
Полная версия
Устал рождаться и умирать
Лицо отца скрывала тень. Видны были лишь большие руки на кормушке, да сияли синим самоцветы воловьих глаз. Когда мы привели вола с рынка, он был каштановый, а потом стал темнеть, пока не стал почти черный, вот отец и называет его Чернышом. Тут я чихнул, отец вздрогнул и, как воришка, опрометью выбежал из-под навеса.
– А-а, это ты, сынок. Что тут стоишь? Быстро в дом спать!
– А ты почему не спишь, пап?
Отец поднял голову и посмотрел на звезды:
– Ладно, тоже ложусь.
Лежа в полудреме, я почувствовал, как отец снова потихоньку выбрался из постели. «Что-то здесь не так», – подумал я и, как только отец вышел, тоже встал. Похоже, стало светлее, чем раньше. Лунный свет колыхался над головой как нечто материальное, как шелковое полотно, белоснежное, гладкое и блестящее, прохладное. Казалось, его можно сорвать, накинуть на себя или скатать в комок и засунуть в рот. Навес теперь казался большим, просторным и светлым, все тени с него исчезли, а воловьи лепешки на земле походили на белейшие пампушки. Удивительное дело – ни отца, ни вола под навесом не оказалось. Я ведь вышел сразу за отцом и видел, как он зашел под навес. Как он мог в один миг бесследно исчезнуть, да еще вместе с волом? Не обратились же они в лунный свет? Подошел к воротам: распахнуты. Ага, на улицу вышли. Но что там делать глубокой ночью?
На улице царило безмолвие; деревья, стены, земля – все в серебре. Даже большие черные иероглифы на стене били в глаза белизной – «Выявим внутри партии влиятельную группировку идущих по капиталистическому пути развития, доведем до конца движение “четырех чисток”! [94] Этот лозунг – работа Цзиньлуна, вот уж талантище, каких мало! Никогда не видел, чтобы он писал большие иероглифы, а тут принес полное ведро черной туши, взял большую кисть из пеньковых волокон, обмакнул и стал писать на стене – размашисто, четко, мощно, каждый иероглиф с беременную козу величиной, так что восторгам зрителей не было конца. Вот какой у меня брат, самый грамотный во всей деревне, самый солидный из молодых, им восхищались и стали с ним приятельствовать даже студенты из отряда по проведению «четырех чисток». В комсомол он уже вступил, говорили, и в партию заявление подал – вот и проявляет активность, опираясь на партийных. В отряде был некий Чан Тяньхун, одаренный студент из провинциального института искусств. Он учился на факультете вокала и научил брата основам западного виртуозного пения бельканто. Зимой эти двое исполняли революционные песни – коронный номер перед каждым собранием коммуны, – протяжно, как ревущие ослы. Сяо Чан, как его называли, часто бывал во дворе усадьбы. Курчавые от природы волосы, белое личико, большие сияющие глаза, широкий рот, синеватая щетина на подбородке, выдающийся кадык, высокий – он отличался от всех молодых ребят в деревне. Из зависти его прозвали «ревущий осел», а брат, научившийся у него пению, получил прозвание «второй ревущий осел». Эти «ослы» так спелись, что стали как братья, только что вдвоем в одни штаны не влезали.
