
Полная версия
Астронавты
Но на всякий случай мать отрезает волосы.
Девочка продолжает рисовать матерей с длинными рыжеватыми гривами, будто вырезанными из красного дерева, и младенцев, угнездившихся среди их волос. Длинные пряди баюкают, укачивают, а младенцы хватают любовь пальчиками и ведут жизнь, полную диминутивов. Девочка быстро выучивает урок, так же, как сама выучилась читать и расшифровывать мир взрослых, смотря на него любопытным взглядом исследователя. Она понимает: одно дело рисовать волосы, и совсем другое – есть их. В ее рисунках, как позже – в ее текстах, в которых она начнет прибегать к третьему лицу, чтобы искусственно создать дистанцию, будет множество воспоминаний, страхов и боли. Жестокости, смерти, отстраненности. Но ничто из этого не просачивается в реальность. Искусство – убежище для больных и безумных, оно неподвластно моральным оценкам: в нем, испытав что-то, чему нет имени, дети могут есть волосы, но ничего страшного, ведь это искусство.
Девочка переходит в следующий класс, и так будет всегда – потом она закончит школу, университет, напишет диссертацию. Она самая тонкая, самая чуткая, потому и ест волосы. Потому и станет писательницей. У таких детей, у особенно одаренных, часто бывают проблемы, – говорит мать, довольная и гордая дочерью, которая печалится из-за собственной одаренности. У матери свежая стрижка под мальчика.
Этот вопрос пронизывал мое детство, он возникал в школе, в беседах с психологами и в самых разных разговорах, такой простой и бестактный. Иногда в настоящем времени – «Где твой отец?», но чаще в прошедшем несовершенного вида – «Где был твой отец?» Над Жауме повисал огромный вопросительный знак. Было очевидно: моего отца не найти ни в настоящем времени моей жизни, ни на причудливой территории прошлого.
В настоящем времени этот вопрос задавал кто угодно и в любой момент, потому что в детстве вопросы о родителях пронизывают все наши занятия. Именно вокруг темы семьи строятся рисунки, сочинения на заданную тему, диктанты и первые шажки на иностранном языке. «My father is…» – продолжите фразу. Но там требуется правильность, а не правда, и я быстро поняла, что для социальных взаимодействий вполне достаточно формул, которые собеседник принимает на веру, чтобы беседа могла без запинок течь дальше. Как, например, когда тебя спрашивают: «Как дела?», никто не хочет знать, как они обстоят на самом деле, так что не следует отвечать: «Представь себе, недавно со мной приключился психоз». Я поняла, что в некоторых ситуациях в ответ на вопрос: «Где твой отец?» не нужно излагать всю запутанную историю: достаточно с грустью в голосе сказать: «Не знаю». После эпизода с астронавтом я поняла, что иногда проще отделаться банальностями, чтобы не ставить собеседника в неловкое положение: я стала говорить, что мой отец много работает и потому не ходит на родительские собрания, дни рождения, карнавалы и другие праздники, потому почти не присутствует в моей жизни.
А вот с вопросом «Где был твой отец?» было посложнее. Прошедшее время использовалось в нем для того, чтобы прояснить функции отца в моей жизни – с моего рождения до момента, в который разворачивалась эта беседа. Так как никто не отваживался делать предположений относительно причин его отсутствия, вопрос этот неизменно влек за собой продолжение, как из какого-нибудь вульгарного сериала: «Отец бросил тебя». Это была неправда или не вся правда, но когда какой-нибудь психолог, или учитель, или муж моей матери, или мой дедушка задавал вопрос, в нем уже было заложено когнитивное искажение: спрашивающий стремился дистиллировать долгую историю, получить короткий ответ, подтверждающий отсутствие: «Отца у меня не было».
Отсутствие предполагает, что мой отец принял такое решение, но еще в его отсутствии заключены пренебрежение, беспамятность, рассеянность, невозможность, праздность, слабость, чудовищная лень, особый причудливый и трудный способ жить в этом мире, нелюбовь, незаинтересованность, отречение.
