
Полная версия
Тень Мары

Alex Coder
Тень Мары
Глава 1: Дым над Днепром
Поздняя осень впилась в Киев сырыми, костлявыми пальцами. Она выпила все краски лета, оставив после себя лишь выцветшую серость неба и бурую гниль опавшей листвы. Дни, съежившиеся и короткие, с неохотой уступали место длинным, бездонным ночам, в чернильной тишине которых любой звук – треск ветки, далекий крик ночной птицы, скрип половицы – казался зловещим предзнаменованием.
С высоты Городища, княжьего холма, увенчанного частоколом и сторожевыми вышками, город расстилался у ног, как пестрая, потрепанная шкура. Там, внизу, бурлил Подол – Нижний город, лабиринт кривых, немощеных улочек, зажатых между высокими срубами, мастерскими и приземистыми домами простого люда. Из сотен курных изб и ремесленных дворов к низкому небу тянулись тонкие, ленивые струйки дыма. Воздух был густым и многослойным. Он пах терпко и кисло – прелой листвой, сырыми дровами, острым духом кузницы, кислой вонью от кожевенных дворов на отшибе, и над всем этим витал сытный, основательный аромат копченого мяса и печеного хлеба. Этот смешанный запах был дыханием Киева – города живого, беспокойного, вечно торгующего, строящегося и перемалывающего в своем огромном жернове судьбы и племена.
Радомир, молодой дружинник из младшей гридницы князя Владимира, стоял на дозорной вышке у западных, Житомирских, ворот. Пронизывающий ветер, прилетевший с бескрайних полей, хлестал по щекам, заставляя слезиться глаза и ероша густую русую бороду, подстриженную аккуратно, «под горшок», как было заведено у княжьих воинов. Его рука в шерстяной рукавице инстинктивно лежала на теплой рукояти меча. Внизу, под вышкой, не прекращалась суета: натужно скрипели немазаные колеса телег, запряженных круторогими волами; пронзительно кричали торговцы, зазывая покупателей к своим лоткам («Меды хмельные! Пироги горячие! Рыба вяленая!»); заходился в брехливом хоре бродячий пес, которого пнул ногой подвыпивший горожанин. С днепровской пристани долетали обрывки гортанной речи – греческие купцы торговались с варяжскими наемниками, а где-то рядом слышалась плавная, напевная речь хазар. Киев гудел, говорил, молился и проклинал на десятке языков.
Взгляд Радомира машинально скользнул по знакомым очертаниям города. Вот, на самой вершине холма, виднелись обугленные остатки капища Перуна. Идола давно сбросили в Днепр, но место все еще хранило память о старой силе. Радомир не раз видел, как старики, проходя мимо, торопливо крестились – непонятно, отгоняя ли беса, как учил греческий священник, или извиняясь перед старым, свергнутым богом. Эта двойственность была повсюду. Всего в сотне саженей от старого святилища раздавался настырный, вызывающий стук топоров – плотники, нанятые князем, возводили стены новой деревянной церкви, и этот звук казался отчаянной попыткой заглушить вековой шепот дремучих лесов.
Радомир и сам ощущал в душе этот разлом. Умом, как верный дружинник, он принял новую веру своего князя. Исправно стоял на долгих службах, слушая непонятные песнопения на чужом языке, смотрел на строгие лики святых, написанные на деревянных досках. Но его нутро, его кровь и память принадлежали другому миру. Порой, глядя на темную стену леса за Днепром, он чувствовал древний, первобытный трепет, которому не было места в греческих книгах. Этот трепет был родом из его детства. Родом из Перелесья.
Деревня… Он покинул ее десятилетие назад, когда отец, удачливый охотник, был замечен княжеским тиуном и взят на службу в Киев. Для семьи это было великой честью, но для десятилетнего мальчика – горем. Воспоминания о Перелесье до сих пор были для Радомира самым теплым, что у него было. Ощущение прогретой солнцем травы под босыми ногами, запах сосновой смолы и диких яблок в садах, вкус парного молока из глиняной крынки… И смех Зоряны. Звонкий, как лесной ручей, смех его подружки, с которой они строили шалаши на берегу и пускали по воде венки из ромашек, гадая на будущее. Ее волосы пахли травами и солнцем. Куда занес ее тот венок? Что она сейчас? Помнит ли его?