Кампания «четырех чисток» затронула всех деревенских кадровых работников. Командира роты ополченцев и бригадира большой производственной бригады Хуан Туна отстранили от должности за использование в личных целях общественных денег; был отстранен и деревенский партсекретарь Хун Тайюэ – за то, что в плодовом питомнике зажарил и съел черного козла с животноводческой фермы. Но их быстро восстановили, по-настоящему уволили лишь кладовщика бригады, таскавшего корм для лошадей. Кампания эта – целый театр, целое представление, грохот барабанов и гонгов, развевающиеся знамена, лозунги на стенах. Члены коммуны днем работали, а вечером шли на общие собрания. Мне, презренному единоличнику, тоже нравились развлечения. В те дни мне и впрямь хотелось вступить в коммуну, вступить, чтобы бегать везде за этими «ревущими ослами». Выдающиеся культурные деяния «ослов» привлекали внимание молоденьких девиц, столько их повлюблялось в них – не перечесть. Наблюдая со стороны, я знал, что Баофэн по уши втюрилась в Сяо Чана, а двойняшки Хучжу с Хэцзо почти одновременно запали на Цзиньлуна. В меня не влюбился никто. Возможно, для них я был еще мальчишка, не разбирающийся во взрослых делах. Откуда им знать, что любовь уже горит в моем сердце, и я втайне вздыхаю по Хучжу, старшей дочери Хуан Туна?
Но будет об этом, вернемся к нашему повествованию. Так вот, выйдя на улицу, ни отца, ни вола я не обнаружил. Что же они, на луну улетели? Так и представляется отец верхом на воле, копыта вола попирают облака, хвост ходит, как рулевое весло, они поднимаются выше и выше… Понятное дело, это все привиделось, не может отец верхом на воле улететь на луну и оставить меня. Нужно опускаться на землю – только здесь, в этом мире можно найти их. Я остановился, собрался с силами, раздул ноздри и потянул носом. Ну вот, и учуял их: они совсем недалеко, на юго-востоке, у разрушенного вала, где раньше была низина мертвых детей – деревенские закапывали там детей, умерших маленькими. Потом низину засыпали, подняв уровень земли, и устроили ток большой производственной бригады. Место ровное, вокруг земляной вал в половину человеческого роста, рядом с валом – катки и жернова для зерна. Вижу целые стайки детей: они играют, гоняются друг за другом с голыми попками, в одних красных набрюшниках. Понятно, это духи мертвых детей, они всегда сбегаются играть здесь по ночам под полной луной. Такие милые, выстроятся в шеренгу и прыгают с катка на жернов, с жернова на каток. Заводилой у них малышок с торчащей в небо косичкой. Он ритмично свистит в блестящий металлический свисток, они и прыгают по свистку, так слаженно, что любо-дорого смотреть. Я был так очарован, что даже захотелось попрыгать вместе с ними. Нарезвившись, они вскарабкались на стену, уселись рядком и принялись распевать, болтая ногами и колотя по стене пятками:
Два Лань Ляня, стар и млад, славно ли трудиться в лад? – Славно! Коль трудиться на себя от зари и дотемна – закрома полны зерна, славно? – Славно!
Славно! Так меня растрогали эти малыши в красном, что я полез в карман и вытащил горсть жареных бобов. Кладя в протянутые ручонки по пять штук, я заметил на них тонкие желтоватые волоски. Ясные глазки, прелестные мордашки. Бобы захрустели на их белых зубках, в лунном свете разнесся аромат. Тут я увидел отца с волом, которые упражнялись на току. На стене уже появилось столько детей, что и не сосчитать. Я потрогал карман: как быть, если они все придут за бобами? Отец был в плотно облегающем наряде. Куски зеленой материи на плечах походили на листья лотоса, на голове высокая шапка из жести, напоминающая рупор. Правая половина лица вымазана красным, из-за чего еще больше выделяется синяя левая. Он громко покрикивает, как на плацу, что именно – непонятно, для меня его слова звучат как ругательства. А дети в красном, похоже, все понимают. Они хлопают в ладоши, колотят пятками в стену, громко свистят в свистки. Некоторые вынули из подбрюшников маленькие трубы и звонко трубят. Другие достали откуда-то из-за стены барабанчики, устроили меж колен и колотят вовсю. А наш вол с красными шелковыми лентами на рогах и большим красным цветком из шелка на лбу – жених да и только! – в радостном волнении носится по краю тока. Тело сверкает, глаза блестят, как хрусталь, копыта, как четыре фонаря, – идет грациозно и легко. Когда он пробегает мимо, дети на стене барабанят еще громче и кричат как безумные. Так, круг за кругом, волнами нарастают и стихают приветственные крики. Всего он сделал с десяток кругов, потом свернул в центр тока и подошел к отцу. Тот вытащил из кармана бобовую лепешку и сунул ему в рот, как награду. Потом погладил по лбу, похлопал по заду и проговорил: «Полюбуйтесь на диво дивное». А потом грянул во всю глотку еще более мощно и звонко, чем эти «ревущие ослы», мастера горланить западные песнопения:
– Полюбуйтесь на диво дивное!
