bannerbanner
Хмарь над Киевом
Хмарь над Киевом

Полная версия

Хмарь над Киевом

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Alex Coder

Хмарь над Киевом

Глава 1: Гнилая Топь

Запах пришел первым.

Он не подкрался, а ударил разом, как брошенный в лицо мокрый ком тухлятины. Он был густым, тяжелым, липким – воздух, который можно было почти потрогать, но к которому не хотелось прикасаться. Ратибор, воевода князя Ярополка, чувствовал его за версту до околицы забытой богами деревеньки Гнилая Топь. Этот запах цеплялся за горло, оставляя на языке жирный, маслянистый привкус.

Это была сложная, многослойная симфония разложения. Основную ноту вела сладковатая, тошнотворная вонь гниющего мяса, оставленного на солнцепеке. Под ней звучал кислый, булькающий аккорд болотной тины, в которой умерло нечто огромное, что не смогла переварить даже ненасытная трясина. И все это пронизывала третья, самая тревожная нота – едкий, почти химический запах распада самой земли, словно кто-то вылил на почву неизвестный яд, заставив ее корчиться в агонии.

Его конь, серый в яблоках жеребец, прошедший с ним огнем и мечом по дунайским берегам, всхрапывал, мотал головой и бил копытом, отказываясь идти дальше. Под двумя молодыми отроками из княжеской дружины, которых приставили к воеводе, кони и вовсе обезумели – косили бельмами, храпели так, что из ноздрей летела пена, и норовили понести обратно, прочь из этого гниющего сердца леса. Один из юнцов, бледный, как полотно, с выступившей на лбу холодной испариной, согнулся в седле и сплюнул на землю густую, желчную слюну.

Но Ратибор был спокоен. Его лицо, будто вытесанное грубым топором из старого, просмоленного дуба и пересеченное несколькими бледными шрамами – памятью о греческих копьях и печенежских саблях, – оставалось непроницаемой маской. В его серых, как осеннее небо перед затяжным дождем, глазах не было страха. Лишь усталость. Бесконечная, глубинная, как сама топь, усталость человека, который видел слишком много смертей, чтобы удивляться еще одной.

Он помнил запах тысяч гниющих тел после великой сечи под Доростолом. Жара тогда стояла такая, что трупы раздувало за полдня, кожа на них лопалась с тихим, влажным треском, выпуская на волю рои жирных зеленых мух. Но та вонь была другой. Честной. Понятной. Это был запах мертвой плоти, логичный итог битвы.

Здесь, у Гнилой Топи, пахло иначе. Этот запах был злым. Он не просто сообщал о смерти – он упивался ею.

Деревенька из пяти кривых, вросших в землю изб встретила их мертвой, абсолютной тишиной. Ни лая собак, ни мычания скота, ни скрипа телеги. Жители, словно крысы, забились по норам, заперев двери на тяжелые засовы и занавесив окна тряпьем. Лишь один седой, иссохший староста, дрожащий так, что его челюсть отбивала частую дробь, вышел им навстречу. От него волной несло кислым запахом дешевой браги и острым, унизительным душком мочи. Животный страх лишил его человеческого облика.

– Туда, воевода… – пролепетал он, указывая скрюченным, похожим на сухую ветку пальцем на кромку топи. – Там оно… Сама земля сбрендила… Хмарь… хмарь забрала…

Ратибор спешился, бросив поводья мальчишке, и его тяжелые сапоги с чавканьем утонули в ржавой, пузырящейся жиже. Он прошел мимо старосты с брезгливым безразличием, его взгляд был прикован к поляне у края болота.

И он увидел вороньё.

Десятки, может быть, сотня птиц. Черные, лоснящиеся, как пролитая смола. Они сидели на низких, корявых ветках плакучей ольхи и на земле вокруг поляны. Но они не каркали. Не дрались за добычу, не клевали друг друга. Они сидели в абсолютной, противоестественной тишине, неподвижные, как изваяния из обсидиана, и просто смотрели. Эти птицы, вечные спутники смерти и падали, чего-то боялись.

