bannerbanner
Небо под ногами
Небо под ногами

Полная версия

Небо под ногами

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Ксения Самсонова

Небо под ногами

Глава 1

– Понимаешь, данная объяснительная – важная часть твоего выздоровления.


Я сижу за письменным столом главного врача, он ходит по кабинету туда-сюда и периодически бросает на меня сочувствующие взгляды. Его некогда белый халат стал почти серым и прозрачным. Из-за этого я даже вижу, что лежит в его карманах: ключи, таблетки, карандаш и, кажется, пару барбарисок или ирисок. Я прищуриваюсь, чтобы получше разглядеть наименование конфет, но его резкий возглас меня отвлекает.


– Аэвита! Это важно! Напиши то, что я от тебя прошу, и уже через две недели будешь дома. Откажешься – придётся повторить курс лечения.


– Я АэЛита, – тихо и хрипло говорю я.


Вообще не помню, когда в последний раз я разговаривала, а тем более произносила своё имя. Хотя раньше это приходилось делать часто: повторять имя медленно, по слогам, а потом объяснять, почему меня так назвали.


Всё дело в моём отце, а именно в его любви к творчеству Алексея Толстого. Прочитав его роман «Аэлита» про полёт инженеров на Марс, папа так впечатлился, что решил назвать меня в честь главной героини – дочери правителя Марса.


Отец прочитал эту книгу в самом первом издании, когда она ещё не снискала особой любви у читателей, но его потрясла. Ещё бы, военный инженер, который проектирует самолёты, видимо, нашёл много общего с инженерами из романа.


Но, если честно, несмотря на то что у нас эта книга дома была в нескольких экземплярах и изданиях, я её никогда не читала. Почему? Не знаю. Наверное, не хотелось сравнивать себя с кем-то и проводить параллели. Скорее всего, я проиграла бы своей книжной тёзке по всем фронтам.


– Прошу прощения, что ошибся. АэЛита, ты готова писать?


Седовласый врач останавливается напротив меня и теперь смотрит из-под своих громоздких очков. Интересно, сколько ему лет? На вид от пятидесяти до восьмидесяти. Хотя, если выяснится, что ему сорок, я тоже не удивлюсь. Бывают такие люди, без возраста. Лицо у него иссохшее, но выглядывающая из-под халата шея – без единой морщинки. Глаза бледные, как выстиранное небо. А вот мимика и речь бойкие. Борода белая-белая, что меня удивило ещё в самую первую нашу встречу. Когда это, кстати, было? Две недели назад? Хотя нет, тогда на улице цвели яблони. Я помню, потому что, сидя в этом же кабинете, смотрела в окно. А сейчас на деревьях нет ни единого листочка. Неужели прошли месяцы с того момента!


Я ещё раз оборачиваюсь к окну, чтобы убедиться, что серый пейзаж мне не показался и на улице точно осень. Врач замечает этот жест и садится напротив меня, на то место, где обычно сидят пациенты или другие врачи, потому что меня он почему-то посадил на своё большое удобное кресло.


– Девочка, милая, – он говорит тихо, пытаясь поймать мой взгляд, который я очень хочу спрятать. – Ты отказывалась писать объяснительную уже четыре раза. Ещё пара таких отказов, и лечение затянется до такой степени, что ты начнёшь забывать себя. Понимаешь?


Он достаёт из кармана карандаш, который я разглядывала минуту ранее, и протягивает мне. Пустой пожелтевший лист лежал передо мной сразу, как я пришла.


– Напиши. Просто напиши то, что я скажу, – продолжает мужчина. Он говорит ещё тише, и в его голосе уже почти мольба. – Твой отец договорится, объяснительную рассмотрят быстро, и я наконец-то смогу тебя отпустить.


Я смотрю на листок перед собой, потом на обеспокоенное лицо врача. Наверное, я не против написать то, о чём он меня так долго упрашивает. Вот только есть одно «но»:


– А что мне нужно написать?


Голос всё ещё хрипит. Несколько раз прокашливаюсь, чтобы вернуть свой обычный тембр, и продолжаю:


– То есть я просто не очень понимаю, что именно вы у меня просите.


Мужчина прикрывает глаза и тяжело вздыхает, он трёт переносицу и, кажется, ругается себе под нос.


– Я же просил снизить дозу, – шипит он.