Большеголовый Лань Цяньсуй недоверчиво посмотрел на меня. Я понял, что он засомневался в моем рассказе. Столько лет прошло, ты уже все позабыл. А может, я тогда такой фантастический сон видел. Но даже если сон, он тоже связан с тобой. Другими словами, не будь тебя, не было бы и такого сна.
Вслед за восклицанием отца по гладкой земле звонко, будто по стеклу, щелкнул кнут. Вол вдруг поднялся на дыбы почти вертикально, опираясь лишь на задние ноги. Для него это пара пустяков, все равно что забраться на корову, любой бык так сумеет. А вот попробовал бы кто ступать шаг за шагом вперед, когда передние ноги и все огромное тело в воздухе и опираешься только на задние. Шагал он неуклюже, но все смотрели на него, разинув рот. Чтобы здоровенный вол мог в таком положении не просто сделать несколько шагов – три-пять или восемьдесят, – а пройти целый круг по всему току – такого я и представить не мог. Хвост волочится по земле, передние ноги сложены на груди, будто недоразвитые руки. Брюхо полностью открыто, между задних ног болтаются две здоровенные, с папайю, штуковины, словно он и вышагивает на двух ногах, чтобы продемонстрировать их. Шумливые дети на стене притихли – они и про свои трубы с барабанами забыли, глядя на это зрелище в обалделом изумлении. Лишь когда вол прошел так целый круг и встал на четыре ноги, они пришли в себя и снова послышались возгласы одобрения, захлопали ладошки, зазвучали трубы, барабаны и свистки.
Далее последовало вообще нечто невообразимое. Вол пригнул голову к земле, уперся лбом и с усилием задрал в воздух задние ноги. Примерно так человек стоит на голове, но человеку сделать это во много раз легче. Казалось, невозможно, чтобы вол весом около восьмисот цзиней держал весь свой вес на одной только шее. Но нашему волу это удалось.
– Позволь, я еще раз опишу эти его папайины: они у него плотно прилегали к брюху и смотрелись как нечто лишнее, нечто самостоятельное…
На следующее утро ты в первый раз вышел на пахоту. Плуг у нас деревянный, лемех сияет, как зеркало, – работа аньхойских литейщиков. В большой производственной бригаде от таких уже отказались, у них плуги стальные, марки «фэншоу» [95]. Мы держались всего традиционного и промышленные изделия, от которых несло краской, не использовали. Отец говорил, что нам, единоличникам, нужно сторониться казенного. Раз плуги «фэншоу» производства казенного, значит, не про нас. Одежду мы носили домотканую, инструменты у нас были самодельные, лампы масляные, а огонь мы высекали огнивом. В тот день производственная бригада послала в поле девять плугов, будто чтобы посостязаться с нами. На восточном берегу вышли в поле и тракторы госхоза. Ярко-красные, издалека они смотрелись, как два красных оборотня, изрыгали голубоватый дым и оглушающе ревели. В каждой упряжке бригады по два вола, двигались они уступом, как косяк диких гусей. За плугами люди опытные, лица невозмутимые, будто не пахать вышли, а принять участие в торжественном обряде.
