
Полная версия
Жертва грешника
Рана в боку снова отозвалась тупой, навязчивой болью. Тепло под повязкой. Возможно, кровь снова пошла. Я поморщился и сжал кулак. Не от боли – от ярости. Я слишком долго строил этот порядок, чтобы позволить какой-то никчёмной шайке отправить за мной псов без имени.
Марко смотрит на меня с краем сомнения. Ждёт, выбирает момент.
– Ты точно не хочешь немного времени на восстановление? – осторожно спрашивает. – Мы можем переложить встречи, уедешь на пару дней. Тебе бы не повредило отдохнуть, Данте.
Я резко ставлю бокал на стол. Звук стекла, ударившегося о дерево, заполняет комнату, будто выстрел.
– Проявишь слабость – снесут башку, – рыкнул я. – Сука, снесут и даже не поблагодарят.
Марко молча кивает.
Я встаю. Боль тянет вниз, но я её игнорирую. Мой организм – просто инструмент. И если инструмент ломается, его заменяют.
Подхожу к стеклянной стене, за которой – танцпол. Под светом стробоскопов – голые плечи, изогнутые спины, вспышки телефонов и дым. Живой ад под контролем. Но всё ещё мой.
– Продолжайте копать, – говорю, не оборачиваясь. – Свяжитесь с теми, кто работает в портах, в аэропорту, в частных охранках. Поднимите архивы по Альбано. И пусть кто-то пробьёт всю его цепочку. В том числе баб, которых он трахает.
– Понял.
– Если выяснится, что он или кто-то из его людей замешан, – добавляю холодно, – пусть его мать получит похоронный венок первой.
Марко не улыбается, но я знаю – он понял.
Боль в боку пульсирует. Я провожу ладонью по чёрной рубашке – ткань чуть влажная. Тепло. Значит, повязка снова пропиталась. Чёрт бы побрал этого врача.
Мысленно возвращаюсь во вчерашнюю ночь. Промышленная зона, тишина и тени. Четверо. Работали быстро.
Первый выскочил из-за мусорного контейнера и пристрелил Диего, моего сотрудника. Второй – из фургона, с дробовиком. Я действовал на автомате. Двигался как учили – как велел инстинкт. Одному – пуля в лоб, второму – нож под рёбра. Третий пытался зайти сзади – кончил, даже не успев прицелиться. Последний задел меня, выстрел наотмашь – тогда и рвануло бок. Но он тоже не ушёл. Ни один не ушёл.
Пять трупов. Много крови.
И она – девчонка с чёрными взъерошенными волосами и глазами цвета янтаря, в которых трепетала живая, настоящая паника. Пряталась за стойкой, будто это могло спасти от меня.
Я помню, как она дрожала, как с трудом говорила, умоляла не трогать её. Голос срывался, руки подрагивали, как у кролика. Я тогда на секунду подумал, что выстрелю – просто потому, что легче убрать свидетеля. Но не стал.
Я отворачиваюсь от стекла. Марко всё ещё ждёт в дверях, напряжённый, будто чувствует, что я ещё не закончил.
Она не сдала меня. Это факт. Значит, умеет молчать. Или боится до чёртиков. И то, и другое – полезно.
Пока я стою и смотрю на танцующий, извивающийся, пьяный мир внизу, перед глазами вновь всплывает её образ. В белом. Тонкая, будто на грани исчезновения. И этот страх в её глазах… не от меня. Это было ново.
– Направь пару человек, – говорю глухо. – Пусть последят за одной девчонкой. Из того ночного кафе. Спросишь у тех, кто знает.
– Что-то случилось?
– Пока нет. Пусть последят, не отсвечивая. Узнай, кто она. С кем живёт, куда ходит.
Марко коротко кивает и уходит. А я снова смотрю вниз, туда, где музыка бьёт, как кровь из рассечённой артерии, где женщины извиваются под светом, а мужчины пьют, надеясь забыться.
Весь этот город – паучья ловушка. А я паук. И если кто-то решил, что может обрезать мои нити – пусть готовится умереть безымянным.
Глава 4
Три дня спустя. Чикаго. Мэдисон.
Грубая рука тянется к бёдрам, цепляет за край платья, поднимая его выше, открывая гладкую, оголённую кожу. Дыхание смешивается, губы почти соприкасаются. Второй рукой он ещё крепче хватает за талию с такой решимостью, что перехватывает дыхание. Спина сталкивается со стеной, и уже не ясно, кто ведёт, а кто следует.