Холодный, влажный порыв ветра заставил его поежиться и вернуться в настоящее. Откуда-то с Подола, из перепутанных улочек, донесся протяжный, тоскливый вой собаки, полный почти человеческой скорби. На душе у Радомира стало муторно и неуютно, словно он ждал дурных вестей, которые уже летели к нему на крыльях этого промозглого ветра.
Солнце, уставшее и больное, коснулось края земли. Его багровый свет пролился на облака, окрасив их в цвет запекшейся крови. Оно не садилось, а тонуло, уходило под горизонт, словно раненый воин, оставляющий за собой кровавый след на поле боя.
День умирал.
И Радомиру вдруг показалось, что вместе с ним умирает что-то еще. Что-то важное, что он оставил далеко на западе, в густых лесах, где стояла его деревня. И этот вой, и этот кровавый закат – всё было о ней. О Перелесье.
Глава 2: Гонец из Перелесья
Княжеская гридница, огромное бревенчатое помещение в сердце терема, гудела, как растревоженный улей в разгар медосбора. Жар от центрального очага, где на вертелах шипели и истекали жиром целые туши поросят, смешивался с теплом сотен тел и дыханий, создавая густую, пряную духоту. Длинные, грубо отесанные дубовые столы, расставленные буквой «П», ломились под тяжестью яств. Вздымались горы золотистых пирогов с мясом и капустой, на огромных деревянных блюдах возлежали жареные лебеди с перьями, вставленными в крылья для красоты, а в центре почетного стола скалилась кабанья голова, чьи пустые глазницы были заполнены рубиновыми ягодами клюквы. Слуги сновали между столами, с трудом проталкиваясь сквозь ряды пирующих, и наполняли серебряные и деревянные чаши пенным, хмельным медом, от запаха которого кружилась голова.
В самом центре, во главе стола, восседал князь Владимир Святославич. Его массивное кресло, с высокой резной спинкой, было устлано бурой медвежьей шкурой, и огромная голова зверя с оскаленной пастью нависала над княжеским плечом. Лицо Владимира, обычно суровое, отмеченное властью и бременем решений, сейчас было расслаблено. Морщины у глаз разгладились, а в глубоко посаженных, внимательных глазах плясали веселые огоньки. Он только что от души рассмеялся над соленой шуткой своего дяди и первого воеводы, Добрыни, и этот громоподобный, басовитый смех прокатился под низкими, закопченными сводами гридницы, отражаясь от стен.
Радомир сидел в самом дальнем конце стола, среди прочих молодых дружинников, гридей. Он был здесь телом, но не душой. В его руках тяжелела рогатая чаша с медом, но он так и не поднес её к губам. Громкие, хвастливые рассказы товарищей – о серебре, взятом в последнем походе на ятвягов, о красоте полонянок, о силе их удара в бою – пролетали мимо его ушей, как ветер. Беспричинная тревога, родившаяся днем на дозорной вышке, словно холодный уж, свернулась где-то под сердцем и не отпускала. Он рассеянно смотрел, как пляшут тени на бревенчатых стенах от света сосновых факелов, и чувствовал себя чужим на этом празднике жизни.
И тут всё изменилось.
Оглушительный смех и гул голосов оборвались на полуслове, будто кто-то резко затянул струну. Тяжелая, окованная железом дверь гридницы с протяжным, мучительным скрипом распахнулась внутрь. По залу пронесся порыв ледяного, сырого ветра, принеся с собой запах мокрой земли и гнили. Пламя факелов затрепетало, заплясало, бросая по стенам дерганые, испуганные тени, и гридницу на мгновение окутал едкий дым.
В дверном проеме, в прямоугольнике ночной тьмы, застыли двое стражников из дворцовой охраны. Они с трудом удерживали под руки третьего. На человека он был похож мало. Скорее на его истерзанную, истоптанную тень. Одежда, некогда бывшая холщовой рубахой и портами, превратилась в грязные, мокрые лохмотья, висевшие на иссохшем теле. Спутанные волосы и борода, слипшиеся в один большой колтун, были покрыты комьями дорожной грязи и сухими листьями. Но самым страшным были его глаза. Огромные, лихорадочно блестящие, они, казалось, вылезли из орбит, и в их глубине полыхал безумный огонь на грани помешательства, смешанный с ужасом загнанного зверя.
Нечеловеческим усилием пришелец вырвал руки из хватки стражников, сделал несколько шатающихся, слепых шагов в центр зала и с глухим стуком рухнул на колени, прямо на усыпанный сеном и остатками еды пол. В наступившей мертвой тишине стало слышно лишь его дыхание – хриплое, рваное, со свистом вырывающееся из груди, словно у зверя, угодившего в капкан.