На краю поля появился Хун Тайюэ в новом, с иголочки, черном френче. Он сильно постарел: голова седая, щеки обвисли, из уголков рта течет слюна. За ним следовал мой брат Цзиньлун: папка с бумагами в левой руке, авторучка в правой, журналист да и только. Хотя на самом деле что тут записывать – каждое слово Хун Тайюэ, что ли? Тот, несмотря на все свое революционное прошлое, лишь партсекретарь небольшой деревушки. Хотя в то время все кадры низшего звена были такими. Хун Тайюэ так уверенно держаться не стоит. К тому же он общественного козла слопал и во время «четырех чисток» поста чуть не лишился, значит, сознательность не на высоте.
Отец неторопливо, слаженно и четко выравнивал плуг, проверял упряжь вола. Мне делать было нечего, я и пришел-то поглазеть, как все будет происходить, а в голове все вертелись трюки, которые отец с волом показывали на току прошлой ночью. Мощная фигура вола заставила еще больше прочувствовать, как тяжело было все это проделать. Отца я не спрашивал ни о чем: хотелось верить, что это было на самом деле, а не приснилось.
Подбоченясь, Хун Тайюэ инструктировал своих работников, приплетая все, начиная с Кемой и Мацу [96] и корейской войны и кончая земельной реформой и классовой борьбой. Потом он заявил, что битва за весеннюю пахоту – первое сражение против империализма, капитализма и единоличников. Говорить он был мастер еще с тех пор, когда колотил в бычий мосол, и, хотя допускал массу ошибок, вещал зычно, складно, и дрожащие от страха пахари замерли, как истуканы. Волы тоже стояли, не шелохнувшись, будто деревянные. Среди них я заметил мать нашего вола, монголку – ее сразу можно было признать по изогнутому хвосту, длинному и густому. Она то и дело косилась в нашу сторону: понятно, на сыночка смотрит.
Хм, дойдя до этого места, я почувствовал, что краснею за тебя. Прошлой весной, когда я пас тебя у речной отмели, ты воспользовался тем, что мы с Цзиньлуном устроили потасовку, и забрался на свою мать-монголку. А ведь это кровосмешение, тяжкий грех. Для волов это, конечно, не считается, но ведь ты не обычный вол, в предыдущем рождении был человеком. Ну да, вполне возможно, эта монголка в прежней жизни была твоей любовницей, но ведь она тебя родила – чем больше думаешь над тайной этого колеса перерождений, тем больше запутываешься.
– А ну быстро выбрось все это из головы! – нетерпеливо перебил Большеголовый.
Хорошо, выбросил. Цзиньлун встал на одно колено, положил на него папку и стал быстро записывать.
– Приступить к пахоте! – скомандовал Хун Тайюэ.
Стоявшие за плугами сняли с плеч длинные кнуты, и в унисон раздался протяжный, такой понятный волам крик погонщика: «Ха-ле-ле-ле…» Звено пахарей бригады двинулось вперед, волнами выворачивая из-под лемехов землю.
Я беспокойно глянул на отца и негромко проговорил:
– Пап, давай тоже начинать.
Отец усмехнулся:
– Ну что, Черныш, за работу!
Кнута у отца не было, он лишь негромко обратился к волу, и тот резво взял с места. Зарывшийся в землю лемех чуть осадил его.
– Не торопись, – приговаривал отец. – Потихоньку давай.
Но наш вол ярился, шагал широко, напряженные мускулы всего тела дышали силой, плуг подрагивал, и большие пласты земли отваливались в сторону, поблескивая на солнце. Отец то и дело поправлял плуг, чтобы уменьшить силу сопротивления. Он-то из батраков, пахать мастер. А вот наш вол – удивительное дело: в первый раз на пашне, и хоть движения чуть бестолковы и дыхание иногда сбивается, но идет ровно по прямой, отцу почти не нужно направлять его. В упряжках бригады было по два вола, но мы быстро обошли их головной плуг. От гордости меня охватила безудержная радость. Я бегал взад-вперед, представляя нашу упряжку кораблем, который мчится на всех парусах, и от него идет волна – отваливающиеся пласты земли. Бригадные пахари поглядывали в нашу сторону, и к нам направился Хун Тайюэ с братом. Они остановились в сторонке, злобно уставившись на нас. Дождавшись, пока наша упряжка закончит борозду и начнет разворачиваться, Хун Тайюэ встал перед ней:
– Лань Лянь, а ну постой!
