулся, – прошептал он. – И только она рассыпалась в прах, сгорела в моих руках, а мне остались лишь ожоги.
Он поднял ладони к лицу, пытаясь нащупать невидимые шрамы, затем сделал глоток коньяка, ощущая, как алкоголь разжигает в нём смелость говорить такие вещи, которые при трезвом уме остались бы невысказанными.
– Ты бы не понял, Франсиско, велел бы расстрелять её за отказ подчиниться или запереть в монастырь за дерзкий взгляд. Как с той девушкой-снайпером, которую мы взяли в плен, когда твои фалангисты требовали её немедленного расстрела. Помнишь, что я сделал? Я приказал отвести её в свой блиндаж. Не для того, о чем подумали эти сволочи. Она три дня отказывалась говорить, пока я не поставил перед ней хлеб и банку тушенки. Видел бы ты её глаза, Франсиско… Голод сломал её быстрее любых пыток, а потом я отпустил её. Да-да, именно так. Вот чем мы отличаемся, каудильо.
Он бросил бокал в камин, стекло разлетелось на сотни осколков. Пламя вспыхнуло, отразилось в стекле рамы, и тень от портрета качнулась на стене, осуждая сказанное.
– Смейся, Франсиско. Смейся, – сказал Мигель, подходя к двери кабинета. Он обернулся на секунду, чтобы убедиться, что человек на портрете остался неподвижен. Дверь закрылась за ним, погребая ту часть жизни, что осталась среди тяжёлых портьер и выцветшего лица Франко.
Ступая на паркет, он сразу почувствовал, что подошвы его новых туфель Gucci, купленных два месяца назад за безумные деньги в бутике на Серано, чуть прилипли к идеально отполированной поверхности. Геометрический узор из тёмного дуба и светлого клёна повторял рисунок пола в холле отеля Ritz, где он впервые заметил эту комбинацию во время одних важных переговоров. Тогда он не мог оторвать взгляда от паркета, пока какой-то банкир бубнил про процентные ставки. Мигель не запомнил ни одной цифры, но чётко зафиксировал узор, сложный, дорогой и сразу притягивающий взгляд. Уже на следующий день он вызвал подрядчика, который поставлял отделочные материалы для владельца отеля, и заплатил вдвое больше, лишь бы получить точную копию. Терракотовые стены тоже были воспроизведены с точностью, но не потому, что цвет ему нравился, а потому что менеджер отеля с гордостью отметил: краска поставляется напрямую из Италии.
Мигель провёл пальцами по поверхности, ощущая лёгкую, едва заметную текстуру. Где-то под слоями этой модной краски скрывались царапины от его ногтей, которые он оставил в порыве злости, когда узнал, что оттенок на самом деле производится в Барселоне. Это случилось во время званого ужина, который он устроил, чтобы продемонстрировать новую коллекцию испанских вин. За десертом один из гостей, молодой архитектор Альваро, сын его делового партнёра, небрежно заметил, разглядывая стены:
– Интересно, дон Мигель, почему вы выбрали именно Terra Sevillana[14]? Это ведь бюджетная линейка фабрики из Барселоны. Хотя, конечно, в частном интерьере смотрится достойно.
На секунду воцарилась тишина, а вилка Мигеля застыла в воздухе, не донеся до рта кусочек торта.
– Вы ошибаетесь, юноша, – произнёс он, растянув губы в вежливую улыбку. – Это эксклюзивный состав на основе венецианского пигмента. Его привезли мне специально из Италии.
Архитектор, глупый мальчишка с модной бородкой, только пожал плечами:
– Странно. Я точно видел этот цвет в каталоге Montó[15]. У них и фактура такая же, с лёгким зерном. Впрочем, возможно, я ошибаюсь.
Остаток вечера Мигель провёл с натянутой улыбкой, подливая гостям вино, пока в голове крутилась одна-единственная мысль, что его обманули. Как только за последним гостем закрылась дверь, он вонзил ногти в свежеокрашенную стену, оставляя глубокие царапины в дорогом покрытии, а утром он устроил скандал подрядчику, но тот лишь равнодушно ответил:
– Сеньор, вы сами просили точь-в-точь, как в Ritz, а там используют Montó, у них контракт, а про Венецию… – он не договорил, но взгляд говорил достаточно: это ваши фантазии, патрон.
Мигель заплатил за повторную покраску вдвое больше, оставив цвет прежним, потому что, правда это или нет, но гости продолжали восхищаться при словах «венецианский пигмент». Царапины, скрытые под новым слоем, стали его личной тайной, напоминанием о том, что вся роскошь в его жизни – лишь тонкий слой позолоты над старыми шрамами.
Не спеша он спустился в гостиную, где французские окна от пола до потолка впускали в комнату лунный свет, смешивая его с мерцанием сотен кристаллов Swarovski на люстре, стоимость которой была аналогична цене квартиры. Для Мигеля это был не просто источник света, а символ его власти и принадлежности к тем, кто правил этим миром. В 1983 году он выкупил её на аукционе вещей парижского клуба Le Jardin Clos[16], распродаваемых после внезапной смерти владельца. Официально – это был закрытый салон для избранных, где сливки общества обсуждали политику под камерную музыку, потягивая Veuve Clicquot La Grande Dame[17], а официанты в белых перчатках разносили устриц, но за тяжёлой бархатной портьерой, скрывающей неприметную дверь, начинался другой мир.
В самом центре этого пространства располагался круглый зал с высоким куполом и той самой люстрой, изливавшей мягкий, почти храмовый свет. Вдоль основания купола тянулись ниши и альковы, скрытые за многослойными чёрными шторами с кистями из настоящего золота. Коридор за ними шёл по периметру, позволяя гостям исчезать бесследно и без последствий. Для тех, кто приходил за тайной, это было благословением, а для тех, кто предпочитал особые услаждения, предназначался самый центр зала. Там располагался театр в стиле римской порнографии, утончённые орудия услад, наказаний и ритуалов: от ренессансных стоек для фиксации тела до шёлковых канатов японского плетения, от механических кресел, изготовленных по чертежам мастеров из Вальядолида, до зеркальных платформ, на которых человеческое тело превращалось в живой объект эстетического вуайеризма. Конечно же, истинной душой этого места были не актеры, а их избранные зрители, восседавшие в бархатных ложах, скрытых за полупрозрачными экранами, откуда одни наблюдали, небрежно обхватив бокалы с шампанским, а другие, затаив дыхание, сжимали подлокотники перламутровыми ногтями.
Здесь не было случайных взглядов, каждый из присутствующих платил за право видеть и быть невидимым. Их аплодисменты звучали лишь шелестом купюр, а одобрение выражалось щелчком золотого портсигара. В этом зале наблюдение было высшей формой могущества, а выставленная напоказ страсть – всего лишь разменной монетой в игре, правила которой знали только посвященные.
Когда Мигель впервые переступил порог этого зала, его взгляд сразу же притянула к себе люстра. Замирая под её светом, он ощущал, как в груди разгорается нечто большее, чем просто восхищение. Не эстетика приковывала его внимание, а господство, которое излучал этот предмет. Каждый хрустальный камень казался ему каплей чужого стыда, а изгиб бронзовой оправы – застывшим моментом чьей-то слабости. В тот миг его охватило острое, почти физическое желание сорвать эту люстру с потолка и водрузить у себя в особняке, не как украшение, а как трофей. Чтобы гости, поднимая глаза, ощущали лёгкий укол тревоги, а жемчужный свет, падающий на их лица, напоминал о том, что то, что они пытаются скрыть, уже где-то зафиксировано и учтено.