– Я хочу тебя.– Ты уверена, что этого хочешь?
– Я уже не могу иначе.
– Скажи это.
Поцелуи резкие, как будто страх потерять этот миг сильнее всего остального. Пальцы скользят по изгибам, проходят по обнажённой шее и тянут за волосы. Движения жёсткие, голодные – разорванное платье летит на пол, вслед за ним – сорванная рубашка. Слышны дребезги. Кажется, предметы падают со стола. Гул дыхания и стонов разрывает пространство.
Руки мужчины сжимают ягодицы и поднимают, усаживая на кровать. Простыни мнутся в кулаках, когда его губы скользят ниже, оставляя жаркие следы на коже. Все движения – одно сплошное требование: ещё, глубже, ближе, чтобы стереть прошлое и раствориться в этой безумной, всепоглощающей жажде.
Да, весело. Для неё, не для меня.Телефон завибрировал, отрывая меня от пикантной сцены фильма. Он уже давно на беззвучном, где-то под подушкой, ведь я знаю, что это Софи. Её имя снова и снова вспыхивало на экране, пока я не спрятала его от себя. Не хочу видеть эти сообщения, не хочу слушать её голос. Обида не отпускает. Она ведь знала, что мне неприятно общение с незнакомцами. Но всё равно решила, что будет весело.
Вздыхаю и нехотя ставлю фильм на паузу, закутываясь в плед. Я надеялась хоть как-то отвлечься, почувствовать хоть что-то. Но не выходит.
Мир за окнами кажется далёким и несущественным, а квартира – единственным островком, где я могу позволить себе быть уязвимой.
А ведь ещё Даниэль исчез. Мои сообщения остаются без ответа, а все попытки дозвониться кончаются крахом. Я пыталась позвонить его родителям – узнать, что случилось… Но трубку никто не берёт. Либо сбрасывают, либо просто не отвечают. Внутри становится тревожно: я не могу понять, что происходит, и от этого только хуже.
Всё это время я почти не замечаю, как за окном меняется время: утро, вечер, ночь – дни будто слились в один длинный поток тишины. Я не выходила из дома, не открывала шторы, почти не разговаривала сама с собой.
Софи.Я живу на автомате: завариваю чай, потом забываю про него. Сижу на диване, глядя в пустую стену, и пытаюсь вспомнить, когда в последний раз чувствовала себя нормально. Всё кажется чужим, будто случилось не со мной.
Позже я смогу отпустить, но сейчас злость всё ещё не уходит.Может, она не поняла, как это выглядело со стороны. Может, ей казалось, что я преувеличиваю. Я прокручивала тот вечер в голове снова и снова, и каждый раз злилась на себя, что не сказала Софи прямо, что мне было не по себе. Но всё равно было обидно – неужели ей было так сложно подумать обо мне?
Иногда я возвращаюсь на кухню. Готовлю всё, что очень нравится Даниэлю, в надежде, что он может объявиться в любой момент. Панкейки, маффины, картофельные оладьи, даже какие-то новые рецепты, которые раньше и в голову не пришли бы. Мне просто нужно чем-то занять руки, чтобы не сойти с ума. С самого детства кухня была моим любимым местом, единственным способом хоть немного себя успокоить, собрать по кусочкам. Я стою у плиты, перемешиваю тесто, разогреваю сковороду, а в голове крутятся мысли – все сразу. Еда пахнет ванилью и сливочным маслом, но вкуса я почти не чувствую.
Мне невыносимо одиноко. Некому позвонить, не у кого попросить помощи, не за что зацепиться, чтобы не утонуть в собственных мыслях. Я думаю о Даниэле – наверное, ему сейчас совсем плохо, раз он так исчез. А мне становится ещё паршивее от того, что я позволяю себе жалеть себя, когда кому-то, возможно, действительно хуже. Я злюсь на себя за эту слабость – за то, что распускаю сопли, вместо того чтобы быть сильной.
Нужно что-то придумать с работой.Но ведь у меня и правда тоже есть свои проблемы. Я осталась без машины, деньги заканчиваются. Я не знаю, как буду платить за квартиру, ведь срок к оплате скоро истечёт. Я боюсь, что однажды просто проснусь и пойму, что никуда не могу пойти – всё, выхода нет.