К нему, сверкая жаркими, как уголья, глазами, приближался наш вол, и Хун Тайюэ предусмотрительно отскочил с борозды в сторону: уж кто-кто, а он-то знал его нрав. Пришлось ему идти за плугом.
– Лань Лянь, – обратился он к отцу, – предупреждаю, допашешь до края поля, не смей вставать на казенную землю.
– Лишь бы ваши волы по моей земле не ходили, мой вол вашу топтать не будет, – с достоинством ответил отец.
Ясное дело: Хун Тайюэ нарочно чинит препятствия. Наши три целых две десятых му как клин врезались в земли большой производственной бригады. На полоске сто метров в длину и всего двадцать один в ширину трудно было дойти до края и во время разворота не ступить на казенное поле. Но и бригадные в конце борозды не могут не встать на наш надел. Поэтому бояться отцу нечего. Но Хун Тайюэ не унимался:
– Мы лучше чуть не вспашем, чем на твою полоску встанем!
С такими обширными угодьями, как у бригады, Хун Тайюэ мог позволить такое заявление. Ну а мы? У нас и так земли с гулькин нос, и терять нельзя нисколько. Но у отца в голове уже был готовый план:
– Недопахивать землю мы не станем, но и на общественной земле следа не оставим!
– Гляди, попомни свои слова, – подхватил Хун Тайюэ.
– Да, сказано – сделано, – подтвердил отец.
– Давай-ка, Цзиньлун, за ними, – распорядился Хун Тайюэ. – Если только их вол ступит на общественную землю… – И он повернулся к отцу: – Лань Лянь, так какое наказание будет, если копыто твоего вола на общественной земле окажется?
– А хоть отрубите его! – решительно заявил отец.
Слова отца повергли меня в трепет. Нашу землю от общественной отделяла еле заметная граница, какой-то камешек через каждые пятьдесят метров – человеку мудрено пройти по такой и не сбиться, что и говорить про вола, который тянет за собой плуг!
Отец распахивал землю клином – шел от середины, – и в ближайшее время ступить на общественную землю просто не мог, поэтому Хун Тайюэ распорядился так:
– Ты, Цзиньлун, возвращайся в деревню, напиши заметку на доске [97], а после обеда приходи и последи за ними.
Когда мы возвращались домой на обед, у доски на стене вокруг двора усадьбы Симэнь – доска большая, два метра в высоту и три в длину – уже толпился народ. Именно там деревенские обменивались новостями и суждениями. Брат уже и тут блеснул талантом, за каких-то пару часов намалевал цветными мелками – красным, желтым и зеленым – целый шедевр. По краям тракторы, подсолнухи, зелень, улыбающиеся члены коммуны за плугами и расплывающиеся в похожих улыбках общественные волы. В правом нижнем углу доски всего двумя цветами – синим и белым – были изображены истощенный вол и два худых человечка – большой и маленький. Понятное дело, это мы у него такие, я, отец и наш вол. Заголовок посередине гласил: «Радостно и оживленно началась весенняя пахота». Написано в сунском стиле [98] с цветной каймой. В конце основного текста, прописанного уставным письмом, начертано следующее: «Какой яркий контраст по сравнению с кипящим энтузиазмом занятых весенней вспашкой и преисполненных жизненных сил членов народной коммуны и госхоза составляют жители нашей деревни: твердолобый единоличник Лань Лянь со своей семьей! Плуг тащит один вол, бредет, понурив голову. Его унылый хозяин остался один и похож на ощипанную курицу, на бездомного пса, полон печали и тревоги, путь его ведет в тупик».