Из отсутствия не сделать заключения о его причинах: отсутствие не объясняет себя, и потому возможных объяснений так много, потому они так легко превращаются в семейные легенды – как в положительном, так и в отрицательном смысле. Отсутствие соблазняет, оно оставляет место загадкам и гипотезам. Бывает, отсутствие объясняет куда больше, чем присутствие, потому что отсутствие – это самое удобное. Если что-то пойдет не так и у девочки-фантазерки начнутся психические проблемы, всегда есть вероятность, что проблемы эти – обсессивно-компульсивное расстройство, анорексия, повторяющиеся ночные кошмары о смерти – растут именно из этой черной дыры, из этого отсутствия, из этого вопроса – «где был твой отец», ответы на который, будто концентрические круги от брошенного в тихое озеро камня, расходятся до самого берега и затрагивают ее жизнь: он бросил ее.
В словах заложены определенные ожидания. Когда говорят «бросил», представляют себе не тишину, а оглушительное отсутствие и надрыв.
Много лет я хранила две вещи своего отца. Фрагмент его лица рядом с лицом моей матери, кусок фотографии, которую порвал мой дедушка, и темно- коричневый мокасин марки Sebago 43-го размера, кожаный, с перемычкой на мыске. Я унесла его из квартиры отца в школьном рюкзаке и по ночам, когда все уже спали, а моя комната освещалась лишь светом из ванной, иногда примеряла его. Я засовывала внутрь обе ступни; на стельке отпечатался след моего отца, и я водила пальцем по контуру. В детстве я никогда не придавала этому такого значения, какое придала бы сейчас: мокасин утешал меня, он словно заполнял отсутствие следов отца в моей жизни. Позже я стала взаимодействовать с вещами так, будто те были продолжением людей. Примерка ботинка стала для меня священнодействием, она связывала меня с отцом.
А тот чуть с ума не сошел, разыскивая ботинок. В тревоге рассказывал мне об этой загадке. «Куда он мог запропаститься дома, не мог же кто-то уйти в одном ботинке! А они ведь дорогущие. Хорошо хоть, я их купил на распродаже», – утешал он себя. Со временем он забыл о пропаже, но я сама напоминала ему – в мои четырнадцать, пятнадцать. «Ботинок-то нашелся?» Думаю, это был способ подкрепить свою ложь, а еще не дать ему забыть: иногда случаются престранные вещи, не принадлежащие ни к одному слою нашей жизни, связанные лишь со случаем или с дочерью, постоянно стремящейся привлечь его внимание. Но человеку свойственно привыкать к тому, чего он не может себе объяснить; потерянный башмак стал частью мифа о моем детстве, а я так никогда никому и не рассказала, как все было на самом деле. Я выкинула его во двор с балкона четвертого этажа, когда мать чуть-чуть не обнаружила объект моего поклонения. В панике решила избавиться от него как можно скорее и смотрела, как он теряется среди колючих зарослей на пустыре, который тогда, за много лет до появления на первом этаже террас, был просто-напросто свалкой. Когда башмак скрылся из виду, я заплакала: я чувствовала, что бросила своего отца.
Башмак был моим отцом.
В рассказе «Третий и последний континент» индийская писательница Джумпа Лахири рассказывает историю бенгальца, который в 1964 году уезжает из Индии в поисках лучшей жизни. Вначале он перебирается в Англию, а потом, в 1969 году, ему предлагают работу в библиотеке MIT[14], в отделе комплектования, и он переезжает в Бостон. Пока его самолет пролетает над бостонским портом, капитан сообщает, что президент Никсон объявил этот день национальным праздником: двое американцев высадились на Луне.
Первые недели герой живет в комнате, предоставленной университетом. Он знакомится с крошечной старушкой с малюсеньким белоснежным пучком – госпожой Крофт, ста трех лет, его домовладелицей. Во время их первой беседы практически глухая госпожа Крофт чуть ли не с порога объявляет ему: «На Луне установили американский флаг». Бенгалец лишь кивает в ответ, но госпоже Крофт необходимо, чтобы он разделил ее энтузиазм, поэтому она не сдается, пока новый жилец не отвечает ей: «Потрясающе!» – причем достаточно громко, чтобы она расслышала его ответ.
Так у них появляется ритуал: каждый вечер наш герой, усталый после долгого дня, возвращается домой, а госпожа Крофт поджидает его, чтобы сообщить: «На Луне установили американский флаг». Единственный ответ, который ее удовлетворяет, – «Потрясающе!». Так день за днем эта реплика скрепляет их договор и ткет ткань повседневности, сшивая вместе две абсолютно разные реальности, единственная точка пересечения которых – это изо дня в день повторяющееся торжество.