Князь Владимир, сидевший до этого расслабленно, мгновенно преобразился. Веселье слетело с его лица, как маска, обнажив жесткий, властный лик правителя. Он выпрямился, и его взгляд стал тяжелым, как гранит.
– Кто ты и откуда? – голос князя прозвучал ровно, без крика, но в нем зазвенел такой металл, что по спинам многих пробежал холодок.
Незнакомец с видимым трудом поднял голову. Его потрескавшиеся губы были белыми от пыли и усталости.
– Кня-же… – прохрипел он, и этот звук был похож на скрежет сухого камня о камень. Он судорожно сглотнул, собирая последние силы. – Я… Остап… из Перелесья… Гонец я…
Слово «Перелесье» ударило Радомира под дых, выбив воздух из легких. Сердце в груди сделало тяжелый, гулкий удар, а затем, казалось, замерло. Он вскочил на ноги, опрокинув свою нетронутую чашу. Мед густой, темной лужей растекся по столу. Весь шум гридницы, весь мир сузился для него до этой скрюченной фигуры на полу. Он не видел ни князя, ни дружинников. Только этого человека и только одно слово, прозвучавшее как удар похоронного колокола.
Остап снова перевел дыхание.
– Беда, великий князь… – прошептал он, и его шепот разнесся по затихшему залу с пугающей отчетливостью. – Беда пришла в наши края. Темная беда… Ночи… ночи теперь принадлежат не нам. – Он поднял свои безумные глаза на князя, и в них плескался невыразимый ужас. – И земля… земля упивается нашей кровью.
В зале повисло настолько тяжелое молчание, что, казалось, даже пламя факелов замерло, прислушиваясь к этим страшным, невозможным словам, принесенным из тьмы.
Глава 3: Знак Черной Жатвы
Тяжелая, гнетущая тишина, сменившая пиршественный гул, казалось, обрела плотность. В этой тишине каждый звук становился оглушительным: треск полена в очаге, чей-то сдавленный кашель, скрип скамьи. Князь Владимир, не сводя тяжелого взгляда с распростертого на полу гонца, сделал едва заметный жест рукой. Один из слуг, юноша с испуганными глазами, метнулся к столу, налил в глиняную чашу прохладной воды из жбана и, стараясь не расплескать, поднес её Остапу.
Гонец вскинул голову на звук шагов, и в его глазах мелькнула тень загнанного зверя. Увидев воду, он потянулся к ней обеими дрожащими руками, как утопающий к соломинке. Он пил. Пил жадно, захлебываясь, издавая горлом булькающие, судорожные звуки. Вода лилась мимо его потрескавшихся губ, стекая по всклокоченной бороде, прочерчивая чистые дорожки на корке грязи, покрывавшей его впалые щеки. Когда чаша опустела, он отстранил её с глухим стоном, и в его взгляде на мгновение прояснился огонек разума.
– Говори, – приказал Владимир. Его голос не допускал промедления.
И Остап заговорил. Сначала его голос был тихим, срывающимся шепотом, словно слова царапали его пересохшее горло. Но по мере рассказа он креп, наполняясь отчаянием, ужасом и той странной силой, что рождается на грани безумия.
– Началось с луну назад, княже, в самый канун холодов. Сперва скотина дохнуть стала. Не от хвори, нет, волхв наш глядел. Утром хозяин идет в хлев, а корова лежит… будто жизнь из нее просто вынули. Глаза стеклянные, тело холодное, как лед ноябрьской лужи. А крови ни капли. Ни раны, ничего. Словно высохла изнутри. Потом вторую нашли так же… третью… Сказали, может, порча какая. Но потом… потом взялись за людей.
Он сделал паузу, тяжело дыша, и обвел мутным взглядом застывшие лица бояр и дружинников, которые, позабыв о еде и питье, подались вперед.
– Первым пропал Микула-охотник. Мужик крепкий, лес знал, как свои пять пальцев. Ушел в пущу за белкой и не воротился. Ну, всяко бывает, – развел руками Остап, – медведь-шатун, трясина… Но три дня спустя сгинула Аленка, дочка кузнеца. Девчонка малая, шести годков. Пошла к реке за водой… от околицы до берега и сотни шагов нет! Днем пошла, при свете солнца! И пропала. Мы нашли только ведра ее… одно опрокинуто, другое на боку лежит, у самой кромки воды…
Голос его задрожал, и он сжал кулаки.