Счёт, что я откладывала на «чёрный день», трогать я не имела права. Он был необходим на тот случай, если мама…
Лучше бы он меня застрелил.А ещё мама… Я даже не могу поехать к ней – и физически, и морально слишком выжата. Она болеет, ей нужны лекарства. А я застряла тут, варюсь в своей жалости и бессилии, не зная, что делать дальше. Мне кажется, я предаю сразу всех: и Даниэля, и маму, и саму себя. Внутри – тревога, стыд, злость и эта липкая пустота, от которой хочется куда-нибудь исчезнуть.
Я позволяю тишине накрыть меня с головой. На секунду кажется, что воздух становится гуще, как перед грозой, – и вдруг всё исчезает. Пространство растворяется, уступая место тому, что давно запечатано где-то глубоко внутри.
Питтсбург, Пенсильвания. 4 года назад.
Сумка в руке, пальцы мёрзнут – зима только наступила, но воздух уже режет кожу, а в лёгких щиплет от холода. Дом дяди – одноэтажный, когда-то белый, а теперь уныло-серый, облезлый, с тёмными потёками по стенам. Кажется, он всегда был чужим: окна плотно затянуты грязной плёнкой, как будто дом не пускает ни свет, ни тепло. Ржавая железная дверь едва держится на петлях и при каждом порыве ветра противно скрипит, будто предостерегает – не заходи, развернись и уходи прочь.
Перед порогом – залежи старого, утоптанного снега, местами жёлтого и грязного, смешанного с мусором. Воздух тягучий, густой, пахнет сыростью и табачным дымом, ещё отсюда чувствуется эта застоявшаяся тяжесть внутри. Дом будто врос в землю, стал частью этой холодной, враждебной среды – и каждое возвращение сюда как маленькая внутренняя катастрофа.
Здесь каждая деталь давит на грудь, выдавливая изнутри всё хорошее, будто дементор. Каждый раз, подходя к порогу, я ловлю себя на желании развернуться и убежать, но некуда и не к кому.
За тонкой стеной уже слышны голоса. Злые. Я глубоко выдыхаю, набираясь терпения, хотя в животе сжимается ком. Толкаю дверь и сразу натыкаюсь на очередную сцену ненависти. В центре кухни стоит дядя Роб – крупный, грузный мужик с сальными волосами, свисающими на лоб, маленькими мутными глазками и опухшим лицом. От него несёт дешёвой водкой.
– Шлюха! Сама виновата, что проебала мужика и всю свою жизнь! Сидите тут на моей шее, как паразиты! Радуйся, что я вас не вышвырнул.Он кричит, захлёбываясь слюной:
Мама стоит напротив него. Она всегда казалась мне слишком хрупкой: невысокая, с тонкими запястьями и светлой кожей, на которой сейчас проступает синяк. Обесцвеченные волосы убраны в небрежный пучок, лицо уставшее, но глаза – всё ещё выдают её упрямство.
Их голоса вспыхивают, сталкиваются:
– Ты просто сраный алкаш, который спустил все наши деньги в свои автоматы! Вечно виноваты все, кроме тебя!
Слова летают по комнате, как острые осколки. Всё слишком громко, слишком остро. Я замираю на пороге, вцепившись в ручку сумки, как в спасательный круг.
Всё происходит за секунду: дядя багровеет, поднимает руку и бьёт маму по лицу. От его тяжёлой ладони мама отлетает к столу, ударяется виском о столешницу, падает на пол – и тут же вокруг становится слишком тихо.
– Мама! – мой голос срывается в истерике. Я роняю сумку, бросаюсь к ней, отталкиваю дядю, который продолжает орать, уже не разбирая слов – про шлюх, про долги, про никчёмную жизнь.
Я падаю на колени, трясу маму за плечи, зову на помощь, но слышу только своё собственное эхо и противный гул в ушах. Всё, что могу, – это сидеть рядом с её неподвижным телом, не зная, что делать дальше, застыв между ужасом и абсолютной пустотой.
Резкая вибрация телефона отрывает меня от воспоминаний. Я вздрагиваю, возвращаясь в действительность – кажется, даже стены напрягаются вместе со мной. Гляжу на экран: не Софи, не Дэни. Сердце скользит куда-то вниз желудка. Провожу рукой по лицу.
– Рой, – голос у меня хриплый, как после долгого сна. Откашливаюсь, чтобы прочистить связки.