Я открываю рот, чтобы задать уточняющий вопрос, который как будто вертится на языке, но в секунду бесследно пропадает. Поэтому я молча продолжаю смотреть на врача. Кажется, он злился. Чтобы как-то его приободрить, я беру в руки карандаш и заношу его над листом.


– Если вы подскажете, напишу, что скажете, – заглядываю ему в глаза и пытаюсь улыбнуться. Почему-то мне хочется как-то обрадовать этого мужчину. И я решаю, что если неведомая мне объяснительная улучшит его настроение, то почему нет.


Но от моего жеста ему становится только хуже, и он принимается растирать виски, немного раскачиваясь на стуле. Я не очень понимаю, как мне реагировать, нужно ли что-то говорить или просто ждать.


Мужчина встаёт и несколько раз поднимает и опускает плечи, как будто стряхивает с себя плохие мысли. Потом он поворачивается ко мне, смотрит в окно и начинает диктовать.


– Я Одинцова АэЛита Алексеевна.


Я быстро записываю свои фамилию, имя, отчество, заметив, что врач всё ещё продолжает выделять буку «л» в моём имени, боясь допустить повторную ошибку в его произношении.


– Прошу принять во внимание, – продолжает он, всё ещё не глядя на меня, – моё психическое заболевание, которое привело к нервному срыву и скомпрометировало меня и мою семью.


Я послушно записываю всё, что он говорит, не вникая в суть. Информация кажется какой-то далёкой и неважной. Ощущение, что я пишу не про себя, а просто выполняю роль секретаря.


– Пройдя интенсивный курс лечения, который благоприятно…


На этом слове врач сбивается и замолкает. Я отрываю глаза от написанного и смотрю на него, чтобы понять причину затянувшейся паузы. Мужчина, подняв голову вверх, смотрит в потолок. Не понимая, что это значит, я тоже смотрю на то место, куда он таращится. Но кроме свежей побелки ничего не вижу.


– А дальше что? – неуверенно спрашиваю я, теребя ручку.


Он вздыхает и продолжает:


– Так…курс лечения, который благоприятно сказался на моём самочувствии. Поэтому я признаю́, что ряд моих высказываний были ложными и сделанными в период помутнения рассудка. Также прошу принять во внимание мои заслуги в годы военных действий, которые были совершены на благо Родины и помогали информировать население об успехах Советской армии.


Врачами был сделан вывод, что потрясения, полученные в годы войны, также могли сказаться на ухудшении моего заболевания, как и потеря ребёнка.


В этот момент я замираю, перечитав последнее предложение. Ощущение странное, потому что я ничего не чувствую, написав про войну и ребёнка. Получается, это как-то связано с моей жизнью, ведь объяснительную я пишу от своего имени? Но почему я ничего из этого не помню? Я закрываю глаза, пытаясь призвать хоть какие-то обрывки воспоминаний, которые могут помочь мне понять, о чём я пишу.


Я мысленно проговаривала слово «война», надеясь получить какую-то подсказку в своей голове. Но кроме отдалённого звука грохота ничего не всплывает. И то я не уверена, слышу ли я этот звук в своей голове, или он доносится с улицы.


По этому же методу я начинаю повторять слово «ребёнок» – пусто. Поэтому я открываю глаза, вспомнив, что нахожусь не одна и должна писать дальше.


В этот момент ловлю взгляд врача на себе. Видимо, пока я пыталась что-то нащупать в своих воспоминаниях, он меня разглядывал.


– Всё хорошо? – спрашивает мужчина.


Я киваю, и он продолжает:


– Во время лечения мне удалось точно восстановить хронологию событий, вспомнить все детали, и теперь я с уверенностью могу заявить, что коммуникация с Сергеем Петровичем Кучеренко была связана с должностными обязанностями моей семьи. Этот гражданин был консультантом моего отца (Алексей Викторович Вольский, ведущий инженер-конструктор НИИ ВВС). С вышеупомянутым товарищем я встречалась несколько раз в сопровождении других сотрудников НИИ ВВС.


На фронте, во время военных действий, мы не виделись, это событие оказалось ложным из-за моего заболевания. Также прошу принять во внимание, что мужчина, который изображён на моём выставочном снимке, не является Кучеренко Сергеем Петровичем. Я запечатлела неизвестного мне лётчика с его женой, но из-за нервного обострения подумала, что на снимке изображён Кучеренко С. П.


