
Полная версия
Пятый сезон
Алексей Шелегов. ВЕНЕРА
Пережив первую страшную зиму войны, я лишилась всех своих иллюзий окончательно. Вторая в этом, почти уже мертвом городе, лишь укрепила меня в мысли, что выжила я неслучайно.
За это время я научилась водить полуторку, печатать карточки в военкомате, сопровождать грузы. Я дежурила на крыше, сортировала документы, вела курсы светомаскировки и противовоздушной обороны, курила, уже не морщась пила спирт и не оставляла себе сил и времени, чтобы тосковать и печалиться о безвременно ушедших родных и близких. Город стал для меня «мертвым», поскольку в нем не осталось больше никого, кого бы я знала, и кто мог бы помнить меня. Я тоже для него умерла. Та, довоенная Аня Комарова. Теперь лишь незнакомые люди окружали меня, и я возрождалась для них, начиная жить новой, чужой, неизведанной жизнью.
В феврале сорок третьего на мои плечи легли погоны младшего лейтенанта, и меня направили в штаб 54-й армии Волховского фронта. Шел мне тогда сорок первый год.
Дорога к месту назначения, по-военному суровая и скупая, была обильно сдобрена артиллерийскими и авиационными налетами. Я, ленинградка, не пугалась их, в отличие от «зеленых» необстрелянных девчонок из-под Омска.
Служба в штабе напоминала унылые будни в военкомате. Привычно выдав витиеватую трель на ундервуде, я произвела неизгладимое впечатление на помощника командующего фронтом Александра Васильевича Сухомлина, отчего он окрестил меня пулеметчицей и закрепил за мной должность старшей машинистки.
Офицерский паек был раза в три весомее ленинградского. И все равно у меня постоянно сосало под ложечкой. Мне все время хотелось есть. Впрочем, есть хотелось всегда, сколько себя помню. Сначала потому, что молодой организм рос и нагло требовал калорий, а после – потому что к власти пришли большевики. С продовольствием у них как-то сразу не заладилось. Видно, потому что мировая революция и гражданская война не подразумевают проведение обычной посевной и не способствуют увеличению поголовья скота. Отнюдь.
НЭП немного скрасил жизнь простым людям, отмена его вновь вернула голод и нужду. После убийства Кирова странным образом вопрос продовольствия перестал стоять так остро, а перед самой войной многие вообще вздохнули с облегчением…
Мне было неимоверно стыдно: я, когда-то интеллигентная, воспитанная женщина, преподаватель художественно-промышленного техникума, вконец измученная и, по-видимому, навсегда испорченная страшным блокадным голодом, все время, без остановки ела. Я грызла сухарь, разбирая бумаги, сосала кусок сахара, печатая на машинке, скребла ложкой в пустой уже банке, выискивая и выковыривая последнюю жиринку консервов. Отсутствие еды – сухаря в кармане шинели или куска сахара, припрятанного, в выдвижном ящике стола – вызывало у меня панику.
Сказать, что работы было много – не сказать ничего. Было ее – завались! Бездеятельность фронтовых служб в наступательной пробуксовке породила компенсаторную бюрократическую активность, заменив движение на передовой канцелярской волокитой и бумажной круговертью документов. Фронт стоял практически на месте, но штаб посещало неимоверное количество офицеров. Все они хотели для скорейшего решения и продвижения своих жалоб, ходатайств и рапортов заручиться дружбой и поддержкой девчат-машинисток, поэтому приносили им еду и сладости – от трофейного шоколада до тушенки. Перепадало, конечно же, и мне, их начальнице-мегере.
Когда стало потеплее, я, сгорая от стыда, выходила на улицу, накинув шинель, пряталась за хозяйственными постройками, чтобы не видели сослуживцы и продолжала есть. Я вгрызалась в землистый сухарь, как в это темное страшное существование, за которое почему-то держалась обеими руками, которое и не являлось жизнью вовсе, а было сплошным невыносимым и натужным выживанием. Прошло полтора месяца, но на меня из маленького зеркальца по-прежнему смотрела угрюмая физиономия, с впавшими щеками и голодными горящими глазами.
Однажды за поеданием провизии на свежем воздухе меня «застукал» стройный и энергичный начальник секретной части Алексей Скребцов, капитан НКВД. Он, срезая путь к штабу, из-за угла сарая налетел прямо на меня.
Алеша, совсем еще мальчик, оторопел, увидев меня, взрослую тетку, в одиночестве грызущую сухарь за сараем. Капитан от растерянности снял шапку, поправил волосы и снова ее надел.