В зависимости от даты нашего рождения, разные вещи кажутся нам невозможными. Женщине, рожденной в 1866-м, казалось невероятным, что над Луной будет развеваться американский флаг.
Рассказ Джумпы Лахири посвящен не освоению Луны, или по крайней мере не только ему, а одиночеству и разобщенности, а также эмиграции и тому, как трудно сбросить старую кожу и обрасти новой.
Ближе к концу рассказа главный герой говорит:
«Астронавты, навсегда ставшие для нас героями, провели на Луне всего несколько часов; я же живу в этом новом мире уже почти тридцать лет. Я знаю, что в моем достижении нет ничего из ряда вон выходящего. Я лишь один из многих, кто уехал далеко от дома в поисках лучшей доли, и, конечно, я не первый из них».
Вот что еще непостижимо: мерки, с которыми мы подходим к подвигам. В какой момент мы решили, что герои и подвиги всегда далеки от обычных людей?
И что, чтобы стать героем, необходимо уехать – но откуда и куда, никто не уточняет.
Потому-то мы путаемся в терминах и героях.
Потому-то герой – это астронавт, а не тот, кто бросил все в поисках лучшей жизни.
Первой слово «писательница» применительно ко мне использовала Имма, моя школьная учительница литературы. Я тогда бредила космосом. Это был также последний раз, когда меня застукали за обманом; я больше не ела волосы, потому что последствия меня напугали; в тот раз я дала волю воображению, и меня упрекнули в неумении отличать реальность от вымысла.
Зеленой гелевой ручкой Pilot Имма написала вверху листа с моим сочинением: «У этой девочки задатки писательницы». Нам дали задание – опишите исторического персонажа. Кое-что я сделала как надо – выбрала уже умершего исторического персонажа, Кристу Маколифф, – но в своей истории отошла от ее реальной биографии, сделав Кристу лучшей подругой моей матери. Я написала, что ей нравились булочки с сахаром и энсаймады[15] с улицы Петричол, «потому что у нее в стране сплошные гамбургеры».
Это было невинное глупенькое сочинение на пол тетрадного листа в клетку, выстроенное забавно и хаотично, нашпигованное – куда ж без этого – общими местами. В одном только имени Кристы я сделала две орфографические ошибки, не говоря уж о ее фамилии. Я описывала школу, в которую ходила Криста (ту же, куда ходила моя мать), и упоминала, что у Кристы аллергия на персики (как у меня). Текст этот – нагромождение выдумок, которые сейчас вызывают у меня чувство стыда, но одновременно и нежность к девочке, которой я была когда-то и которую понимаю и теперь.
Имма поставила мне четверку с плюсом. На нижних полях моего сочинения, озаглавленного к тому же «Жизнь Кристы Маколифф из Барселоны» (то есть с самого начала предполагалось, что Кристы было две), она написала замечание со звездочкой: «Нужно было отталкиваться от реальности, использовать конкретные даты и события, произошедшие на самом деле».
Это замечание меня встревожило.
Дома, с гордостью продемонстрировав матери сочинение, я увидела тревогу и в ее глазах. Я поняла, что уже не впервые она получает такого рода замечание, что ей уже приходилось вести беседы о том, отличаю ли я правду от вымысла. В тот день состоялась вторая после памятного звонка учительницы и последняя наша с матерью попытка поговорить о том, что принято называть правдой, причем не в философском значении (что есть истина?), а в практическом: речь шла о соответствии описания тому, что произошло в реальности. Начала она мягко и тактично:
– Ты ведь понимаешь, что эти истории – неправда? Другие-то могут и не понять.
– Что это значит – что у меня есть «задатки» писательницы? – спросила я, чтобы отвлечь мать и заодно напрашиваясь на похвалу.
– Вот это самое. Что у тебя живое воображение.
– Это же хорошо?
– Не обязательно. Конечно, воображение – дело хорошее, но, если его слишком много, это не делает тебя ни счастливее, ни умнее. Учительница дала вам задание – написать о реальном человеке, понимаешь? О ком-нибудь вроде Наполеона, или там Ганди, или… ну не знаю, или Марии Кюри, которая открыла радий.
Я молчала.