И под ними, в центре идеально ровного круга из черной, выжженной до состояния пепла травы, лежал человек.

Издалека он был просто неподвижным, грязным силуэтом. Но когда Ратибор подошел ближе, он увидел, что над телом висит гудящее, живое облако. Тысячи, десятки тысяч огромных, иссиня-черных трупных мух. Они ползали по телу, взлетали и садились, покрывая его копошащимся, влажным ковром, живым и пульсирующим. Их мерное, низкое жужжание сливалось в один непрерывный, вибрирующий гул. Это был не просто звук. Это было ощущение – так гудит натянутая до предела басовая струна тетивы огромного лука. Звук, который, казалось, исходил не от насекомых, а из-под самой мертвой земли, из самого сердца гнили.

Глава 2: То, что осталось

Ратибор опустился на одно колено, и кожа сапога издала сухой, протестующий скрип, утопая в липкой грязи на границе мертвого круга. За его спиной раздался сдавленный, булькающий звук, а затем – резкий всплеск. Молодой дружинник, не выдержав вида и вони, согнулся пополам, и струя желчной рвоты ударила в болотную воду. Ратибор даже не повернул головы. Его взгляд, холодный и цепкий, как хватка утопленника, был прикован к тому, что когда-то было человеком по имени Охрим.

Картина перед ним была не просто раной – это была насмешка над самой сутью насильственной смерти. Грудь и живот Охрима не были пронзены или вспороты. Они были… взорваны изнутри. Разорваны с чудовищной, запредельной силой, будто в его тело засунули две невидимые гигантские руки и рванули их в стороны. Ребра, с хрустом выломанные из позвоночника, были отогнуты наружу, словно лепестки какого-то адского цветка, что расцвел на человеческом торсе.

Но истинный ужас скрывался в пустоте этой раны.

Внутри не было кровавого месива, блестящих петель кишок или дрожащей массы органов. Полость зияла почти сухой. То, что осталось от его нутра – печень, желудок, селезенка, – не вывалилось наружу, а сжалось, усохло, съежилось в маленькие, сморщенные, почерневшие комки, прилипшие к позвоночнику. Они походили на высохшие грибы или куски обугленной кожи, лишенные всякой влаги, всякой крови.

Кровь не пропитала землю, не окрасила воду. Ее просто не было. Лишь бурые, засохшие до состояния ржавчины пятна на лохмотьях рубахи. Кожа самого Охрима была не бледной, а серой, как старый, залежавшийся пергамент. Она туго обтягивала кости черепа, обнажая вечный, беззвучный крик на высохших, потрескавшихся, как пустынная земля, губах.

Глаза были вырваны. Но не вырезаны ножом, а именно вырваны, с клочьями мышц и нервов. И в пустых, черных глазницах копошились белые, жирные, слепые личинки опарышей. Они не просто ели – они жадно пожирали последние остатки влаги, последние соки из глазных яблок.

«Как вяленое мясо, что мы готовили для похода в степь», – отстраненно, почти механически подумал Ратибор. Только вялят его неделями под солнцем и ветром, посыпая солью. Охрима же, по словам старосты, видели живым вчера вечером. Это превращение из человека в высушенную мумию заняло одну ночь.

Затем его взгляд сместился, зацепившись за нечто иное, что лежало в паре шагов от Охрима, наполовину погруженное в переливчатую, как нефтяное пятно, воду.

Это существо было ростом с трехлетнего ребенка, но никогда не являлось человеком. Ратибор сразу понял, что видит мертвый остов болотника – тихого, скрытного духа, хранителя этой топи. Его тело, при жизни сотканное из живого мха, гибких корней, болотных цветов и самой души этого места, теперь представляло собой хрупкую, окаменевшую пародию. Оно походило на обломок древнего, выброшенного на берег дерева, что пролежало под палящим солнцем сотню лет. Его кожа-кора растрескалась, как пересохшая глина, обнажая под собой не живую плоть, а сухую, волокнистую труху, похожую на пыль.