– Анна Владимировна, это вы?
Я быстро спрятала сухарь в рукав и достала папиросу.
– Я. А что вас так удивляет?
– Да ничего… Просто у меня «лопушки» молоденькие по окопам так же без остановки сухари грызут, – уже со смешком добавил офицер, поднося к моей папиросе зажигалку.
«Вот черт, заметил все-таки», – раздосадовалась я.
– Так я ведь тоже еще не старая, товарищ капитан, вот и грызу что ни попадя, как те ваши «лопушки», – парировала я.
Скребцов заулыбался и снова снял шапку. Сегодня припекало.
– Ну да. Простите. Я не то хотел сказать.
– А что? – разозлилась я.
Улыбка мгновенно соскользнула с лица Скребцова. Он немного замялся.
– Я по долгу службы читал вашу анкету и знаю, что вы из Ленинграда прибыли. Преподаватель, художник. Там нелегко вам пришлось, наверное…
– Да. Не сахар.
– А я, знаете ли, из Москвы, и всегда хотел побывать в вашем городе, да вот не успел… война…
Я невольно засмотрелась на него: тонкие, можно даже сказать, утонченные черты лица, внимательные голубые глаза, густые русые волосы, стриженные под бокс. Он был статен, молод, красив, как бог – Бог войны. Мне показалось на минуту, что я бы долго еще смотрела на его лицо, изучала, удивлялась бы неожиданно проскользнувшими в мимике и движениях породистым манерам, умилялась бы его, почти юношеской непосредственностью, наслаждалась бы своим непререкаемым превосходством и возможностью снизойти до него.
Я смягчилась:
– Война кончится – побываете.
– Да, да. Побываю. Если не убьют. Извините, – капитан снова стал серьезным, нахмурился и зашагал в сторону штаба.
А мое сердце впервые за все это время сжалось и заныло. Алеша – ему же не больше двадцати пяти… если не убьют…
* * *
Капитан Скребцов, естественно, тоже бывал в штабе, но подарков машинисткам-делопроизводителям не носил, может, потому что зазноба у него осталась в Москве, может, потому что верил в свое безоговорочное могущество, или просто не считал нужным. Каково же было удивление моих подчиненных, когда «секретчик», во время очередного визита, неожиданно преподнес мне банку тушенки и пачку галет. Я вскинула на него расширенные глаза, еле заметно замотала головой и тихонько зашипела:
– Капитан Скребцов, немедленно уберите!
На что Алексей заулыбался и громко заговорил, обращаясь ко мне:
– Это, Анна Владимировна, героическим ленинградцам от благодарных москвичей! Вы ж меня после войны, надеюсь, поводите по Эрмитажам и Русским музеям? А то заблужусь в вашем городе. Заранее, так сказать, навожу мосты и благодарю…
Девчонки-машинистки состроили такие многозначительные мины и так увлеченно углубились в свои бумаги, что сомнений не было – они это поняли однозначно. Я была в бешенстве и готова была растерзать Скребцова на месте! Но не решилась, предательски залившись румянцем, и только процедила сквозь зубы:
– Обсудим это позже.
Улыбаясь, довольный капитан направился в кабинет начальника штаба и скрылся за двойной дверью.
Потом это повторялось не раз. Я бесилась, стыдясь, а Скребцов все нес и нес мне продукты: шоколад, тушенку, чай, сахар… Я, сталкиваясь с ним случайно в коридорах просила, умоляла, угрожала, но он все равно приносил мне еду. Впрочем, постепенно это стало правилом, и никто подобным вещам больше не удивлялся. А я успокоилась и даже шутливо выговаривала ему, если он приходил в штаб с пустыми руками. Приятно было видеть его замешательство. Так же шутя, я помогала ему выйти из затруднительного положения.
Мы подружились. Порой, обнаружив меня стоящей за сараями, он подходил, демонстративно вытаскивая из кармана галифе сухарь, и начинал его грызть, соревнуясь со мной. Его солидарность меня умиляла, смешила, я воспринимала его уже своим, почти родным, и била своим маленьким кулачком в его упругое плечо, но так и не смогла снизойти до него с высоты шестнадцати этажей разделяющих нас лет! Я уже называла его «мой милый Алешенька», рассказывала все, что знала о родном городе: от литературной и художественной богемы жившей в нем, до экспозиций Эрмитажа.
Однажды он спросил меня о Герарде Доу. Я этому очень удивилась. Мы докурили и уже направлялись к штабу.