– Ты же помнишь Марию Кюри, правда? Она открыла радий, мужа ее звали Пьер Кюри. Мы про нее читали в Музее естествознания.
– Да. Но Криста реальный человек.
Она пропустила мои слова мимо ушей и продолжала:
– Пообещай мне, – сказала она очень серьезно, – что постараешься отличать реальность от вымысла. Я понимаю, что тебе это трудно, но одно – это одно, а другое – это другое.
Я обалдело смотрела, как она режет морковь для поджарки, и не могла ответить ей так, как хотела бы, потому что пока не нашла слов. Я не могла рассказать ей о своем открытии: что, когда пишешь, попадаешь в другое место, где даже сила тяготения работает иначе, как в космосе. Я знала, что Криста Маколифф мертва, но в каждую годовщину ее гибели, когда тот день повторялся вновь, я понимала, что где-то еще, не только в памяти, а, к примеру, в моем старом школьном сочинении, Криста Маколифф жива.
Но одно – это одно, а другое – это другое, так что я ничего не сказала.
– Я не хочу… чтоб ты сердилась, – испуганно прошептала я.
Это была одна из главных моих тревог: что я неудобная, что усложняю жизнь другим, особенно матери.
– Речь же не об этом.
Я взялась помочь ей резать лук, аккуратно и очень мелко, мать дала мне свои темные очки, чтобы я не плакала, но я расплакалась все равно, и одновременно на меня напал глуповатый хохот. Забавная вещь эти луковые слезы: такое странное эмоциональное состояние, когда не можешь не плакать, но при этом ничего не чувствуешь, разве что краснеют и чешутся глаза. Я расхохоталась без причины, и мать последовала моему примеру.
– Не говори больше такого, чтоб мне не звонили твои учителя… Обещаешь?
Я кивнула.
– Ты просто следи за собой. Если у тебя спросят о чем-то реальном, ну там, как называются притоки Эбро, не начинай про «Землю до начала времен»[16].
Она не повторила свою присказку – «одно – это одно, а другое – это другое», но тень ее все детство нависала надо мной, безошибочно сигнализируя обо всех моих промахах, пока я постепенно не выкорчевала свои фантазии и не научилась держаться законов реальности, в которых мертвые мертвы, а фильмы не имеют никакого отношения к настоящей жизни. И в которых финал изменить нельзя.
Она еще немного похихикала, не рассказывая мне, что ее развеселило; я почувствовала себя счастливой оттого, что стала причиной этого момента легкости. Она зажгла конфорку и попросила меня затянуть ей фартук потуже, а затем я вышла из кухни, держа в руке сочинение, которое и по сей день храню как одно из свидетельств того неясного периода, который, быть может, не закончился и по сей день: кто знает, может, то, что я пишу сейчас, тоже родом из той звездочки, нарисованной зелеными чернилами на листе с моим сочинением.
Именно там, на кухне, помогая матери готовить поджарку, я поняла, что такое негласный договор с читателем и что означал акцент на слове «правда». С тех пор я покорилась ему, чтобы никто больше не звонил матери и не требовал объяснений.
Она так никогда и поняла той моей страсти к астронавтам; подозреваю, предметом страсти были не сами астронавты, а окружавшие их истории, благодаря которым, отдаляясь, я приближалась к пониманию собственной реальности. В повествовании важна не правда, а функциональность. Потому-то существуют луны из гипса.
Я так и не пришла ни к какому умозаключению насчет собственных задатков писательницы. Я не осознала тот комментарий учительницы, и поэтому, когда меня спрашивали: «Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?», мне не приходило в голову ответить: «Писательницей». Это занятие – нанизывать слова одно за другим – для меня было не работой, а чем-то сродни колдовству, а еще так я перерабатывала информацию и ткала рассказ, который помог мне пройти через первые годы моей жизни.
Там, на той кухне моего детства, я поняла, что в писательском деле все ставится на карту ради чего-то столь неопределенного и неопределимого, как желание писать.
Ultima Thule теперь называется Аррокотом. Меня тоже не всегда зовут паспортным именем, тем, что дали мне родители 11 апреля 1984 года, а часто используют другое, короткое имя из четырех букв, которым я окрестила себя сама в семь лет.
Тетя Луиса рассказала мне, как это было, когда я снова зашла к ней в гости уже после того, как увидела ту фотографию.
