
Полная версия
Астронавты
– Никаких мне тут больше астронавтов, – сказала она, будто «тут» означало конкретное место. – А то потом мне снова будет звонить классная, и что я ей скажу?
Я попросила прощения и подозреваю, что моя мать решила, что в этой истории виновата она сама: вопреки моим ожиданиям, она не стала меня отчитывать, не лишила ни телевизора, ни книг с выдумками, как она их называла. Только попросила меня рассказать в школе правду, и я не стала спрашивать: «Какую правду ты имеешь в виду?», и несколько дней спустя, когда мои одноклассники поинтересовались, вернулся ли мой отец из космоса, я ответила, что да, он вернулся насовсем и теперь будет работать в банке на окраине Барселоны.
В тот день, сидя рядом с матерью на диване, я выучила урок: лучше не выделяться. С тех пор на изо я просто повторяла за остальными. Позже, когда нам снова задали нарисовать семью, я подумала, что, если изобразить самую обыкновенную семью, можно всю оставшуюся жизнь делать вид, что у тебя она тоже есть.
За рождественским столом все смеялись над щеками девочки в футболке «НАСА», их забавляла страсть к астронавтам, которой было отмечено все мое детство.
– А как звали ту женщину, которая погибла в… в ракете? – спросила Клара.
– В ракете? – мой отец посмотрел на нее. – Ты имеешь в виду, в шаттле?
– Ну та учительница с кудряшками.
– Криста Маколифф, – ответила я.
– Точно. Бедняга.
Но Криста никого особо не занимала, ее имя было лишь одним из атрибутов моего детства. Я не стала вмешиваться, так что они продолжали говорить обо мне, об этой девочке на фотографии. Какая же хорошенькая, – говорили они. Какая она была смешная, правда, Хайме? И умненькая, и хорошенькая, ты посмотри, какие глазищи. Без упоминания о глазищах было не обойтись.
– Смотри-ка, тут ты еще не такая худая, как сейчас, – притворно обеспокоился мой отец. На самом деле, он гордился, что я никогда в жизни не весила больше сорока восьми килограммов.
– А помнишь, как ты хотела съездить в Хьюстон и увидеть Космический центр НАСА? – спросила Клара. – Хорошо, что это прошло, а то что это за место такое для девочки – Хьюстон. Да и городишко жутко убогий, правда, Хайме?
Я не смогла рассказать им, что поездка в Хьюстон стала бы доказательством, которое я могла бы предъявить своим одноклассникам (стояла середина восьмидесятых, их родители все были женаты): у меня тоже есть отец, который страшно меня любит, и если он не участвует в моей жизни, то не от забывчивости, и не от лени, и не потому, что не хочет лезть в мою «официальную» семью, как было, по-видимому, на самом деле, а потому что живет очень далеко – в Хьюстоне, в космосе. Вот это была бы убедительная причина. Я так никогда и не рассказала отцу, что моя любовь к этим людям, которые бывали в самых далеких далях, которые смотрели сверху на свою планету, а потом, вернувшись домой, садились на диван и спрашивали себя: «А что теперь?» – была своего рода спасательным кругом: я цеплялась за то, чего никогда не существовало. Я не могла и не хотела поверить, что отец, который до моих восемнадцати жил в паре километров от меня, хотел видеться со мной лишь дважды в месяц, а когда приезжал за мной в школу, даже из машины не вылезал, потому что боялся, что ее эвакуируют. Приезжал на своем красном «альфа ромео» и парковался на улице Майорка перед мусорными контейнерами. Дважды сигналил, чтоб я знала, что он на месте.
А мне нужен был отец, и поэтому его пришлось выдумать. К этой огромной непостижимой любви нужно было прийти через что-то другое, мне сгодилось бы искусство, или наука, или литература, но я влюбилась в Хьюстон, в луну и космос. В космические миссии, в холодную войну, в «Челленджер», в Кристу Маколифф. Все эти имена и названия соприкасались с непознаваемым, беспредельно далеким, они имели отношение не только к нему, но и к моим родителям, которые ушли, и союз их теперь принадлежал к территории невидимого. Они не просто разошлись – они уничтожили все свидетельства своего совместного существования, все фотографии и воспоминания, оставив на уровне фактов лишь одно маленькое доказательство: меня.