– Откуда у вас такие глубокие познания в искусстве, Алешенька? – спросила я, поправляя наброшенную на плечи шинель, – мне казалось, что по складу ума вы технарь. Герард Доу – не очень известный широкой публике художник, его изучают только специалисты и принадлежит он к кругу «малых голландцев», между прочим, ученик самого Рембрандта.
– Вы правы, Анна Владимировна, я технарь. Хотел связать жизнь с астрономией. Очень мне нравился этот предмет!
– Тогда при чем здесь Доу?
– У меня дома над кроватью висела репродукция его картины «Астроном».
– Вот как? Знаменательно. Связь времен, поколений и даже симбиоз искусства и науки в одной репродукции… Известная работа. Но мне больше по душе его картины «Девушка в окне « или «Старуха со свечой»…
Тут я поскользнулась на весенней грязи, взмахнула руками, шинель уже готова была соскользнуть с моих плеч, когда я почувствовала, что подхвачена у самой земли цепкими ладонями капитана. Он слегка подбросил меня, как неудобно схваченное бревнышко и теперь я лежала в захвате его рук, как влитая. Скребцов понес меня через грязь разъезженного телегами и автомобилями поля. Неожиданная мысль пронзила мозг:
«Я хочу ему понравиться. Я с самого первого дня хочу ему понравиться! Господи, зачем?! Или это заложено в каждой женщине? Очаровать, приручить, подчинить… Похоже, я подвернула ногу… Ах, да и черт с ней! Я закрыла глаза. Кажется, я бы так и сидела тихонько у него на руках – пускай меня несут эти надежные бережные руки вечно! А меня можно далеко унести – туда, где нет войны, где ее никогда не было, я совсем, совсем легкая… Как девочка. Килограмм пятьдесят. Наверное, даже нет и пятидесяти… Господи, куда он меня несет? Худую страшную бабу – одна кожа да кости, мне бы месяцок еще отъестся… Голова кружится… Отчего у меня кружится голова? У него такой красивый затылок… Я всегда хотела погладить эту щеточку коротко стриженых волос. Вот я решилась и погладила. Как приятно трогать мужские волосы! Мужские… Я и забыла, я все забыла… Он еще совсем мальчик… О, эти мальчики… Сколько их полегло здесь и растаяло в Ленинграде… Он меня поцеловал… Или я его? Какая разница? Голова кружится, кружится… Я еще так слаба… Или это не от слабости? У него за спиной на небе засветилась первая звезда.
– Что это за звезда? Там над горизонтом… – прошептала я.
– Это не звезда, это планета. Венера, – не оборачиваясь, ответил Алеша.
Капитан зашел в распахнутые двери какого-то амбара, положил меня вместе с шинелью на охапку прошлогоднего сена и мы растворились друг в друге…
Через полтора месяца Алешу Скребцова и группу военачальников, ехавших в газике с передовой, накрыло шальным снарядом.
Меня демобилизовали в январе 1944 года и отправили рожать в Ленинград. 27 января полностью сняли блокаду и вечером дали салют. В тот же день у меня родился мальчик. Я назвала его Алешей.
Алексей Алексеевич Комаров стал астрономом.
Алексей Шелегов. ЕЛОЧКА
Советско-рождественская сказка
Зимнее солнце встает поздно. Вот и сегодня светило неторопливо выглянуло из-за частокола спящего леса где-то на окраине столицы, которая просыпалась очень рано, а может, и не ложилась вовсе. Подсветив снизу стадо неподвижно висящих над городом аэростатов, солнце стало медленно приподниматься над линией горизонта. Соскользнув с наполненных газом шаров, оно окрасило багрянцем верхушки убеленных инеем деревьев и крыш и, прежде чем утро добралось до полуподвальных окон дома в Можеровом переулке, прошло около часа.
Маленькая пожилая женщина в пенсне задула лампу и поправила пыльные занавески, запустив в сумрак подвала временным гостем дневной свет. Тени легли иначе, лишь сильнее подчеркнув крохотность неубранной комнатушки с низким потолком и отслаивающимися от сырости обоями.
– Поеду, и не отговаривай меня! – решительно заявила эта миловидная женщина – старшая из сестер, не отличавшаяся прежде упорством и непреклонностью. Она вернулась к столу, где лежали старые брошюры и журналы. Периодически протирая запотевающие стекла пенсне, она отобрала из них тоненькую стопочку, сунула ее в холщовый мешочек и тщательно перевязала его веревочкой.