Сергей? Имя кажется мне знакомым. Впервые за время диктовки странного текста мне вдруг показалось, что я понимаю, о ком идёт речь. Сергей. Красивое имя…


Ай! Затылок как будто пронзает ток, я роняю карандаш и обхватываю голову руками. Седовласый мужчина тут же подбегает ко мне.


– Опять голова болит?


Он садится рядом со мной на корточки и пытается заглянуть в глаза, убрав мои руки от головы.


– Воды хочешь?


Несмотря на боль, я успеваю удивиться тому, какой он резвый и ловкий. Опять вопрос о неопределённом возрасте врача не даёт мне покоя.


В руках оказывается вода, я делаю пару глотков. Мужчина заботливо поддерживает стакан, который вот-вот норовит выскользнуть из моих трясущихся рук.


– Мы почти закончили, – говорит он то ли мне, то ли себе. – Ещё пару предложений.


От воды становится легче, боль постепенно затухает. Я покорно беру карандаш, показывая, что готова продолжить писать. Мне хочется закончить скорее и пойти в палату спать.


Мужчина возвращается на свою исходную точку, опять отводит от меня взгляд:


– В связи со всем вышеописанным я прошу закончить моё лечение. И позволить мне вернуться домой. А также придать мою историю огласке, чтобы урегулировать скандальную ситуацию, которая возникла с моей семьёй. К объяснительной прилагаю заключение врачебной комиссии, воспоминания свидетелей с фронта и характеристики с места работы.


По интонации я понимаю, что мы закончили. Бегло перечитываю текст, чтобы проверить его на ошибки и опечатки. Кажется, всё хорошо. Только почерк вот у меня какой-то странный. Кривой и неровный. Хотя в школе за чистописание у меня всегда были пятёрки. Я и стенгазеты поэтому рисовала. Но сейчас… написала как курица лапой.


Перевожу взгляд на свою руку, которая всё ещё держит карандаш, и, кажется, понимаю причину такого грязного письма – моя рука непрестанно дрожит. Я такое раньше видела только у стареньких бабушек. У них обычно и голова тряслась в такт руке. Интересно, у меня тоже так?


– Распишись в конце документы и напиши дату, пожалуйста.


Мои мысли прерывает подошедший врач, он показывает пальцем на нижний угол объяснительной. Я киваю и пытаюсь изобразить свою подпись в том месте, куда он указал. Кажется, я пишу не свои инициалы, а просто закорючки наугад. Так, теперь дата…


– Эм, а какое сегодня число?


Мне почему-то стыдно задавать такой элементарный вопрос, но вспомнить дату я точно не смогу, даже не пытаюсь.


– 20 ноября 1948 года, – угрюмо отвечает врач.


Поворачиваю голову и смотрю на него с улыбкой, думая, что он шутит. Но его лицо никак не реагирует на мой недоверчивый взгляд, и он просто кивает в ответ. То есть…он говорит серьёзно, и сейчас, сейчас…1948 год. Но…Как?


Напрягаюсь, пытаясь вызвать своё последнее воспоминание, которое могу вспомнить вне стен этой больницы. Помню папу, военный полигон, самолёты летают, я держу в руках фотоаппарат. Меня кто-то зовёт по имени. Я поворачиваюсь и вижу Сергея. Сергей! Тот, о ком я только что писала, я точно знаю его. Вот он стоит перед моими глазами в лётной форме, улыбается и заговорщически подзывает меня к себе. Мне так хочется подойти к нему. Но воспоминание обрывается, опять темнота.


Я открываю глаза и обвожу взглядом кабинет.


– Я помню Сергея, – говорю я врачу, у которого от услышанного расширяются глаза.


– Да, конечно, вы знакомы. Вот здесь ты сама про это упомянула, – он показывает пальцем в объяснительной на фрагмент, где я писала, что мы виделись в сопровождении сотрудников НИИ ВВС.


– Нет! – вдруг резко отвечаю я, сама того не ожидая. – Мы встречались много раз. Это точно! Но я не помню зачем…


Я закусываю губу, пытаясь понять, какие ассоциации вызывают у меня наши предположительные встречи. Врач, как будто угадав, чем я занимаюсь, громко сообщает мне:


– Сергей – коллега твоего отца и мужа. Он был консультантом по разработке военных самолётов и помогал их испытывать. Скорее всего, он часто заходил к вам в гости…по рабочим, конечно, моментам. Но это было недолго. Всего пару месяцев, а потом он уехал на фронт.