Длинные, тонкие руки-веточки были скрючены в последней, безмолвной агонии. А в его груди, там, где у живого существа билось бы сердце, где концентрировалась его жизненная сила, зияла обугленная, оплавленная дыра. И от этого маленького, иссохшего тельца исходила та же аура абсолютной сухости, что и от трупа человека.

Ратибор медленно поднялся. Он шагнул внутрь круга мертвой земли. Под его сапогом не хлюпнуло. Почва была твердой, как камень, и под его весом послышался тихий сухой треск, словно он наступил на корку льда. Он провел носком сапога по поверхности – взметнулось облачко серой пыли. Мертвая земля.

Он сделал один шаг в сторону, за пределы круга. И сапог тут же на полфута ушел в упругую, живую, чавкающую болотную грязь.

Ратибор замер, переводя взгляд с высушенного человека на окаменевшего духа, а затем на мертвый круг под ногами. Двойное убийство, совершенное на двух уровнях бытия. Жизнь была не просто отнята. Ее выпили. Высосали. Собрали, как собирают березовый сок весной, до последней капли, оставив лишь пустую, безжизненную оболочку человека, духа и самой земли.

Это было не убийство.


Это был урожай.

Глава 3: Печать Чернобога

Ратибор медленно, шаг за шагом, начал обходить мертвый круг. Он не искал следы в грязи. Он знал – их не будет. Зверь бы оставил отпечатки когтистых лап. Человек – вмятины от сапог. То, что приходило сюда ночью, не касалось земли. Оно скользило между каплями дождя и тенями от деревьев. Оно пришло из того места, где у следов нет ни веса, ни формы.

Он читал знаки иного порядка. Абсолютную, мертвую тишину, в которой застыли даже молчаливые вороны. Колеблющийся воздух над эпицентром поляны, который, казалось, вибрировал от невидимого жара. Гудение мух, которое было не звуком, а давлением на барабанные перепонки.

Разбой? Он презрительно хмыкнул, увидев на земле рядом с трупом маленький, разбухший от влаги кожаный кошель. Он пнул его носком сапога. Из кошеля выкатилось несколько зеленых от окиси медных монет. Добыча, за которую не убьют даже самого нищего пьяницу.

Месть? За что мстить Охриму? За то, что он дышал? Это была жестокость не личная, не человеческая. В ней не было страсти, ярости или ненависти. Лишь холодная, методичная целесообразность, как у мясника, что потрошит тушу.

Значит, это был обряд. Жертвоприношение. А у всякого обряда, как и у клейма на скотине, должен быть знак. Печать владельца.

И тогда его взгляд упал на ствол старой, плакучей ольхи, под сенью которой лежало то, что осталось от Охрима. Что-то чужеродное нарушало естественный, морщинистый рисунок коры. Темное пятно, которого не должно было быть.

Ратибор подошел. Воздух здесь стал еще гуще, еще тяжелее. Он протянул руку и содрал ногтями толстый, склизкий, холодный слой зеленого мха. Под ним открылась древесина. И он замер, ощутив, как по спине пробегает волна ледяного пота.

На дереве была вырезана руна. Свежая, края реза были еще светлыми. Но ощущалась она так, будто ей сотни, тысячи лет. Ратибор, хоть и не был волхвом, провел достаточно времени в походах по чужим землям и видел десятки разных знаков и символов. Но эту он скорее почувствовал, чем узнал. Это было уродливое кощунство, насмешка над священным.

Он узнал основу – это была руна Мира, символ Мирового Древа, что связывает миры, знак порядка, общины и защиты. Священная, чистая руна.

Но ее изнасиловали.


Ее изувечили.