– Рая, ты не понимаешь! У них там все строго: анкеты, данные… А ведь ты дворянка, да еще и княгиня, – тяжело дыша, отговаривала ее лежащая на кровати под двумя одеялами младшая сестра – бледная худая женщина.
– Бывшая, Оленька, бывшая! И дворянка, и княгиня, и мать…
При последнем слове глаза ее увлажнились, и женщина, скрывая набежавшие слезы, отвернулась. Она замолчала, о чем-то задумавшись, потирала озябшие руки, а после приложила их к бокам стоящей у окна буржуйки.
– Ой, остыла совсем! – попыталась переменить тему Рая.
– У них не бывает «бывших»! Они даже своих не щадят! Метут и в хвост, и в гриву! Не ты ли мне рассказывала о Бабеле и Заболоцком? Сначала разгромные статьи в «Литературной газете»… Помнишь, как топили Пильняка? А потом приходят эти…
Раиса пристроила поверх одеял старенькую, изрядно побитую жизнью шубейку, чтобы больной сестре стало теплее. Подумав, она накинула еще и пальто.
– Тише, соседи, не дай бог, услышат! Все так, но выхода у меня нет. Ты болеешь. Библиотека – последнее мое пристанище – не позволяет даже сводить концы с концами: стране сейчас не до нас – война! Как выжить? Единственное, на что еще стоит надеяться, так это на них. Вдруг пособят чем? За себя я уже не боюсь. Отбоялась. Да и зачем я им – старуха? Вот, давеча прочитала в Литературке, что президиум Союза возобновил работу в Москве. Вернулись многие из эвакуации. Пойду, попытаю счастья, авось смилостивятся, помогут.
– Подумать только! Двадцать лет ты отсидела серой мышью в районной библиотеке, чудом обманув их, и только поэтому тебя не взяли, а теперь ты сама идешь к ним! Собственной персоной! И с чем?! Со стишками, которые кропала при Николашке! – истерически захохотала лежащая под ворохом одеял и одежды женщина. Смех неожиданно сбился на хрип, и больную прервал трескучий, как хруст валежника, кашель.
– Олюшка, выхода нет! На что я куплю еды и дров, не говоря уже про лекарства? Где и как я их раздобуду?
– Раечка, солнышко, не ходи! Умоляю тебя, сестричка, не ходи! Вдруг ты не вернешься? На кого ты меня оставишь?! Я здесь без тебя сдохну! – неожиданно сменила тон младшая сестра.
На ослабевших руках женщина попыталась приподняться, но у нее не получилось, и она снова уронила голову на подушку.
– Ну что ты, голубушка! Вернусь я, конечно же, вернусь! Господь не разлучит нас! Ведь у меня нет никого, кроме тебя! И у тебя никого, – приговаривая, ласково погладила по голове сестру старшая.
– Ох, за что мне это все! Почему я не умерла от тифа в двадцатом, как Лида, или, как Адель, от красноармейского штыка?! Она не пошла с ним, так он ее штыком, штыком! – запричитала Ольга.
– Тише, милая, побереги силы, очень тебя прошу! – незаметно смахивая слезы, мягко успокаивала сестру Раиса.
– Тебе в этой стране даже учительницей не позволили работать! Как же это – идейно-классовый враг их деток грамоте будет учить?! Словно жить и дышать здесь с ними одним воздухом, в одной стране – это преступление!
Обессилев окончательно, Ольга замолчала: ее душил кашель. Рая, не находя себе места, механически перебирала лежащие на столе вещи или снимала невидимые шерстинки со старой кофты, но так и не призналась сестре, что уже почти передумала.
– Ну ладно, иди, коли собралась, с Богом! – постепенно стала успокаиваться младшая.
– Вот и хорошо, попытайся уснуть, милая, – ласково поглаживая под одеялом ее руку, шептала Рая.
Больная закрыла глаза и отвернулась к стене.
Раиса достала из комода брошку и, встав на цыпочки перед небольшим зеркальцем, приложила ее к старой кофте. Вздохнув, вернула вещь обратно и сказала:
– Если что, попросишь Семеновну обменять брошь на хлеб и лекарства.
Ольга промолчала. Раиса накинула на плечи серый пуховый платок, перетянула им грудь и маленьким узелком завязала концы сзади на пояснице, влезла в старое заношенное пальто. Довершила наряд потрепанная солдатская ушанка. Бесшумно выйдя из комнаты, старшая сестра прошла по темному коридору коммуналки, огибая выученные наизусть препятствия. Тихонько притворив входную дверь, женщина неспешно поднялась по ступенькам.