Дети придумывают себе воображаемые миры, чтобы выжить. Детская мечта об астронавтах – это мечта посмотреть издалека на то, что находится так близко. Много лет она помогала мне обойти табу и неназываемое. Так я придумала себе семью.
Я распрощалась со всеми: с сестрой, обитающей в далекой галактике, свободной от чувств и взаимности; с отцом, который в тот момент рассказывал всем, что никогда не мог понять, как это люди любят марципан (он прервался, чтобы поцеловать меня и спросить, хочу ли я какой-нибудь подарок на Рождество; я пожала плечами, и он решил, что переведет мне денег; как будто хоть раз в жизни он купил мне подарок). Клара обняла меня, а дядя поманил к себе в кабинет. Там на стеклянном столе лежало несколько фотографий из тех, что мы видели в альбоме.
– Я сделал для тебя копии, тут даже есть кое-что, что не влезло в альбом. Подумал, тебе захочется их забрать. Это еще не все, думаю, остальные будут готовы примерно через пару недель. Я их сложу в коробку, чтоб ты могла их унести.
Меня тронуло, что он подумал обо мне. Я поблагодарила и сказала:
– Я приду за ними, когда тебе будет удобно.
Потом поблагодарила еще раз, и дядя проводил меня до двери. Шумный лифт cо скрежетом прибыл на восьмой этаж, я вышла на улицу и застыла у подъезда.
Не знаю, сколько времени я стояла у подъезда, до странности взволнованная. Дело было не в том, что мне никогда не нравились рождественские обеды, и не в том, что я уже видеть не могла креветки и польвороны.
Я направилась к дому. Мне позвонила подруга – поздравить с праздниками. После дежурного: «Как дела?», на которое я всегда, без оглядки на свои жизненные обстоятельства, отвечала: «Хорошо», я рассказала ей, что сейчас впервые видела фотографию своей семьи, а она спросила: «Какой семьи? В смысле, которой из?» Ей, одной из самых старых моих детских подруг, пришло в голову то же, что и мне: конечно, она знала о существовании обеих семей, но никогда до конца не понимала, которая же из них моя. Я вкратце описала ей фотографию и свою растерянность от этой мысли: за всю предыдущую жизнь я не видела фотографий своей семьи. Эта растерянность была со мной всегда. Подруга воскликнула, с удивлением и иронией: «Честно говоря, меня уже ничем не удивить!» А потом, после долгой паузы, добавила: «Но это твоя история». Мы посмеялись и заговорили о чем-то еще, я не придала этой беседе большого значения. Я положила трубку, пожелав предварительно счастливого Нового года и выдав целую гору клише, которые терпеть не могла, но использовала все равно, и зашагала дальше, вцепившись в сумку, будто боялась ее потерять. Меня вдруг охватило странное чувство: я сама себе показалась неуместной, как мой отец. Мои размышления прервало уведомление: отец прислал мне денег, как делал каждый год. Регулярные взносы он сопровождал сообщениями в соответствии с поводом: либо «Подарок день рождения», либо, как в этот раз, «Подарок Рождество».
По этой жизненной плоскости, в которой нам посчастливилось изредка пересекаться, мой отец предпочитает путешествовать инкогнито, чтобы никто не узнал его и, главное, не потребовал объяснений.
Самым первым на Луне высадился шотландский инженер Джеймс Несмит 12 марта 1874 года.
Утомившись от собственных сложнейших изобретений, среди которых был паровой молот, он отошел от дел, чтобы осесть дома и при помощи собственноручно изготовленного телескопа предаться своей истинной страсти – созерцанию неба и в первую очередь Луны.
От отца, пейзажиста Александра Несмита, Джеймс унаследовал любовь к рисованию. Он принялся документировать все, что видел через телескоп, но эти наброски, хоть и весьма реалистичные, не казались ему убедительными. Помимо астрономии, его занимала фотография, но для его целей техники того времени было недостаточно: слабый свет Луны едва-едва оставлял отпечаток на первых фотопластинках.
Несмотря на то, что Несмит провел множество часов за изучением Луны, в его распоряжении не было средств, чтобы ее изобразить. Как же он мог к ней приблизиться? Как мог сократить громадное расстояние, разделявшее их? Ни рисунок, ни фотография не принесли плодов, но с помощью астронома Джеймса Карпентера Несмит принял решение создать свою собственную Луну из гипса.