– Мы искали. Всей деревней, от мала до велика. С собаками, с факелами. Прочесали каждый куст у реки, каждый овражек. Ни-че-го. Ни следа борьбы. Ни клочка порванной одежды. Словно её просто ветер сдул. А ночью… княже, ночью в Перелесье теперь ад. Из леса и с темных полей доносится шепот. Не разобрать слов, просто шелест, как сухие листья, но он в самую душу забирается. И страх… липкий, холодный страх. Такой, что из избы носа не высунешь. Дети ночами плачут не просыпаясь, собаки не лают на чужого, а скулят, забившись под лавки, поджав хвосты. Староста наш, Еремей, собрал последние крохи, дал мне на дорогу и велел бежать в Киев. Сказал, еще одна луна такой жизни – и от Перелесья останется лишь пустое место с мертвыми избами.
Рассказ гонца повис в воздухе. Старый боярин Светозар, уже принявший крещение и известный своим благочестием, торопливо осенил себя крестным знамением.
– Дела бесовские… Прогневали Бога нового, вот он и попустил нечисти творить свои дела, дабы мы укрепились в вере!
– Или богов старых забыли! – яростно выкрикнул с галёрки Свенельд, широкоплечий дружинник, на чьей шее все еще висел серебряный молот Тора, унаследованный от отца-варяга. – Перуна в реку сбросили, капища порушили! Вот земля и перестала нас защищать!
Князь Владимир резко стукнул ладонью по подлокотнику своего кресла. Звук получился сухим и громким, как удар топора. Споры мгновенно утихли.
– Знаки. Были какие-нибудь метки на домах пропавших? Или в лесу? – спросил он, глядя прямо в глаза Остапу. Его интересовали не боги, а факты.
Остап судорожно закивал, и в его глазах снова вспыхнул первобытный ужас.
– Были, княже. После того, как Аленка пропала, мы нашли на двери её избы… знак. Словно пальцем начертан чем-то темным… липким. То ли грязью болотной, то ли кровью запекшейся. Я… я его срисовал.
Дрожащей рукой он полез за пазуху своей разодранной рубахи и извлек оттуда грязный, сложенный в несколько раз кусок бересты. С трудом развернув его, он протянул князю.
Владимир взял бересту. На белой, гладкой поверхности ногтем или щепкой был грубо, но четко процарапан символ: изогнутая линия, похожая на серп, но с лезвием, зловеще обращенным внутрь, на саму себя. А от рукояти серпа вниз уходили три короткие, рваные черты, словно капли, стекающие с лезвия, или темные корни, уходящие в землю.
Князь поднес бересту к свету факела. Бояре и старшие дружинники сгрудились вокруг, вглядываясь в странный рисунок. Радомир, не в силах больше оставаться в стороне, подошел почти вплотную. Его сердце стучало так, что, казалось, все в гриднице слышат этот гул.
– Мара… Это же знак Мары, богини смерти и зимы, – прошептал кто-то за спиной Радомира.
– Похоже, – ровно ответил старый воевода Добрыня, прищурив свой единственный зрячий глаз. Он повидал на своем веку много знаков и символов. – Но не совсем. У обычного знака Мары нет этих… капель. Или корней. Это что-то иное. Искаженное. – Он нахмурился, вглядываясь в рисунок. – Словно… черная жатва. Словно кто-то не просто чтит смерть, как неизбежность, а пожинает жизни, собирая их как урожай.
Князь Владимир долго молчал, сжав губы в тонкую, безжалостную линию. Его взгляд был тяжел, он смотрел не на бересту, а сквозь нее, туда, на запад, где в глухих лесах выползла из древнего мрака угроза его власти и его людям. Наконец, он медленно поднял голову и обвел взглядом свою притихшую гридницу.
– Эта тьма пришла не сама. Её кто-то привел, – произнес он веско. – Будь то разбойники, что прикрываются суеверным страхом, чтобы грабить без помех, или безумцы-колдуны, что служат неведомому злу, – они угрожают моим людям. И это нужно пресечь. Нужен отряд. Нужны добровольцы, что не побоятся сунуть голову в пасть ночным тварям и вырвать у них правду с корнем.
Взгляд князя скользнул по напряженным лицам дружинников, по блеску глаз, по рукам, лежащим на рукоятях мечей.