– А чем он сейчас занимается?


Мне хочется узнать как можно больше об улыбающемся мужчине из моего блёклого воспоминания. Я почему-то надеюсь, что у него всё хорошо. Врач медлит с ответом, глаза у него бегают, и меня это нервирует.


– С Сергеем всё хорошо, – наконец-то отвечает он. – Служит в военной части, женился. Насколько мне известно, у него двое детей. Когда мы виделись с ним в последний раз, он просил передать привет тебе и твоему мужу.


Слово «муж» за сегодня звучит уже не первый раз. То есть я замужем?


– А где… Вася? – спрашиваю я тихо и неуверенно. Имя называю почти наугад, не факт, что именно так зовут моего мужа.


Врач расплывается в улыбке. Видимо, ему нравится мой вопрос.


– Василий навещает тебя раз в неделю, обычно по четвергам. Сегодня вторник, поэтому вы скоро увидитесь.


Я киваю в ответ, как будто эта информация что-то проясняет в той путанице, которая творится у меня в голове.


– Мы закончили? – с надеждой спрашиваю я.


– Да-да, АэЛита, ты можешь идти в палату. Тебя проводить? Ты помнишь, номер палаты?


Мужчина в этот момент стоит у меня за спиной и смотрит на мою объяснительную, бегая глазами по строчкам, шёпотом перечитывая написанное. До меня долетают отдельные тихие обрывки слов: «Кучеренко», «нервный срыв», «война», «потеря ребёнка». Начинает тошнить, поэтому я встаю с кресла и быстрее иду к выходу.


– Стой! – вдруг кричит врач мне в спину. Я пугаюсь от его голоса, но останавливаюсь и оборачиваюсь. – Я рад, что ты написала это, – он кивком указывает на исписанный листок. – Теперь всё будет хорошо. Ты скоро поедешь домой.


Он смотрит на меня испытывающее, как будто ждёт какой-то реакции на сказанное, но я не знаю, что ответить кроме:


– А сколько вам лет?


Врач хмыкает, удивлённо подняв брови.


– Пятьдесят восемь, – отвечает он улыбаясь. – А ты думала мне сколько?


Несколько мгновений я колебалась. Не понимаю: нужно ли лукавить или сказать честно.


– Я предполагала, что вам от пятидесяти до восьмидесяти. У вас противоречивая внешность.


Мужчина начинает смеяться, я улыбаюсь ему в ответ. Не помню, чтобы я видела его таким. Хотя, судя по всему, я вообще мало, что могу помнить.


– Я рад, что ты наконец-то выпишешься, – утирая слёзы, говорит он, – но по нашим беседам я буду скучать. Однозначно.

Глава 2

1940 год

– Не шути так, Аэлита, ты же знаешь, я не ценитель твоего чувства юмора!


Папа смотрит на нас, опустив очки на кончик носа. Он сидит за рабочим столом в кабинете, который когда-то был его спальней. Вот только теперь в этой комнате нет ни намека на то, что тут кто-то спит или отдыхает: кругом книжные шкафы, а чертежами завалены все горизонтальные поверхности. В углу стоит небольшая тахта, которая, может, и могла бы выполнять функции спального места, да только и на ней лежат бесчисленные тубусы и папки с документами.


Я только пару раз видела, чтобы отец спал как человек: лежа на подушке и под одеялом. Обычно он просто дремлет прямо за рабочим столом, закинув ноги на пуфик. Пуфик для ног – это вообще, знаете ли, важный атрибут, который как верный спутник присутствует и в его институтском кабинете, и дома. Даже на полигоны отец умудряется взять с собой небольшой раскладной стульчик – вдруг выдастся минут десять на сон, нужно быть готовым!


– Знаю и поэтому ни капли не шучу. Мы хотим пожениться.


Прямо локтём в рёбра я толкаю Васю, который всё это время молчит. Он же делает вид, что внимательно разглядывает изрядно затертый пол, а еще сбивчиво, очень громко дышит. Хотя мы договаривались, что он первый начнёт этот непростой разговор с отцом! Но за все время, что мы стоим перед ним, Вася не смог сказать ни единого слова – вот как…


Для него мой отец не просто будущий тесть с тяжёлым характером, он для него ещё и руководитель: оба работают в НИИ ВВС и создают военные самолёты. Только должности у них, конечно, разные: папа – главный инженер, а Васька – младший.