В книге, опубликованной вместе с Карпентером в 1874 году, под названием «Луна как планета, мир и спутник» Несмит изложил все свои познания на эту тему, чтобы оставить свидетельство о своем полете на Луну. О полете, конечно же, воображаемом, но нет ведь такого неписаного закона, что первооткрыватель обязан добраться до своей цели непременно буквально и физически. На самом деле, можно считать, что каждое место принадлежит тому, кто первый начал о нем мечтать.
Странность этой книги заключается в том, что из всех содержащихся в ней фотографий лишь на одной изображена настоящая Луна. Чтобы добиться более убедительных изображений и подтвердить свои теории, Несмит использовал материалы, находившиеся в его распоряжении: гипс, сморщенную кожуру яблока, кожу на руке. Для рассказа о горных хребтах на Луне он сфотографировал морщины на тыльной стороне собственной ладони, надеясь, что таким образом ему удастся передать, как с течением времени чахнет и жухнет поверхность спутника – точно так же, как человеческая кожа. На страницах книги, будто на съемке с воздушного шара, фигурировали лунные Апеннины, кратер Коперник и море Спокойствия. Казалось, Несмит побывал там.
Сегодня фотографировать лунные кратеры совсем не сложно, процесс не вызывает сильных эмоций: их уже обессмертили и изобразили на картах каждый уголок благодаря телескопам космических агентств. Но один из кратеров, семидесяти семи километров в диаметре, расположенный в юго-западной части видимой поверхности Луны, справедливо и поэтично назван в честь Джеймса Несмита. Так Несмит остался жить на Луне.
Как мудро поступил Несмит, признав, что у нас нет ни средств, ни слов, чтобы приблизиться к тому, чего мы больше всего желаем, к тому, что определяет нас. Что мы нищи, что нам достался мир, которого мы не в силах постичь. Джеймс Несмит научил меня, что в морщинах на тыльной стороне ладони больше правды, чем в тысячах и тысячах страниц, написанных о Луне.
Я подумала о Несмите, когда моя мать ответила мне, что я могу делать все, что мне заблагорассудится, вот так, этими самыми словами, но что сама она быть в книге не хочет. Я ей рассказала, что, увидев ту фотографию, впервые в жизни задумалась, что, быть может, возможно, гипотеза, сослагательное наклонение, кто знает, а вдруг, было бы любопытно написать о прошлом, о моем детстве, о нашей жизни. Я специально сделала упор на слове «нашей», но она ничем не выдала, что поняла: это множественное число включает и ее тоже.
Я смотрела, как она, стоя у мраморной столешницы ко мне спиной, посыпает каннеллони эмменталем. Был 2021 год, День волхвов[10], волосы с рыжеватым отливом она перехватила черной бархатной резинкой. Длинные волосы всегда были для нее символом женственности и красоты. «Ни за что в жизни не стану стричься под мальчика», – повторяла она. Она обернулась и, глядя на меня, будто предупреждая, повторила, что не хочет быть в книге, и это «быть» означало «появляться», «фигурировать», «быть узнаваемой». Никаких волос с рыжеватым отливом, никакого медного блеска на страницах этой книги.
«У тебя наверняка выйдет прекрасная история», – она явно старалась, чтобы ее голос звучал весело, но в улыбке сквозило напряжение, а когда я спросила, не хочет ли она взглянуть на ту фотографию, она ответила, что нет, она не хочет видеть никаких снимков из тех времен. На словах «из тех времен» она сделала невидимое ударение, так что мы не стали углубляться в эту тему, а просто замяли ее.
«Скажи папе, что будет готово через полчаса, и позвони брату, чтоб не забыл купить газированную воду», – сказала она, и я тут же поняла, что, в отсутствие навыков лепки из гипса и работы с телескопами, мне придется искать другие материалы и способы, чтобы добраться до них. До моей семьи.
Явился мой брат, воды не принес, забыл, но мать сказала, что ничего страшного, значит, будем пить обычную воду, как она ее называла, а Марк поставил роскон[11] на кухонный стол.
– Ох, боже мой, – начала мать, – кому же выпадет платить в этом году?