Руну перевернули вверх тормашками, и теперь она символизировала не жизнь, растущую к небу, а смерть, уходящую корнями во тьму. Ее рассекли грубой, глубокой вертикальной чертой, расколов суть, превратив гармонию в раскол. Но самое страшное было в центре. В сердце этого оскверненного знака был выжжен крохотный, но идеально ровный, идеально черный круг.

Точка.


Прокол в ткани мироздания.


Зрачок слепого бога.


Маленькая, но бездонная щель в Навь, заглянув в которую, можно было увидеть лишь холод, пустоту и бесконечный, безмолвный голод.

Имя само всплыло в его памяти. Не как мысль. Как шепот из глубин его собственной крови, как эхо детских страхов. Имя, которое его бабка, старая ведунья, запрещала произносить после заката. Имя, которое она шептала в обережных заговорах как синоним всего дурного, всей порчи и всей тьмы, что таится за гранью мира живых. Имя, что означало лишь холод, распад и вечную ночь.

Чернобог.

Ледяная игла, острая и холодная, как зимняя звезда, пронзила его от затылка до самого копчика. Это был не страх загнанного зверя. Это было жуткое, кристальное узнавание. Осознание масштаба. Одно дело – драться с людьми за землю, золото или славу. Другое дело – стоять на краю поляны, где кто-то рядом с твоим домом приносит жертвы изначальной, первородной тьме.

Тот, кто вырезал эту руну, не просто убил жалкого бобыля и безвредного духа.


Он открыл дверь.


И теперь в эту дверь из мира теней дуло ледяным, трупным сквозняком.

Ратибор выпрямился, и его лицо превратилось в гранитную маску. Усталость исчезла, сменившись стальной, холодной решимостью.


– Тела не трогать, – его голос прозвучал ровно и глухо, без единой эмоции, но от этого еще страшнее. Молодые дружинники вздрогнули. – Собрать сухой хворост. Сжечь всю эту поляну вместе с ними. Дотла. Чтобы ни волоска, ни щепки, ни капли гнили не осталось. Землю потом перекопать и засыпать солью.

Он резко повернулся и, не оглядываясь, зашагал обратно к лошадям, оставляя позади перепуганных отроков, гудящих мух и два высушенных трупа. Он уходил от мертвой топи, но уносил с собой кое-что похуже. Жуткий, оскверненный знак. Теперь он был не просто вырезан на дереве. Он был выжжен клеймом на внутренней стороне его черепа.

Глава 4: Разговор в тереме

В большой гриднице князя Ярополка пахло ложью.

Запах этот был густым и многослойным, тщательно замаскированным под тяжелые, плотные ароматы цивилизации. Он прятался в жирном дыму от жарящихся на вертелах кабаньих туш, тонул в пряном духе греческого вина, пролитого на резные дубовые столы, и растворялся в медовой сладости свечей из чистого воска, что оплывали в кованых светильниках. Десятки гридней и бояр, закованные в меха и золото, шумели, пили из серебряных кубков, громогласно хвалились силой, добычей и тем, как ловко они обманули купца-варяга. Но под этим натужным, показным весельем, как гниль под яркой, налитой кожурой яблока, жило едкое, кислое напряжение.

Ратибор вошел в этот гул как клинок в теплую плоть. Смрад болота и смерти, въевшийся в его кожаную броню и шерстяной плащ, не растворился – он создал вокруг него зону отчуждения. Мухи, лениво кружившие над столами, казалось, облетали его стороной. Ближайшие бояре инстинктивно отодвинулись, их ноздри брезгливо дрогнули. Он был чужеродным элементом, куском сырой, грязной реальности, вторгшимся в мир иллюзий.

Он остановился перед княжеским столом, игнорируя всех, кроме одного человека. Ярополк, молодой правитель с красивым, но вечно напряженным лицом и бегающими глазами, оторвался от кубка. Он слушал Ратибора, и его тонкие пальцы непрестанно теребили тяжелый золотой перстень с алым карбункулом, словно пытаясь выдавить из него спокойствие.