Морозный солнечный день взбодрил бывшую княгиню, и она, семеня в стареньких ботиночках фабрики «Парижская коммуна», по скрипучему снежку, довольно быстро дотопала до трамвайной остановки на Большой Семеновской. Людей было немного. Рабочий день у москвичей уже давно начался. Транспорт в это время ходил редко, но нужный номер, по счастью, не пришлось ждать слишком долго. И 22-й трамвай, подкатывая к остановке, задорно потрескивал звонком, дребезжал стеклами и щедро сыпал искрами, скользя токоприемником по заиндевелым проводам. Все складывалось как нельзя удачнее. И это вселяло надежду. В вагоне было немного теплее. Раиса Адамовна процарапала на покрытом изморозью стекле глазок и стала следить за меняющейся картинкой в окне.
Москва была уже вне опасности, враг был отброшен, но противотанковые ежи, как и зенитные расчеты, никто не убирал с улиц столицы. Оставались незыблемыми комендантский час и режим светомаскировки.
Оживление на улицах временами напоминало довоенное, если бы не обилие людей в форме. Куда-то неслись груженые ЗИСы, глазастые троллейбусы, юркие полуторки и начальственные эмки.
Медленно, как диафильм, проплывали в окне трамвая картинки зимней Москвы: украшенные сосульками дореволюционные палаты Щербакова, бывшее здание Покровской мещанской богадельни, заснеженная городская усадьба Мусиных-Пушкиных. Подобно состарившимся сгорбленным приживалкам, они покорно соседствовали с современными советскими зданиями: взмывшими вверх конструктивистскими этажами Госплана СССР или громадиной главного корпуса библиотеки имени Ленина, и уступали им пальму первенства.
Трамвай прокатил мимо гостиницы «Метрополь» и кооператива «Военный строитель», где размещалась редакция газеты «Красная Звезда». Над зданием военного издания в ослепительно голубом небе отчетливо светилась одинокая звезда.
«Красиво. Скоро Рождество. Не Вифлеемская, конечно, но, может быть, наша, московская? А вдруг это и мне знак, мне знамение?» – подумалось Раисе Адамовне, но она отмахнулась от глупых, как ей теперь показалось, мыслей. Годы советской действительности приучили ее к бытовому безбожию и аскетичному материализму.
А сменяющиеся друг за другом трамвайные остановки: Бакунинская, Спартаковская, Карла Маркса, Чернышевского – не оставляли сомнений, что имен революционных деятелей и героев хватит правительству, чтобы переименовать улицы двух, а то и трех таких городов, как Москва. Миновав Маросейку, Лубянку и Охотный ряд, Раиса Адамовна, не доехав до площади Восстания, вышла у Никитских ворот, не вполне понимая, зачем. Ноги сами понесли ее по Тверскому бульвару до Пушкинской площади – да тут неподалеку, совсем рядом! – потом она свернула на улицу Горького, там еще немного, еще… И вот оно: пересечение двух переулков – Старопименовского и Воротниковского… Вот он их дом. Уже несколько раз перекрашенный, он все равно был узнаваем и любим. Приют недолгого дореволюционного счастья, полный жизни, любви, надежд… Раиса Адамовна, сняв рукавицу, провела ладонью по шершавой, с облупившейся краской стене. Окна дома бесстрастно смотрели черными стеклами на свою бывшую хозяйку. Как и все стекла в городе, они были заклеены пересекающимися полосками бумаги, словно окончательно ставили крест на всей жизни Раисы Адамовны – и прошлой, и будущей.
Ей вдруг припомнилось, что муж, Алексей Иванович, безмерно любивший супругу, все же не одобрял до конца ее склонности к стихосложению, считая это дело пустым и легкомысленным, поэтому она, сдавая материал редакторам подписывала стишки случайными буквами «А. Э.», «А. Эр.» и только изредка своими инициалами «Р. К.», чтобы лишний раз не раздражать князя.
Мимо прошли два молоденьких офицера. На них красовались новенькие, только что введенные золотые погоны.
«Совсем как раньше! У Алеши были такие же! Все-таки «мы наш, мы новый « на пустом месте как-то не выходит – должна быть традиция, необходим фундамент! Поговаривают, что скоро и храмы откроют!» – пронеслось в голове у Раисы Адамовны.