– Пап, смотри, на какое позорище он нас выставил! – возмутился я.
Отец нес на плече плуг и вел за собой вола. На лице у него сверкнула холодная, как лед, усмешка:
– Пусть пишет, что хочет. Способный паренек, на рисунках у него все как в жизни.
Взгляды собравшихся обратились на нас, и все со значением усмехнулись. Факты говорят больше, чем слова: вол у нас величественный, как гора, наши синие лики сверкают, мы в хорошем настроении, довольные тем, как успешно потрудились.
Цзиньлун в сторонке любовался своим шедевром и наблюдал за зрителями. Ху Чжу стояла, опершись на дверной косяк, жевала кончик косы и издали смотрела на Цзиньлуна. Смотрела так пристально и увлеченно, что было ясно: любовь взыграла не на шутку. С западного края деревни приближалась моя сестра Баофэн. На плече у нее висела кожаная сумка с лекарствами и нарисованным на ней красным крестом. Она научилась по-новому принимать роды, делать уколы, стала профессиональным деревенским медработником. С востока примчалась на велосипеде Хэцзо. Велосипед вихлял под ней во все стороны, было видно, что она только научилась ездить и еще не умела управлять им как следует. Увидев Цзиньлуна, который стоял, прислонившись к низкой ограде, она закричала: «Ой, худо дело, худо» и наехала колесом прямо на него. Отступив немного, Цзиньлун вцепился в колесо и одновременно ухватился за руль велосипеда, так что Хэцзо только что не упала к нему в объятия.
Хучжу мотнула головой, так что коса аж взлетела, покраснела и, повернувшись, бросилась в дом. Сердце заныло от переживания за Хучжу и от ненависти к Хэцзо. Эта постриглась под мальчика и сделала небольшой пробор. Тогда среди учениц средней школы пошла мода так стричься, и стриг их учитель по имени Ма Лянцай. Он прекрасно играл в настольный теннис и на губной гармошке, щеголял в когда-то синей, а теперь застиранной добела форме. От этого типа с густыми волосами, лаково-черными глазами и угреватым лицом всегда шел свежий запах мыла, и он положил глаз на Баофэн. Нередко он приносил в деревню духовое ружье и стрелял птиц. Только поднимет ружье – и пожалуйста, птица уже на земле. Деревенские воробьи, завидев его, разлетались кто куда. Амбулатория производственной бригады располагалась с восточной стороны бывшей усадьбы Симэнь: когда бы там ни появлялся этот молодец, от которого разило мылом, он всегда был под надзором членов нашей семьи. А если не нашей, то семьи Хуан. Он завел знакомство с сестрой, стараясь расположить ее к себе, но она лишь хмуро откликалась двумя-тремя фразами, стараясь не выказать неприязни. Я знал, что сестра влюблена в «ревущего осла», но тот вскоре уехал вместе с отрядом по проведению «четырех чисток» и, ни слуху ни духу, скрылся как хорек в чаще леса. Мать понимала, что этот брак обречен, расстроенно вздыхала и с глубоким чувством наставляла сестру:
– Ах, Баофэн, мама все понимает, что у тебя на душе, но разве это возможно? Он из уездного города, в университете учится, и талантливый, и видный, его ждет блестящее будущее, разве можешь ты такому приглянуться? Послушай мать, выбрось из головы эти мысли, не стоит заноситься слишком высоко. Учителю Ма государство платит, он казенный хлеб ест, мужчина представительный, грамотный и музыкальный, да еще стрелок хоть куда, одного такого на сотню не встретишь. Если он к тебе сам подъезжает, чего думать-то? Соглашайся скорее – только глянь, какими глазами сестры Хуан на него смотрят. Коли мясо у рта, хватать надо. Не ухватишь, другие сцапают…
Для меня доводы матери звучали справедливо и логично, Ма Лянцай казался вполне подходящей парой для сестры. Пусть и не умеет песни горланить, как «ревущий осел», зато на губной гармошке как насвистывает – будто сотня птиц щебечет. А как из духового ружья птиц в деревне сшибает – они уже собственной тени боятся, – тут ему «ревущий осел» в подметки не годится. Но сестра моя как упрется, не своротишь, вот уж в батюшку родного характером вышла. Мать могла говорить до посинения, а ответ всегда был один:
– За кого идти, мама, это уж мне решать!