Вася вообще не хотел, чтобы мы именно сейчас сообщали отцу о намерении пожениться. Он собирался дождаться моего восемнадцатилетия и, как в каком-нибудь романе, прийти просить руки – ну, чтобы было так торжественно, даже официально. Но ждать я больше не могу – мне очень нужно вырваться из этого дома.


Папа хороший. Он гениальный конструктор, справедливый человек, его уважают подчинённые. Но вот только и я для него кто-то вроде сотрудницы, причём не самой толковой, судя по тому, как он реагирует на мои поступки и слова. Общаемся мы, впрочем, кратко, чётко, даже сухо. В общем, только если есть какое-то дело, которое уж точно нельзя не обсудить. Беспрекословное следование установленным им правилам – вот основа нашего общения. Говорю же: чётко, как с подчиненной.


А мама… Мама умерла от тифа, когда мне было шесть лет. До её смерти я помню папу чуть иным; иногда он смеялся, говорил какие-то “нежности”. Видимо, мама была единственным человеком в мире, кто мог сделать папу мягче и добрее. Не знаю, может, она и не делала чего-то особенного, а просто папа дорожил ей настолько сильно, что без слов понимал, что в её присутствии надо быть другим и оставлять привычную рабочую строгость в стороне.


Как только мамы не стало, папа тут же изменился. Стоило нам вернуться с кладбища, как на его лбу залегла глубокая горизонтальная морщина. Его лицо вообще стало совершенно иным: брови всё время как-то то ли нервно, то ли тревожно сведены и напоминают своей “галочкой” летящую вдалеке птичку (ну, это в детстве мне так казалось). Впрочем, папа и правда охладел, стал отстраненным. Как не взгляну на него, сидящего в кабинете, – всё одно: печально опущенные уголки губ, ничего не выражающее лицо, напряженная шея, крепко сжатая в кулак левая рука, лежащая на столе. Вот он – Алексей Викторович Вольский во всей своей красе.


Я слышу, как Вася громко сглатывает слюну. Толкаю его ещё раз, чтобы он наконец заговорил, мы же договорились.


– Я, я…я, – голос у него дрожит и хрипит одновременно, но Васька продолжает. – Я прошу руки вашей дочери. Я её люблю, и мы хотим пожениться.


В искренность его чувств ко мне я верю безоговорочно. Мы ведь, можно сказать, росли вместе. Отец взял Ваську в ученики, когда ему было шестнадцать, мне же тогда было тринадцать. В первую очередь, Вася стал для меня братом: помогал, защищал, поддерживал. А иногда даже заменял мне отца: забирал из школы, учил со мной уроки, давал советы. С его появлением я наконец перестала делать всё в одиночку, ведь отец днями и ночами пропадал на работе. Наверное, это время даже чем-то напоминало детство, вернувшееся на короткий миг.


Васька, кстати, сирота. Не спешите вешать на него ярлыки: ещё в детском доме стало ясно, что у него золотая голова и он может далеко пойти. Его воспитательница – большой души человек – сделала всё мыслимое и немыслимое, чтобы у Васьки появилась возможность вырасти достойным человеком. Она даже организовала Васе встречу со своими знакомыми профессорами: те дали Ваське какие-то сложные задачки, не тая особых надежд, но уже через двадцать минут охали над тем, как тот быстро и, что важно, правильно их решил.


Так, по сарафанному радио новость про умного сироту дошла и до моего отца. Не знаю, как уж он познакомился с Васей, да еще и взял его к себе в ученики, но да, так и было. До сих пор не знаю и того, чем вызван этот жест доброй воли – такой альтруизм отцу обычно не свойственен. Альтруизм, надо сказать, без преувеличения был до этого момента неизвестных масштабов: он даже квартиру ему выбил на одной лестничной клетке с нами! Ради этого папе пришлось заниматься своим самым нелюбимым делом – обзванивать знакомых, козырять положением и просить "услугу за услугу".


Но Вася нужен был ему круглые сутки рядом. Особенно после того, как папа увидел, что Васька не только рабочие поручения выполняет, но и за мной приглядывает. А что, удобно: и парень всегда при деле, и дочь, вроде как, под надежным присмотром.