Они с Чарли единственные согласились фигурировать в этой истории. Не будучи главными ее героями, они – в первую очередь тетя Луиса – стали основными и наиболее надежными рассказчиками семейной истории со стороны моего отца.
Странно было оказаться у них в гостях посреди рабочего дня, во вторник. Дома, знакомые нам лишь по праздникам, нарядными, с парадной скатертью и кольцами для салфеток, вырезанными из слоновой кости, в будние дни кажутся до странности голыми, будто другими. Шумела стиральная машина, пылесос, в открытые окна просачивался уличный шум. Тетя только вернулась с рынка и чистила рыбу. В мультиварке готовились овощи. Я села с ней на кухне и стала смотреть, как она готовит.
Возле мусорки лежало четыре телефонных справочника.
– Что это?
– Дядя твой нашел на антресолях, а я все забываю выкинуть. Они теперь раритет.
Я вспомнила восторг, который вызывали у меня раньше такие справочники: там были все телефоны на свете, и можно было найти любой номер, нужно лишь уметь искать. Все на свете. Барселонские номера, в те времена еще без кода. Я нашла в справочнике телефон бабушки с дедушкой и адрес их светлой квартиры на улице Корсега.
Луиса отодвинула рыбу и села напротив меня, вытирая руки фартуком.
– Помню как сейчас: ты совсем малышка, лет семь от силы, вошла в гостиную во время сиесты. Все, кроме меня, спали. Мы вернулись из того кафе, помнишь, которое потом закрыли из-за сальмонеллеза?
Я покачала головой.
– Вы с Ирене смотрели в той комнате какой-то диснеевский мультфильм, небось «Русалочку» или «Спящую красавицу», уж не помню, что вы любили в те времена. И вдруг ты заходишь в гостиную, торжественно, явно хочешь, чтобы все обратили на тебя внимание, но вся спят, и на тебя смотрю только я. И ты тогда сказала, я на всю жизнь запомнила: «Tieta. Ara em diré Kuki»[17]. Несколько раз повторила, как будто одного недостаточно. Я спросила почему, но ты просто сказала: «Потому что», как всегда, когда хотела закончить разговор.
Я прекрасно представляла себе эту сцену: все дремлют на диване из белого кожзама, который казался мне в те времена вершиной элегантности. В тот день одна только Луиса начала звать меня так – и звала с тех пор всю жизнь. Позже это прозвище стало казаться мне странным, но, думаю, тетя просто хотела уважить желание ребенка: она понимала, что для меня это важно. Постепенно одна сторона моей семьи тоже стала звать меня Куки, но только в минуты нежности. Иногда я думаю, что могла бы выбрать себе имя и поубедительнее, но кто знает, чего я искала таким образом. Быть может, уже в те времена я хотела, чтоб имена влекли за собой перемены и вызволили меня из необитаемого космоса, но Аррокот я по-прежнему зову Ultima Thule, поэтому, думаю, имя Куки было с моей стороны попыткой изменить ход вещей.
Когда я спросила тетю, почему, по ее мнению, я решила сменить имя, она задумчиво поглядела на меня.
– Может, какая-то причуда. Дети не всегда видят границу между реальностью и вымыслом. Поначалу я думала, это игра, думала, может, какого-нибудь персонажа мультиков так зовут. А ты еще была такая выдумщица… Но с другой стороны, тебе всегда хотелось… ну не знаю, быть кем-то другим. Ну, не то чтобы кем-то другим, в общем, ты поняла. И мне от этого грустно. И не только за тебя, а за всех нас. Казалось бы, что нам стоило поговорить с тобой? Конечно, все мы понимали, что происходит. Может, просто испугались. Не знаю. У тебя есть своя жизнь, а ты берешь и примеряешь на себя чужую, взвешиваешь за и против. Знаешь, что я еще вспомнила? Ты раньше все время пела. Когда была маленькая, целыми днями учила наизусть песни, какие придется. Отец твой покупал пластинки, а потом диски, а внутри у них были книжечки с текстами. Ты выучила английский раньше всех нас. Mike and the Mechanics, Фил Коллинз, Crowded House, Roxy Music. А потом ты вдруг замолчала. Я спросила твоего отца: что это девочка наша больше не поет? Но он не знал, сказал, что, может, тебе надоело, что у детей такое бывает. Но ты уже была не совсем ребенок, лет десять тебе было, наверное. Правда, с датами у меня плохо, ты сама знаешь. Это тебе твой отец лучше скажет.