– Тела высушены, княже, – доложил Ратибор. Его голос был ровным и лишенным эмоций, и от этого казался еще более зловещим в общем гомоне. – Словно осенние листья, с которых сошла вся жизнь. Человек и болотник, оба. Земля под ними мертва на пять шагов вкруги. Черный, сухой пепел.

В гриднице стало ощутимо тише. Кто-то замер с куском мяса на полпути ко рту. Прекратился грубый смех у дальнего очага. Скрипнула отодвигаемая лавка. Теперь все смотрели на них.

– На дереве был знак, – продолжил Ратибор, роняя слова, как камни в колодец.

Ярополк поднял на него глаза. На мгновение в них исчезла княжеская спесь и мелькнула тень того же первобытного, липкого ужаса, что и у трясущегося старосты из Гнилой Топи.


– Какой знак?

Ратибор сделал паузу, позволив тишине сгуститься до предела.

– Печать Чернобога.

Имя упало в тишину, и воздух в гриднице, казалось, похолодел на несколько градусов. Пламя свечей дрогнуло и пригнулось, будто от ледяного сквозняка. Наступила мертвая, звенящая тишина. Даже самые пьяные и буйные воины замерли, их лица стали серьезными и бледными. Это имя знали все. И все его боялись.

Придворный волхв, тщедушный старик с жидкой, седой бороденкой и хитрыми глазками, вытер потный лоб.


– Это могут быть лишь проделки мелкой нечисти, княже, что балуется со старыми знаками… – пролепетал он, пытаясь вернуть миру привычные, безопасные очертания.

– Мелкая нечисть ворует кур и пугает баб у колодца, – оборвал его Ратибор, не повышая голоса, но каждое слово ударило, как молот по наковальне. – Она не пьет жизнь из земли досуха и не убивает её духов-хранителей. Это был обряд, волхв. Высокий обряд. И тот, кто его провел, – не мелкая сошка.

Ярополк резко поднял руку, пресекая дальнейшие споры.


– Все вон.

Гридница опустела за минуту. Когда тяжелая дубовая дверь затворилась, отсекая их от мира, Ярополк перестал быть князем. Он стал загнанным зверем. Он вскочил и подошел к Ратибору вплотную. Его голос превратился в тихий, ядовитый шепот.

– Меня не волнуют твои бабкины сказки про Чернобога, воевода. Меня волнует одно. Если эти слухи поползут по Киеву, если торговки на Подоле и мужики в слободах начнут шептаться о человеческих жертвах и темных богах, они скажут, что я слаб. Скажут, что новые боги, которым молится моя бабка Ольга, бессильны, а старые гневаются. Что я не могу защитить даже землю под стенами града. И мои любезные братья, Олег в своих древлянских лесах и новгородский выродок Владимир, только этого и ждут. Они натравят на меня псов, крича, что я не удержал Русь, которую собрал мой отец.

Он впился взглядом в Ратибора, и в его глазах горел холодный, расчетливый огонь.


– Ты мой лучший ищейка. И самый безжалостный ублюдок, что служит мне. Поэтому слушай меня. Найди их. Мне плевать, люди это или твари, о которых ты шепчешь. Мне плевать, кому они молятся. Вырви их с корнем. Сожги. Закопай так глубоко, чтобы их кости истлели прежде, чем кто-то узнает их имена. Сделай так, чтобы этого никогда не было.

Он положил руку на плечо Ратибора, и его пальцы впились, как когти.


– Тебе даны все полномочия. Ты можешь брать людей, деньги, отдавать приказы от моего имени. Но знай, Ратибор. Я не Святослав. Мой отец мог простить доблестному воину неудачу в бою. Я – нет. У меня нет на это права. Если ты провалишься – твоя голова слетит первой.