Каждый год в День волхвов она произносит эту фразу, чтобы добавить семейному сборищу эмоций; она всегда держалась за традиции, на все праздники неукоснительно соблюдала ритуалы. Казалось, это дает ей ощущение принадлежности к чему-то большему, а может, контроля.
Фигурка короля, спрятанная внутри роскона, всегда доставалась моей бабушке, матери моей матери, будто та владела каким-то секретом. Затем бабушка увенчивала голову картонной короной – у нас осталось множество ее снимков в короне, по одному на каждый год, пока она не умерла и трон не опустел.
Перед тем как разрезать роскон, мать произнесла другую фразу, также составлявшую часть ежегодного ритуала: «Посмотрим, как бы кто не проглотил боб, только б не платить». Затем она принялась резать, то и дело притворяясь, что роскон не режется, потому что нож уперся во что-то твердое, таким образом намекая нам на местоположение боба или короля.
На сей раз фигурка впервые досталась моей матери: рыжебородый волхв Гаспар в пластиковом пакетике, весь в ошметках теста. А боб достался моему брату.
– Платить тебе, Марк.
Раздался смех, моя мать торжественно возложила себе на голову тиару из золоченого картона, а бедный Гаспар остался лежать на кусочке засахаренной айвы у нее тарелке. Так она и сидела некоторое время – с распущенными волосами, без черной бархатной резинки, зато в короне. Я смотрела, как она говорит, быстро-быстро жестикулируя, – на противоположном конце стола, самопровозглашенная королева. Так оно и было всегда.
После того как мы убрали со стола, Марк захотел посмотреть на фотографию моей семьи. Он с удивлением спросил, кто снимал, и сказал, что фотография ужасно грустная, хоть он и сам не понимает почему.
– Может, дело в маме, в этом ее выражении… смирения? А отец твой вроде очень доволен, правда?
Тут на кухню вошла моя мать, я спрятала фотографию, а она спросила, заберем ли мы оставшиеся каннеллони. Мы с Марком хором ответили, что нет, что уже никаких сил нет ни есть, ни праздновать.
– Ну тогда придется мне их выбросить.
– Нет, мам, ну если так…
Мать знала: если она так скажет, Марк их заберет.
Пока она убирала каннеллони в контейнер, язычок короны выскочил из разреза и корона соскользнула по ее волосам и приземлилась в слегка уже подсохший бешамель на блюде.
– Ну вот, – сказала моя мать, – хорошо, я успела хоть немного побыть королевой.
И раздраженно швырнула корону в мусорку.
Это было очень по-ее: без колебаний избавляться от всего ненужного, будь то одежда, еда или картонная корона, и я задумалась о том, как в самых обычных наших жестах и повадках прячется то, что составляет нашу суть – суть человека, или компании, или семьи.
Но все мы состоим из разных частей и слоев.
Моя мать больше не спрашивала о фотографии, и мы с Марком ушли. Рождественские праздники наконец закончились, и мы были рады вернуться к обычной жизни.
Когда нам пришло время расходиться в разные стороны, уже прощаясь, мой брат спросил, не думала ли я что-то написать, а я сказала – не знаю, может быть, напишу историю. Мне захотелось использовать это жутко замусоленное выражение – «правдивую историю».
Но, поразмыслив над ним, я пришла к выводу, что любая история рассказывает не всю правду, а лишь чью-то правду. Что это не вся история, а лишь чья-то версия истории. У телескопов, великолепных в своем всемогуществе, есть один важный недостаток: они всегда обращены наружу. Если б только они могли развернуться и посмотреть в глубину кратеров, разглядеть долины и горные цепи внутри нас… В глубину семей, причудливо переплетающихся, будто вены на тыльной стороне ладони Несмита.
Действие разворачивается в классе Р4, но в 1988 году он еще называется «дошкольники», точнее, «дошколятки» – на этом детском языке, полном уменьшительно-ласкательных суффиксов. Воспитательницу зовут София, у нее длинные темные волосы и волнистая челка, распадающаяся пополам. София то и дело разглаживает ее, но результат никогда ее не удовлетворяет; она то и дело косится на свое отражение в зеркале на дальней стене класса.
На девочках – бело-голубые клетчатые халатики, на мальчиках, воспитанниках пиаристов[12], – халатики с черными воротниками, поясами и манжетами.