В сердце ударила горячая волна надежды и смутного прозрения, нахлынули воспоминания, горечь пережитого и страх. Страх перед своим утренним решением, боязнь неясно забрезжившего будущего, боль за сестру. Ноги ослабли, подкосились, и она припала всем телом к стене, чтобы не упасть. Ушанка на голове женщины съехала набок, из-под нее выбилась прядь волос. Мешочек, который она ни на минуту не выпускала из рук, мягко упал в снег.
Военные, заметив странное волнение пожилой женщины, шутливо отдали ей честь, но один из них, почуяв неладное, спросил:
– Мамаша, с вами все в порядке?
– В порядке, родные! Храни вас Господь! – взяв себя в руки, ответила, заулыбавшись, Раиса Адамовна. Небрежным движением женщина смахнула набежавшую слезу.
Тем не менее военный изменил траекторию движения, поднял упавший мешок, стряхнул с него снег и аккуратно вложил в руки растрогавшейся женщины.
– Бога нет! – тоже улыбнувшись, отдал ей снова честь военный.
Раиса Адамовна, отдышавшись, медленно перешла на другую сторону улицы, долго развязывала запутавшиеся шнурки ушанки, после чего сняла шапку, перекрестилась на дом и поклонилась ему.
Затем медленно, словно обреченно, она пошла на улицу Воровского, которая раньше именовалась Поварской, к другому дому, который был ей тоже знаком: в нем с конца 1917-го года располагалась Всероссийская Чрезвычайная Комиссия и туда в феврале 1918-го доставили Раису Адамовну, предварительно реквизировав все ее имущество. Тогда в этом здании, в отличие от большинства московских домов, всегда и всюду горел свет. Миновав несколько проходных залов, заполненных подвижными людьми в кожаных куртках и красноармейцами в серых шинелях, конвойный подвел ее к мужчине с пышными усами, в сером военном кителе без погон. Усатый, шевеля губами, читал какую-то телеграмму.
– Вот, Абрам Яковлевич, контру задержали!
Мужчина бегло и досадливо глянул на Раису Адамовну и сверкнул глазами на красноармейца:
– Шо ты мне, Корнеев, вместо контриков девиц все таскаешь? Мне их размещать уже негде! Тут аврал – правительство переезжает! Не до баб!
И уже более мягко добавил, обращаясь к Раисе Адамовне:
– Вы, барышня, идите себе с богом. Пока. И лучше нам больше не попадайтесь.
И, поднеся к носу солдата свой огромный кулак, на который конвойный опасливо скосил глаза, он снова углубился в чтение документа.
На трясущихся ногах Раиса Адамовна вышла из особняка, а потом, ломая каблуки, побежала куда глаза глядят из голодного, страшного города, на который, словно Божья кара, обрушился мор.
Она решилась вернуться в Москву она лишь в 1921-ом году. Состав уже подкатывал к перрону, и Раиса Адамовна как в бреду, как в горячке, с волнением наблюдала приближение вокзала, и очень знакомая песенка, которую напевала худенькая девочка напротив с тряпичной куклой в руках, щекотала ее сознание, как что-то неуловимое из далекого прошлого, что силишься вспомнить и вытащить из-под наслоений памяти, но оно, каждый раз выскальзывая, проваливается куда-то все глубже и глубже.
И вот спустя четверть века опять перед ней это здание. Шесть колонн. Огромный цветник перед домом. Парк. И все словно шепчет, предупреждает, напоминает: «Больше нам не попадайся, не попадайся!» Судьба ее берегла и кружила все это время объездными путями и дорогами, но, как в сказке, дальше было не проехать, не проскользнуть, не завернув сюда, в этот дом. И, как тогда, ей надо было чудом пройти сквозь него и вернуться. И хоть в особняке давным-давно не было чрезвычайки, все равно ноги подкашивались, перехватывало дыхание и бешено колотилось сердце. А сгущавшиеся сумерки лишь усиливали страх и тревожность.
Обойдя большую круглую клумбу по гравийной дорожке и приблизившись к зданию, Раиса Адамовна обратила внимание, что у входа стоял легковой автомобиль. Переведя дух, она поднялась по скользким ступеням и потянула за ручку массивную дверь – та поддалась. Внутри было темно. Женщина достала из кармана бережно завернутое в носовой платок пенсне и надела его. В отдалении, за письменным столом, освещенным настольной лампой, она увидела молодого человека, который, явно скучая, пролистывал какую-то книгу. Когда Раиса Адамовна, не чуя под собой ног, приблизилась к нему, он с интересом принялся рассматривать ее.