– Мэдисон! Ты на связи! Славно! Слушай, мне тут реально без тебя никак. Я понимаю, что у всех бывает дерьмо, но тут вообще кошмар, – он тараторит слишком быстро, будто боится, что я сейчас сброшу. – У меня двое людей слились, Энни на больничном, Сэм пропал. Видимо, в алкогольной коме, говнюк. Если выйдешь по графику с завтрашнего дня – доплачу сверху, и все чаевые твои, честно!
Я слушаю, уставившись в потолок. Счёт за квартиру горит в памяти красной строкой, но в груди только холод и страх.
– Ну правда, Мэдисон, я тебя прошу не как начальник. Как друг. Пару дней – и всё. Искать кого-то нового куда дольше. Ты мне очень нужна. Ты же знаешь, у меня жена беременна…Он продолжает, меняя тон:
– Я… – выдыхаю, сжимая плед в кулак, – я не могу так, понимаешь? Не могу. Найди кого-то нового.
Пауза. На том конце Рой, кажется, сдерживает раздражение. Но это мне в пору беситься.
– Почему? – почти шепчет. – Я правда без тебя как без рук.
– Потому что мне страшно! – срываюсь на крик.
Рой. Этот придурок…На том конце повисает глухая тишина. Я тяжело дышу, пытаясь прийти в себя. В груди пульсирует обида.
– Я больше никогда не выйду на ночные смены, – вдруг говорю твёрже, чем ожидала сама от себя. – Если тебе так сильно надо – иди сам. Ты же всегда говорил, что не так уж это сложно, правда? Буду выходить в дневные всего на пару недель. Но потом сваливаю.
Он что-то бормочет про график, потом соглашается, и я сбрасываю, не дослушав.
***
Два дня подряд я снова стою за стойкой – не ночью, только днём, как и договорились с Роем. Мы быстро обсудили сумму: за первую неделю – столько, сколько нужно, чтобы не вылететь из квартиры. За вторую неделю – чуть меньше, на жизнь. И это было куда больше, чем мой месячный доход тут до этого. Но и за пережитый мной ужас мне тоже никто не заплатил.
Он ворчал, но согласился, и мне даже показалось, что внутри у него чуть полегчало. Хоть кому-то.
Первый раз идти сюда было почти физически больно. Всё внутри скручивалось и кричало, пока я перешагивала порог. Картины той ночи навязчиво всплывали перед глазами – яркие и устрашающие, но я заставляла себя выдохнуть и продолжить идти вперёд.
За работой легче не думать. Я зацепилась за рутину: открываю кафе, расставляю стулья, вытираю столы, перебираю посуду. Привычные жесты притупляют всё неприятное, загоняют его глубже, туда, где оно не мешает дышать.
Солнечный свет струится сквозь стёкла, лениво растекается по чёрно-белой плитке. Я натираю стаканы до блеска – почти медитативно, как будто могу стереть из памяти не только пыль, но и все прошлые страхи.
В это время дверь открывается. На пороге – один из наших постоянных. Дядя Бен. Мужчина пятидесяти лет, невысокий, с газетой под мышкой и неизменной вежливой улыбкой. Его появление почему-то всегда предвещает тепло и уют. Наверное, потому что он один из немногих окружающих меня людей, кто всегда интересовался моей жизнью.
– Доброе утро, Рэйнвотер! – приветливо кивает он, устраиваясь за своим любимым столиком у окна.
Я улыбаюсь – чуть устало, но всё же искренне.
Бен в прошлом военный. Он редко об этом говорит, но иногда, когда замирает у окна или медленно сметает крошки со стола, в его глазах появляется знакомый взгляд человека, который многое повидал и пережил. Раньше семья Бена жила в другом городе, но переехали сюда ради жены – она очень переживала за их единственного сына. Он оказался не тем, кем они мечтали: влез в какие-то неприятности и в итоге оказался в местной тюрьме.
Для Бена эта история стала личной трагедией. Ему невыносима мысль, что единственный ребёнок – преступник, но бросить жену он тоже не мог. Он уцепился за новое место, устроился работать, а кафе стало для него неким убежищем.
Когда я только устроилась сюда, Бен был первым, кто проявил вежливость по-настоящему – и с тех пор, несмотря на разницу в возрасте, стал для меня хорошим другом. Он всегда интересовался моей жизнью – не поверхностно, а по-настоящему: спрашивал, как дела, предлагал помощь, просто слушал, когда мне нужно было выговориться. Иногда мне кажется, что он единственный человек в этом городе, кто может понять, каково это – потерять что-то важное и всё равно продолжать жить.
– Доброе, мистер Беннет. Как обычно?