Девочка рада, что она девочка и ей не приходится носить этот неприглядный халат в стиле но-до, хоть ей и невдомек, что такое но-до[13]. В общем, черно- белый халат.
В те первые годы, заполняя формуляр, посвященный ее успеваемости, воспитательницы всегда выбирали «всегда» (а не «иногда», «редко» или «никогда») в пункте «Стремится привлекать внимание». Ей четыре с половиной, и она хочет быть любимицей воспитательниц, поэтому так красиво рисует и не вылезает за рамку, когда берется за восковые мелки Dacs. Ей они нравятся, пока новенькие, а потом нет – когда разваливаются на разнокалиберные кусочки и теряются в коробке. А еще ей нравится, когда София покрывает лаком рисунки ее одногруппников – Manley, написано на белом флаконе и на деревянных кисточках. Иногда дети делают это сами, но они маленькие, и у них выходит с комочками.
А еще ей доставляет странное удовольствие уборка. Пообводив контуры и повырезав фигурки из картона, она тут же убирает коврик и инструменты – а также кусочки паззлов, разбросанные по разным уголкам класса, подушки, лего, разрозненные части Мистера Картошки – нос, очки – и остатки засохшего пластилина.
Так вот, у этой девочки, опрятной и аккуратной, развито эстетическое чувство, она умеет отличать красивое от уродливого. Иногда она вдруг кидается вслед за одногруппниками, поднимает то, что те швыряют на пол, и кладет на место. Она пытается наводить порядок, будто то, что находится за пределами ящика или шкафчика, вызывает у нее беспокойство, для которого у нее пока что не находится слов. София исподтишка наблюдает за ней, пытаясь обнаружить связи, паттерны, объяснения – но не преуспевает: что-то ускользает от нее, будто она смотрит на девочку сквозь мутное стекло и не различает ее как следует, не может понять.
Несколько дней назад София говорила с мамой девочки, они обсуждали, не перевести ли ее в группу постарше: хотя ей всего четыре, она уже сама учится читать. София знает: бывают такие дети. Дети, которые рождаются особенно чувствительными, не обязательно суперодаренными (в те годы очень популярны IQ- тесты), а просто со способностью видеть то, чего другие не видят. С воображением. С фантазией. А взрослым сложно взаимодействовать с тем, что не поддается классификации.
В один прекрасный день София замечает, что, собирая игрушки с пола, девочка подбирает кое-что еще. Волосы. Но не любые, а только длинные. София понимает это, потому что из сжатого кулачка девочки торчат длинные нити. Она спрашивает, что у той в кулачке, а девочка отвечает, что ничего, но пальцев не разжимает и уходит.
София забывает о случившемся, решив, что это лишь один странный эпизод. Кроме того, она убеждает себя, что даже если девочка подбирает волосы, то в этом нет ничего страшного. Однако некоторое время спустя она замечает, что, обводя контуры картинки на занятии, девочка рассеянно что-то жует – челюсти ее работают, будто во рту жвачка. София, заинтересовавшись, подходит и легонько приоткрывает ей рот. Девочка не сопротивляется, и внутри обнаруживается клубок волос.
София говорит ей, что волосы не едят, девочка послушно кивает и выплевывает комок на ладонь. Софию удивляет ее покорность, а еще ее взгляд – растерянный, лишенный ее обычной сметливости. Девочка кажется вялой, будто голос Софии доносится до нее издалека и она не до конца разбирает слова.
В конце концов София вновь убеждает себя, что все в порядке: дети часто тянут в рот разные предметы – монеты, бумажки, ластики. Но тут девочка начинает пропускать занятия, ей звонит мать и говорит, что у дочери проблемы с желудком: ее часто рвет, и семья водит ее по врачам, чтобы разобраться, в чем дело. И что ей сделали УЗИ и обнаружили в желудке комок волос. И что они не знают, что и думать.
София просит прощения за свое упущение: она не знала, что это был не разовый эпизод. Поначалу мать злится, но потом злость уступает место тревоге. Как же так – ее дочь собирает волосы и ест? И давно это с ней? А может, она страдает болезнью, которую мать нашла в энциклопедии, трихотилломанией? (Нет: иначе она ела бы свои собственные волосы. По крайней мере, их она не вырывает).