Глава 5: Медведь и Ведунья

Прохладный вечерний воздух ударил в лицо, как глоток ледяной воды после душного, пропитанного ложью терема. Ратибор стоял на высоком крыльце, глядя вниз, на раскинувшийся под холмом Киев. Город уже зажигал первые огни, и они казались желтыми, больными глазами в сгущающихся сумерках. Он глубоко вдохнул, пытаясь вытравить из легких запахи княжеской гридницы, но смрад Гнилой Топи был сильнее. Он прилип к нему, как вторая кожа.

Ратибор посмотрел на идущих по двору дружинников – здоровенных, горластых рубак с бычьими шеями, гордых своей силой и блеском оружия. Они были лучшими воинами князя. Верные псы, обученные рвать глотки врагам Ярополка. И сейчас Ратибор с холодной, кристальной ясностью понял: они были абсолютно бесполезны.

Их секиры были созданы, чтобы крушить щиты и черепа. Их мечи – чтобы вспарывать кольчуги и животы. Они были инструментами для войны с плотью и кровью. Но как рубить тень? Как пронзить мечом то, что не имеет тела, а лишь выпивает саму жизнь из земли? Послать эту ораву на бой с тем, что оставило от Охрима и болотника лишь сухую шелуху, было все равно, что пытаться вычерпать Днепр решетом. Бессмысленно и глупо.

Ему нужны были другие инструменты. Не меч, а хирургический скальпель, чтобы вскрыть гнойник. Не щит, а костяной оберег, что отводит взгляд нечисти. Ему нужны были те, кто сам ходил по краю, заглядывал во тьму и не моргал.

И он знал, где их искать.

В его голове, выжженные памятью, всплыли два образа.

Первый был широким, как заслонка от печи, и заросшим спутанной рыжей бородой, в которой вечно застревали крошки и капли меда. Лицо, которое могло ухмыляться с беззаботностью ребенка или реветь с яростью берсерка. Всеслав. Прозвище «Медведь» было не прозвищем, а точным описанием его сути. Его побратим. Человек, который был не столько воином, сколько стихийным бедствием на ногах. Память услужливо подбросила Ратибору картину: стены болгарской крепости Доростол, дождь из стрел. Одна из них, с черным оперением, глубоко вошла в плечо Всеслава. Тот не охнул. Он взревел, как раненый зверь, обломил древко о камень стены, и с этим обрубком, торчащим из мяса, схватил две свои секиры. А потом он просто пошел вперед, в самую гущу вражеского строя. Это была не битва. Это была бойня. Живой таран, вихрь из стали, кожи и рыжей бороды, оставляющий за собой просеку из разорванных тел, расколотых щитов и влажного хруста ломаемых костей.

Ратибору была нужна эта слепая, несокрушимая, очищающая ярость. Ему нужен был тот, кто, увидев порождение кошмара, не станет думать или бояться. Он просто уничтожит его. И Ратибор знал, где найти своего Медведя: в самой грязной, дешевой и кровавой корчме на Подоле под названием «Кривой Клык». Там, в смраде пролитого эля, пота и отчаяния, Всеслав будет либо вливать в себя брагу до беспамятства, либо калечить кого-нибудь в кулачном бою на потеху портовым грузчикам.

Второй образ был тоньше, эфемернее, как дым от костра. Женское лицо, обрамленное темными волосами с ранней, серебряной проседью. И глаза. Главное – глаза. Пронзительные, пугающе умные, цвета грозового неба, которые, казалось, видели не тебя, а пыльных призраков, что цепляются за твои плечи, и старые раны, что гниют у тебя в душе.

Зоряна.

Женщина, которую в Киеве звали по-разному, всегда шепотом: ведунья, знахарка, ворожея, ведьма. Она жила на отшибе, у старого, полуразрушенного Ярилова капища, где деревья росли странно, изгибаясь в неестественных позах. Люди обходили ее дом десятой дорогой, крестились или сплевывали через плечо, завидев ее издали. От нее пахло не духами или потом, а сухими травами, старым дымом и озоном – запахом воздуха после того, как гроза расколола небо надвое.