– Конечно, – кивает он, разминая шею. Несколько секунд наблюдает за мной, прежде чем заговорить дальше. – А где же вы пропадали все эти дни? Я уж думал, совсем из города уехали.
Я замираю на секунду, вытирая последний стакан. Нахлынувшее чувство вины тонет в попытке улыбнуться.
– Просто… брала паузу, – выдыхаю. – Иногда нам всем нужно немного тишины.
– Да уж, понимаю. Но хорошо, что вернулись. Здесь как-то… приятнее, когда вы здесь. Энни совсем не такая приятная особа.Он понимающе кивает.
Наружу из меня прорывается смешок. Впервые за последнюю сумасшедшую неделю.
Я быстро готовлю эспрессо и подготавливаю его любимый сэндвич с индейкой и сыром, аккуратно выкладывая всё на тарелку. Ловлю себя на том, что делаю это с нежностью. Когда ставлю поднос на стол, Бен встречает меня всё той же тёплой улыбкой, но на этот раз задерживает взгляд чуть дольше.
Он берёт чашку, медленно отпивает, смакует вкус, будто пытается оттянуть начало разговора, и совсем не замечает, как одна капля остаётся на его поседевших усах.
– Знаете, Рэйнвотер, – тихо начинает он, глядя в окно, где мимо медленно проезжают машины, – я когда-то думал, что научился прятать свои тревоги. На службе все учатся держать лицо – хоть перед подчинёнными, хоть перед начальством. Но как бы ни старался, близкие всегда чувствуют, когда с тобой что-то не так.
– Вот моя жена, например, всегда замечает, когда меня что-то тревожит, даже если я всячески этого не показываю. Или если что-то тревожит… даже если сам не понимаю, что именно. Вроде бы ничего не спрашивает, но видно, что всё понимает.Он снова задерживает взгляд на моём лице, и я ощущаю, как щёки начинают гореть.
– Люди редко делятся по-настоящему тем, что у них внутри. Но когда у тебя болит душа – это всегда заметно.Я не решаюсь его перебивать.
– Вам бы отдых, Мэдисон. А то глаза у вас слишком усталые.Бен берёт сэндвич, но прежде чем откусить, мягко добавляет:
Он говорит это как человек, который сам не раз ломался и собирал себя по частям.
– Спасибо, Бен, – чуть тише отвечаю я. – Иногда, мне кажется, вы меня знаете лучше, чем я сама.
– Просто я знаю, каково это. – Он улыбается одними глазами и кивает, наконец откусывая сэндвич.
Я бросаю беглый взгляд по залу: кроме Бена, в кафе сейчас только двое рабочих с местной фабрики. Они привычно сидят за дальним столиком, уткнувшись в телефоны, и до нас им нет никакого дела. Да и, кажется, мне уже всё равно, кто что подумает. Я тихо показываю Бену жест "минутку", ловлю в его взгляде одобрение и иду к кофемашине. Пара движений – и мой латте готов. Обнимаю кружку обеими руками и с некоторым внутренним облегчением подсаживаюсь к нему за стол.
– Вот так-то лучше, – усмехается он почти по-отцовски, наверное. – Я всё ждал, когда вы, наконец, присоединитесь. Так ведь веселее.
Улыбаюсь краешком губ, молча, не находя в себе сил говорить первой. Я смотрю на свои руки, а он доедает свой полдник, вытирает рот салфеткой и складывает пальцы в замок на столе. Смотрит на меня пристально, но без нажима.
Делаю глоток и чувствую, как горячий напиток приятно растекается по телу.
– Иногда, – начинает он негромко, – самое трудное – это не быть сильной. Самое трудное – позволить себе просто быть человеком. Устать. Сказать, что тебе плохо.
Я выдыхаю, прячу взгляд в кружке, потом всё-таки решаюсь.
– Было… сложно, – говорю я наконец. – Не только из-за работы. Просто всё навалилось…
Он кивает, будто ждал именно этого.
– Когда долго носишь груз – в какой-то момент плечи перестают его чувствовать. А потом вдруг замечаешь, что тебя пригнуло к земле. Так бывает со всеми.
– Я… была на грани. Всё как будто валится: с работой проблемы, с деньгами, с близкими… – я сглатываю, чтобы не сорваться на слёзы, – не могу найти себя. Иногда кажется, что проще вообще исчезнуть, чем вот так – через силу, каждый день.