Так и стали мы жить вчетвером: папа и я в одной квартире, Васька в квартире напротив и… их самолёты – без них никуда.


Наше сближение с Васей было постепенным. Далеко не в один день мы поняли, что стали друг для друга кем-то большим, чем просто вынужденными или даже случайными родственниками. Я стала замечать, что Васька как-то по-особенному подолгу меня разглядывает, а если я ловлю его взгляд – тут же отводит глаза в сторону, будто и не смотрел. Он робко и так смущенно краснел, бледнел, а потом снова краснел, если наши руки невесомо соприкасались или я коротко приобнимала его на прощанье.


Если честно, сначала меня это забавляло, но позже я поняла, что чувства его крепнут день ото дня, становятся сильнее – и вот уже казавшийся смущенным и несерьезным совсем юный Васька готов выполнить любую мою просьбу, любое мимолетное желание. Даже вот сейчас, когда я предложила пожениться, он не смог отказать, хоть и понимал, что брать в жёны ту, которой едва ли исполнилось семнадцать, – затея рискованная. Да ещё и дочь своего начальника! Но Васька влюбился и не мог, да и не хотел, возразить.


Я же, выйдя замуж, смогу пусть и недалеко, но съехать от отца. Смогу вставать тогда, когда хочется мне, читать те книги, которые я выбрала сама, возвращаться домой после пяти вечера – ну просто потому, что это я так хочу. Смогу попросту выдохнуть, освободиться из папиных тисков, так крепко сжимающих, душащих любой мой порыв. Он даже волосы стричь мне не разрешает, только и говорит: "Женщину украшает коса до пояса”. А она мне уже так осточертела, что я каждый раз, когда по утрам режу хлеб тупым ножом на толстые неровные ломти, хочу отрезать эту косу вместо корочки бородинского.


Конечно, я могла бы воспрянуть, наконец упрямо поднять голову и возразить отцу, даже устроить скандал могла бы! Только… не знаю я, каково это – перечить тому, кто для тебя с детства неоспоримый авторитет. Он такой всегда: и на работе, и дома. Хотя, кажется, и не дано мне вовсе вот так вскочить, ударить кулаком по столу до звона посуды и высказать всё, что я думаю. Так и живем: он указывает, а я соглашаюсь со своим недовольным "гм" куда-то себе под нос.


– Вася, – рука отца, которая была сжата в кулак, напряглась еще сильнее, – моей дочери, если ты, конечно, еще это помнишь, семнадцать лет, – он говорил почти по слогам, цедил слова сквозь стиснутые до скрежета зубы. – Если такая спешка со свадьбой вызвана беременностью – ты только скажи, и я прибью тебя ровно на том месте, где ты стоишь!


Тут же мы с Васькой на разные лады начинаем переубеждать его в обратном. Но щеки наши тем временем все равно наливаются краской, а глаза нервно бегают по комнате в поиске какой-то точки, лишь бы не смотреть на взбешенного отца. Переглядываемся. Нервно сглатываем. Неловко. Мы целовались-то всего два раза. Какие дети!


Отец резко встает из-за стола, его стул с жутким скрипом проезжается по полу, наверняка царапая его. Он встает прямо перед нами, поочередно заглядывая в наши алые от стыда и тревоги лица, выискивая в них намек на обман.


– Клянитесь!


Его басистый голос громом прокатывается по комнате.


– Клянусь! – тут же на выдохе отвечает Васька, едва папа договорил.


Отец переводит требовательный взгляд на меня.


– В чем именно клясться-то? – решаю я хотя бы уточнить, что он имеет в виду. Вышло даже, кажется, дерзко.


– В том, что свадьба будет не по залёту! Об этом и так будут судачить, и если через девять месяцев ты, – тут он указал пальцем в мою сторону, продолжая буравить меня взглядом, – подтвердишь это ребенком, зачатым вне брака, то моей репутации придет конец!


Озабоченность репутацией – это еще одна особенность моего отца. С одной стороны, я могу его понять: он очень долго и аккуратно, шаг за шагом, строил карьеру. Особенно в 30-х годах пришлось непросто, но благодаря чётким и выверенным шагам сейчас он занимает хорошую должность, на которую метили многие инженеры. Но стоит ему оступиться, и эта ошибка может стать поводом для отстранения от работы или даже чего похуже.

На страницу:
1 из 3