Ратибор знал: если кто и мог прочитать невидимые, выжженные на душе мира следы, что остались на Гнилой Топи, то это она. Если кто и мог понять истинную суть исковерканной руны, то только та, что сама говорила на языке теней и корней. Ему был нужен ее взгляд, ее знания, ее связь с тем миром, который только что оскалил свои клыки. Всеслав был его кувалдой. Зоряна должна была стать его скальпелем.

Ратибор поправил тяжелый меч на поясе – привычный жест, возвращающий в реальность. Он резко развернулся и решительно зашагал прочь от княжьего детинца, вниз по склону, в лабиринт грязных, кривых, вонючих улочек Подола. Вниз, на самое дно города.

Первым делом – Медведь. Разговор с Зоряной требует тишины, темноты и правильных слов. Но для начала ему нужна была грубая, надежная, предсказуемая в своей свирепости сила.

Расследование началось. И его первым шагом будет погружение в киевский ад, чтобы вытащить оттуда своего верного, ручного зверя.

Глава 6: Кривой Клык

Подол встретил Ратибора не как район города, а как отдельный, больной, бурлящий жизнью организм. Спуск с высокого княжеского холма, с Горы, был погружением в иное измерение. Воздух, до этого пахнущий древесным дымом и прохладой, сгущался с каждым шагом вниз, становясь тяжелым и влажным. Он пропитывался миазмами низменной жизни: пронзительной вонью гниющей рыбы с пристани, кисло-сладким запахом разлитой браги, грубым духом невыделанных кож и едким, щекочущим ноздри смрадом нечистот, что текли мутными ручьями по немощеным улочкам.

Скрип несмазанных тележных колес въедался в слух, смешиваясь с гортанной руганью грузчиков, визгливыми криками торговок и пьяным смехом. Здесь, внизу, жизнь была гуще, яростнее и дешевле. И корчма «Кривой Клык» была самым гнойным, самым воспаленным нарывом на этом запущенном теле.

Низкое, приземистое, вросшее в грязную землю строение, с просевшей крышей, покрытой мхом и птичьим пометом. Из единственного мутного окна, затянутого бычьим пузырем, сочился больной, желтый свет. От самой постройки исходил концентрированный дух ее содержимого: застарелого пота сотен немытых тел, пролитого за годы пива, впитавшегося в дерево, и беспросветного, липкого отчаяния.

Ратибор толкнул тяжелую, вечно мокрую дверь, и она отворилась с протестующим скрипом. В него ударила волна шума и жара. Воздух внутри был плотным, как войлок, и таким густым, что казалось, его можно резать ножом. Внутри стоял рев, как в растревоженном улье диких пчел. У дальней стены, в импровизированном кругу, очерченном не мелом, а рядом грязных, скалящихся морд, происходило действо.

Два полуголых по пояс мужика, лоснящихся от пота, мутузили друг друга под ободряющие крики толпы. Один, жилистый и верткий речник с вытатуированным на плече змеем, уже истекал кровью из глубокой сечки над бровью. Кровь заливала ему глаз, но он яростно пер вперед, отчаянно выбрасывая кулаки.

Второй… вторым был Всеслав.

Он был огромен. Не просто высок и широк – он был сбит как-то иначе, по-медвежьи. Гора бугристых мускулов, покрытых старыми белесыми шрамами, венчалась копной спутанных рыжих волос и такой же дикой, густой бородой. И он не дрался. Он играл. Медведь, лениво забавляющийся с назойливой, тявкающей собачонкой. Он не уклонялся от неуклюжих ударов, а принимал их на свои могучие плечи и грудь с глухим, не причиняющим ему вреда шлепком. На его лице, под слоем грязи и пота, сияла пьяная, полная превосходства ухмылка. Он легко отталкивал речника, позволял ему снова подойти, парировал удары предплечьями, и в его голубых глазах плескалось откровенное, жестокое веселье.

На страницу:
1 из 4