Я подняла брови.
– Мой отец?
– Да, это вряд ли, конечно, – она задумалась. – О, кстати! Фотографии!
– Фотографии?
– Я так и знала, что забыла что-то важное. Чарли меня убьет: он сто лет назад тебе их отложил.
Она вышла из кухни и вернулась, неся обещанную мне дядей коробку.
– А я думала, он еще не все собрал.
Луиса выжидательно смотрела на меня, пока я ее открывала и выкладывала фотографии на стол. Я их уже видела раньше. И вдруг среди разрозненного веера снимков заметила ее: ту, что много лет хранила в рекламной свинье-копилке банка BBVA. Свинья была из розового пластика, она мечтательно глядела в небо и будто бы вздыхала. На одном боку у нее были нарисованы три зеленых клевера, на другом красовалась надпись «Libreton», а внутри столько лет томился в заключении важный кусок моей жизни. Помолчав, я взяла фотографию в руки.
– Ты ее уже видела?
Я провалилась в свои воспоминания – не только о фотографии, но и о том дне и о тоске, которую ощутила, увидев ее в первый раз. Фотография выцвела, и люди на ней тоже казались нечеткими. Первое, что привлекло мое внимание столько лет спустя, были пальцы моей матери, вцепившиеся в руку моего отца. Вокруг стола в форме подковы сидело восемь человек, крайний слева – дедушка, еще с черными волосами, приобнял тетю Луису. На столе стояли уже опустевшие кофейные чашки и бутылки Soberano и Drambuie.
Стол этот показался мне собранием мертвецов: бабушка с дедушкой действительно уже умерли, но там присутствовали и другого рода мертвецы – кузены моего отца, впоследствии разведенные, как и он.
Совместные фотографии пар, которые давным- давно разошлись, чем-то напоминают воскрешение мертвецов. Тут есть логическое противоречие. Ведь мертвых, тех, что умерли по-настоящему, мы больше никогда не увидим, и наши воспоминания о них совпадают с их последними фотографиями. Но у тех, кто решил разойтись и пойти каждый своим путем, все устроено иначе: когда мы смотрим на старые фотографии, их союз кажется нам осмеянным и преданным, он не облагорожен сепией и не оживлен чудесными фильтрами новых технологий. Я подумала, что смотрю на сборище мертвецов, но тете так не сказала. У меня вырвались другие слова:
– Какая-то не пара, а сборище мертвецов.
Она рассмеялась.
– Ой, в смысле, не пара, а трапеза.
– Как жаль, что ты раньше не видела этих фотографий.
Я не сказала ей, что много лет назад видела копию снимка, который держала в руках. Та его копия в итоге оказалась в мусорке, порванная на кусочки. Я обнаружила ее дома у бабушки с дедушкой, маминых родителей, и, радостная, побежала показать дедушке. Я была в восторге. Они существовали! Мои родители существовали, по крайней мере на той фотографии. До того дня я не видела ни одной их совместной фотографии. Когда дедушка увидел ее, глаза его будто уменьшились за стеклами очков. На лице его появилась гримаса то ли раздражения, то ли недоверия, он будто стал свидетелем чьей-то ошибки, досадной небрежности.
Не говоря ни слова, он взял у меня фотографию, порвал ее на куски и направился к мусорному ведру. Нажал на педаль, крышка открылась и поглотила единственное доказательство существования моей семьи, которым я когда-либо располагала. Позже, когда все обо мне забыли, я вернулась на кухню. В мусорке, среди рисовых зерен и креветочных голов, лежали куски фотографии. Я быстро прикинула, какие из них лишние, и вытащила неаккуратный треугольник с моими родителями. Ее ладони, красные ногти, чашка кофе, грязная тарелка. Они вдвоем, моя семья. Чувствуя себя преступницей, я спрятала семью в карман, а потом, закрывшись у себя в комнате, похоронила треугольник под сотней слоев бумаги и скотча и сунула внутрь розовой пластиковой свиньи с таким непоэтичным именем – Libreton. Там этот треугольник и поселился, и я позабыла о нем, я позабыла и свинью, и то, что хранилось у нее внутри, и вот теперь, столько лет спустя, эта фотография вновь лежала у меня перед глазами.