Радомир сделал шаг вперед, выйдя из полумрака в круг света от очага. Все взоры, включая княжеский, обратились к нему. Его лицо было бледным, но твердым, как камень.
– Я пойду, княже, – сказал он, и его голос прозвучал в мертвой тишине неожиданно громко и отчетливо. – Перелесье – моя родина.
Глава 4: Слово Князя
Слова Радомира, произнесенные твердо и чисто, упали в тишину гридницы, как тяжелый камень в стоячую воду. «Перелесье – моя родина». Гудение, уже готовое зародиться вновь после княжеского приказа, так и не родилось. Казалось, сам воздух в зале стал плотнее, гуще, словно вобрав в себя вес этого простого признания. Десятки взглядов, до этого блуждавших между княжеским престолом и скорчившейся фигурой гонца, теперь, как по команде, сошлись на Радомире.
Он чувствовал на себе эти взгляды. В глазах молодых гридей, его ровесников, читалось откровенное удивление – Радомир был известен как исполнительный и храбрый воин, но не тот, кто ищет славы или рвется вперед. В глазах старых бояр, седовласых и повидавших многое, сквозило любопытство, смешанное с уважением. Они ценили преданность не только князю, но и своей земле. А во взглядах некоторых, тех, кто сам пришел в Киев из дальних деревень, Радомир уловил тень искреннего, горького сочувствия. Они лучше других понимали, что значит услышать о беде, пришедшей в твой родной дом.
Князь Владимир молчал, и его молчание было тяжелее любого слова. Он не отвел взгляда. Он медленно перевел его с лица Радомира на изможденного гонца, словно сопоставляя крик о помощи и того, кто на этот крик откликнулся. Затем его взгляд вернулся к дружиннику. Глаза князя, пронзительные и привыкшие видеть людей насквозь – от страха и лжи до скрытой храбрости, – внимательно изучали лицо Радомира. Владимир искал в нем юношескую браваду, бездумный порыв выслужиться или, наоборот, затаившийся страх перед неведомым. Но он не находил ничего из этого. На молодом, серьезном лице воина застыла холодная, несгибаемая решимость. Решимость человека, для которого долг стал личной болью.
– Ты знаешь эти места, – наконец произнес князь. Это был не вопрос, это было утверждение, которое требовало подтверждения.
– Я там вырос, великий князь, – ровно, не повышая голоса, ответил Радомир. Его голос не дрогнул, страх и волнение были загнаны глубоко внутрь, скованы волей. – Я знаю там каждую тропу, что ведет к реке, и каждый овраг в лесу. Я знаю людей, что там живут. – Он на мгновение запнулся, и слова вышли с горечью. – Или… жили.
Это последнее слово повисло в воздухе. И на миг в сознании Радомира яркой вспышкой мелькнул образ. Не окровавленные тела, не уродливые знаки. А смеющаяся девочка с растрепанными волосами цвета спелой пшеницы, бросающая в быструю речную воду венок из васильков. Зоряна. Воспоминание было таким живым, солнечным и теплым, что от контраста с рассказом гонца и леденящей атмосферой гридницы внутри у Радомира все оборвалось. В этот момент княжеское поручение перестало быть просто приказом. Оно стало его собственной войной.
Владимир коротко, резко кивнул, словно отсекая невидимую нить сомнений. Решение было принято.
– Хорошо. Ты поведешь отряд. – Он окинул взглядом притихший зал, словно мысленно считая своих людей. – Многих я дать не могу. На западе ятвяги беспокоят, на юге печенеги снова подходят к степным рубежам. Каждый меч на счету. Но в людях и оружии, что тебе понадобятся, отказа не будет. Выбери тех, кому веришь, как самому себе. Твоя задача – дойти до Перелесья. Узнать, что там за мор. Разбойники ли это, что прикрываются чертовщиной, колдуны ли, что забыли страх, или впрямь нечисть из болот полезла – мне все едино. – Голос князя стал жестче, каждое слово звучало как удар молота по наковальне. – Ты должен положить этому конец. Огнем, мечом – как сочтешь нужным. С этого часа в той земле твое слово будет моим словом.
С этими словами князь Владимир снял со своего пальца небольшой, но массивный серебряный перстень-печатку. На плоской поверхности был глубоко выгравирован княжеский знак – трезубец. Этот перстень был весомее золота, сильнее любого приказа. Это был символ безграничного доверия и власти. Он протянул его Радомиру.