После обеда, когда мы вернулись в поле, Цзиньлун с железной мотыгой на плече не отставал ни на шаг. Этим острым сверкающим лезвием можно отсечь волу ногу с одного удара. Вот ведь гад, родства не помнящий! И я при каждом удобном случае не стеснялся высказать ему, что я про него думаю. И прихвостнем Хун Тайюэ называл, и свиньей неблагодарной. Он пропускал мои слова мимо ушей, но когда я преградил ему путь, он, раздраженно копнув мотыгой, забросал меня землей. Я тоже схватил ком и хотел запустить в него, но на меня строго прикрикнул отец. Будто глаза на спине: как он мог видеть каждое мое движение?
– Ты что это затеял, Цзефан? – рявкнул он.
– Хочу проучить скота этого! – злобно выкрикнул я.
– Закрой рот, не то задницу надеру. Он твой старший брат, при исполнении, не смей мешать ему.
Через пару кругов волы бригады уже тяжело дышали, особенно монголка. Даже издалека было слышно, как из ее груди вырываются странные звуки, словно курица кукарекнуть пытается. Вспомнился парнишка, пару лет назад тайком шепнувший мне, что эта монголка – «печеная черепаха», что тяжелой работы она не выдержит, а летом вообще работать не сможет. Теперь стало ясно, что говорил он чистую правду. Монголка не только задыхалась, изо рта у нее выступила пена, страшно смотреть. Потом вообще упала и закатила глаза, как мертвая. Бригадные упряжки остановились, пахари собрались, чтобы выяснить, в чем дело. У одного из старых крестьян вырвалось «печеная черепаха», другой предложил сходить за ветеринаром, третий, презрительно хмыкнув, сказал, что этой корове ветеринар уже не поможет.
Дойдя до края полосы, отец остановил вола и обратился к брату:
– Цзиньлун, тебе нет нужды следовать за мной. Я же сказал, что на общественном поле не будет ни единого следа моего вола, чего мучиться и за мной ходить?
Цзиньлун лишь фыркнул и ничего не ответил. А отец продолжал:
– Мой вол на общественную землю не ступит, но мы договорились, что общественные волы и народ тоже не должны ходить по моей. А ты только и делаешь, что ходишь, даже сейчас на моей земле стоишь!
Цзиньлун сначала замер, а потом, словно вспугнутый кенгуру, отскочил с нашей полоски аж до самой дороги, прилегающей к дамбе.
– Оба копыта тебе отчекрыжить надо! – злобно заорал я.
Цзиньлун залился краской и какое-то время не мог выговорить ни слова.
– Мы ведь отец и сын, Цзиньлун, – сказал отец. – Давай будем великодушными, ладно? Хочешь быть прогрессивным, я тебе препятствий не чиню – больше того, целиком поддерживаю. Твой отец, хоть и помещик, был милостив ко мне. Критиковать его и вести с ним борьбу я был вынужден – обстановка была такая, – чтобы другие видели, но всегда хранил в душе теплые чувства к нему. К тебе я всегда относился, как к родному сыну, но раз ты выбрал свой путь, останавливать не стану. Надеюсь лишь, что в твоем сердце останется хоть немного тепла, что оно не охладеет и не превратится в кусок железа.