Несколько дней спустя школьный психолог рассказывает им, что девочка страдает трихофагией, также называемой синдромом Рапунцель. Это психическое расстройство, выражающееся в том, что человек компульсивно, не контролируя себя, ест собственные или чужие волосы. Это часто приводит, как в случае девочки, к кишечной непроходимости.
Воспитательница пытается поговорить с девочкой, спрашивает, почему ей нравится есть волосы, но та лишь пожимает плечами и отвечает: «Не знаю». Психолог отзывается о ней как об абсолютно нормальном ребенке; она веселая, решительная, хорошо адаптирована в классе. Он также говорит о чувствительности и сверходаренности, но, по правде говоря, никто не может установить связи между интеллектом, превосходящим интеллект большинства сверстников, и потребностью есть комки длинных волос – потому что волосы всегда только длинные. Ее не наказывают, поскольку никто не понимает, зачем она это делает.
Быть может, в окружении девочки есть какие- нибудь странности?..
Отец ушел! Она растет без отца (ну, без своего отца).
Ну конечно, дело в этом, в отсутствии отца.
Безутешная мать не знает, что делать, чтобы ее дочь больше не ела волос; воспитательницы глаз с нее не спускают, но девочка каким-то образом улучает минутки и находит волосы. Она делает это тайком: поняла, что взрослые не хотят, чтобы она ела волосы. И все же, хоть девочка она хорошая и послушная, она продолжает их есть. Это будто бы успокаивает ее. София замечает, что изредка она просто сжимает в кулаке пару волосков, даже в рот не тянет.
Проходит несколько месяцев, и на уроке рисования девочка достает новую коробку мелков Dacs и рисует женщину с копной длинных-предлинных оранжевых волос. В волосах угнездился младенец, и это она, девочка. Быть может, говорит себе воспитательница, быть может, вот и разгадка?
Она приглашает мать зайти в школу, и та приходит – рыжая, с волосами почти что до пояса. Ну конечно, это женщина с рисунка.
Мать рассказывает, что в младенчестве ее дочь «часто засыпала, когда я ее качала вот так – и делает жест правой рукой на уровне груди, – а она любила ухватить пальцами прядь моих волос. Так же все дети делают?»
Не все.
Софии наконец удается докопаться до сути, хоть она и не знает ключа, объяснения, но на то ведь и психологи – чтобы углядеть невидимое и придумать имя неназываемому. Вердикт таков: нет у девочки никакой трихотилломании или трихофагии. Точнее, если и есть, то это лишь следствие, а причина, сама проблема, как это всегда и бывает, коренится где-то в самом начале ее жизни, но тут и психологи недоумевают, потому что в самом начале обычно тьма.
Мать рассказывает, что давным-давно не укачивает так свою дочь, потому что та уже выросла, а еще потому, что мать и сама переживает непростой этап (произносит ли эти слова мать или их добавляет в свою историю уже выросшая дочь?). Психолог утверждает, что малышка связывает материнские волосы с заботой. Так что же творится с девочкой?
Так ведь отец-то ушел!
Мы можем додумать, что в этом месте мать говорит: слишком уж она сообразительная. Ей отвечают, что это вовсе не минус, а совсем наоборот. Тогда мать говорит, что девочка чересчур чувствительна.
Когда ей говорят: «Собирая волосы, она ищет вас», на лице матери отражается недоверие: конечно же, нет, она ведь всегда дома, зачем же девочке ее искать? Позже в беседе с мужем она использует слово «шарлатан», но в тот момент она просто кивает, когда психолог советует ей постричься. Да как же она пострижется? Откуда ему знать, что ее дочь ест волосы именно по этой причине?
Но в глубине души мать догадывается: дело не в волосах, а в том, что происходит с ней самой. Сейчас она не может обнять дочь, а когда та была младенцем – могла. Потом случилось всякое, и руки у нее стали холодные, непослушные, безжизненные. Раньше все было иначе, а теперь… кто же знает? Да к тому же девочка ведь… Она же вылитый отец. Ее настоящий отец. Черты лица, улыбка, тонкие гладкие волосы, которые липнут ко лбу. И глаза со слегка нависшими веками.
Виноват отец, – уверяют все, – ведь это он ушел.