– Это знак моей воли. Покажи его любому моему тиуну или старосте на той земле, и они дадут тебе людей, еду и кров без лишних вопросов. А теперь иди. Собирай людей и готовься. Выступаете с рассветом. – Князь на миг запнулся, и в его взгляде мелькнула тень той самой двойственности, что витала над всем Киевом. – И да поможет тебе… Бог.
Какого именно Бога он имел в виду – нового, греческого, или старого, лесного, – осталось неясным.
Радомир шагнул вперед, чувствуя, как все взгляды следуют за ним. Он принял из тяжелой руки князя холодный, увесистый перстень. Металл обжег кожу, и Радомир ощутил не только холод серебра, но и всю тяжесть возложенной на него ответственности. Он молча склонил голову.
– Будет исполнено, княже.
Он не стал больше ничего говорить. Пустые слова были не нужны. Развернувшись, он пошел к выходу, его шаги гулко отдавались в тишине. За его спиной снова медленно зарождался гул голосов – дружинники и бояре принялись обсуждать неслыханное – простой гридь, отправленный с княжеским поручением. Но Радомир уже не слышал их. Он шел сквозь гул и тени, как сквозь туман, и перед его глазами стояла лишь одна, предельно ясная цель. Он должен был собрать свой отряд.
Глава 5: Глаза Следопыта
Радомир не пошел ни в казармы младшей дружины, ни на пиршественный двор, где, несмотря на случившееся, все еще толпились воины, обсуждая новость. Он искал не силу и не удаль. Ему нужны были глаза. Первым, к кому он направился, был не самый могучий, не самый знатный и уж точно не самый громкий воин в дружине. Он направился к самому тихому.
Оставив позади душный жар и шум княжеской гридницы, он спустился по гулким деревянным ступеням в подклет, в оружейную палату. Здесь царила совершенно иная атмосфера. Прохладный, сумрачный покой и запахи, от которых сердце воина билось ровнее и увереннее. Пахло терпко – оружейным маслом, дубленой кожей от портупей и перевязей, и тем особым, ни с чем не сравнимым холодком чистого металла. Порядок здесь был безукоризненным. Вдоль стен, на тяжелых деревянных стойках, ровными рядами, словно спящие воины, стояли копья и рогатины с начищенными до блеска наконечниками. На стенах, на деревянных крюках, висели каплевидные щиты, покрытые яркими красками, и прямые обоюдоострые мечи в ножнах.
В дальнем углу, возле единственного узкого оконца, затянутого полупрозрачным, натертым жиром бычьим пузырем, сидел человек. Свет, проникавший сквозь это окошко, был тусклым и серым, но человеку, казалось, большего было и не нужно.
Это был Горислав. Мужчина, чей возраст трудно было определить. Ему могло быть и сорок, и шестьдесят. Он был худым, жилистым, узловатым, как выкорчеванный корень старого дуба. Его лицо, темное и выдубленное ветрами и морозами до состояния пергамента, было испещрено такой густой сетью мелких морщин, что казалось, будто он постоянно щурится, даже в полумраке. Но его глаза, серые и почти бесцветные, как осеннее небо, были ясными и спокойными. В них застыло бесконечное терпение и мудрость человека, который больше времени проводит в молчании векового леса, чем среди гомона людей. Он был из кривичей, прибился к дружине Владимира после одного из северных походов. Князь сразу оценил его редкий дар и держал при себе, но Горислав оставался чужаком – нелюдимым, тихим, словно тень.
Он редко говорил, но умел читать землю так, как киевские монахи читали свои греческие манускрипты. Каждый отпечаток на влажной почве, каждая сломанная ветка, каждая капля росы или птичье перо были для него живыми, говорящими буквами в бесконечной летописи леса.
Радомир застал его за привычным делом: Горислав сидел на низкой, грубой скамье и методично, без малейшей спешки, правил оперение на стрелах. Его длинные, сухие пальцы с потрескавшимися ногтями двигались с выверенной, почти гипнотической точностью. Он подклеивал расщепившееся перышко, подрезал растрепавшийся край, проверял баланс. В его руках каждая стрела превращалась в совершенное орудие.
– Горислав, – тихо позвал Радомир, стараясь не нарушить покой этого места.
Следопыт не вздрогнул. Он лишь медленно поднял голову. Он не выглядел удивленным, словно ждал этого визита. Лишь кивнул, узнавая, и аккуратно отложил почти готовую стрелу в сторону.