Машу головой из стороны в сторону. Бен смотрит на меня по-особенному, с пониманием и спокойствием, которых мне сейчас так не хватает.
– Ты держишься, – говорит он наконец. – Иногда этого достаточно, чтобы дожить до завтра. Остальное как-нибудь приложится.
Несколько минут мы оба молчим, и тёплый свет вдруг кажется чуть более настоящим. Он не стал на меня напирать. Он дал мне возможность побыть наедине с собой, но всё же не одной. За что я была ему безумно благодарна.
Я убираю со стола лишнее, а Бен, как всегда, читает утреннюю газету – здесь он такой же уцелевший в этом мире, как и я.
Как жаль, что советы нельзя взять и применить как лекарство.Через полчаса он покинул кафе, дав мне ещё несколько дельных напутствий.
***
На следующий день я всё же решаюсь съездить к матери после работы. Выхожу из автобуса у старого здания, выкрашенного в серо-голубые цвета, с такой же вывеской и рядами одинаковых окон, из-за которых кажется, что внутри вечная зима. На входе пахнет дезинфицирующим средством и чем-то кислым, напоминающим старую аптеку. Коридоры гулкие, выложены бежевой плиткой, и шаги тут раздаются так, будто ты идёшь в пустоте.
Я прохожу к стойке регистрации, киваю медсестре. Мы знакомы уже несколько лет, и она встречает меня уставшей, но приветливой улыбкой:
– Доброе утро, Мэдисон. К маме?
– Да, – выдавливаю я, держа в руках маленький букетик ромашек. Мама любит именно эти цветы – говорит, что они пахнут настоящим летом.
Стараюсь идти не спеша, не смотря в зеркала вдоль стены – в них я сегодня выгляжу особенно усталой. Останавливаюсь у двери с табличкой: «№ 117, Сандра Рэйнвотер». Глубоко вдыхаю, собираясь с мыслями, и захожу.
В палате тихо, только где-то за окном слышно приглушённый шум улицы и скрип кровати от малейшего движения. Сама палата – как и всё здесь: чистая, но обесцвеченная. Стерильная. На подоконнике стоит пара книг, бутылка с водой, сложенная пижама.
Мама лежит, как всегда, полубоком к окну. Скулы стали ещё резче, чем раньше. Волосы чуть седеют у тёмных висков, длинные, тусклые, без прежнего объёма. Губы бледные, а на подбородке проступили мелкие морщинки. Кожа всё такая же прозрачная, на руках видны все вены, как тонкая паутина. За четыре года её взгляд стал стеклянным.
Врачи называют это посткоммоционным синдромом – говорят, так бывает после черепно-мозговых травм. Могут уйти годы, а человек так и не вернётся полностью: в голове будто туман, постоянная усталость, боль, бессонные ночи, депрессия. У мамы – всё сразу. Она как будто есть, но настоящей её больше нет рядом. Она дышит, моргает, иногда говорит – но будто зомби.
– Привет. Смотри, твои любимые.Я захожу и ставлю ромашки в вазу на тумбочку.
Медленно распаковываю новые носки и крем для рук – привычный ритуал. Присаживаюсь на стул у кровати, вытягиваю мамину ладонь и осторожно массирую пальцы.
– У меня всё хорошо, – говорю, хотя голос чуть дрожит. – Мы с Даниэлем вчера ходили в ресторан. Всё у нас в порядке, он много работает… Всегда говорит, что соскучился…
Мама не реагирует, не шевелится, только тихо дышит, уставившись куда-то вдаль, сквозь меня. Я делаю вид, что не замечаю её молчания, и продолжаю врать: про работу, про то, как скоро мы с Даниэлем поедем в отпуск. Может, она и не слушает, но я не останавливаюсь. В её состоянии лучше всего оставаться в неведении.
Перебираю вещи в шкафчике: аккуратно складываю майку, вытираю пыль с фотографий, закрываю пузырьки. Это бессмысленная забота – я знаю, что мама вряд ли заметит. Но, может быть, именно в этих мелочах и есть мой единственный способ напомнить ей, что я ещё рядом.
– Всё будет хорошо, – шепчу, сама не зная, для кого это – для неё или для себя.В какой-то момент я задерживаюсь взглядом на её лице: такое родное и в то же время пугающе чужое. Сжимаю её ладонь чуть крепче.
Снаружи слышны голоса. Кто-то заглядывает в палату, я отвечаю кивком и тихонько выхожу. Там меня уже ждёт медсестра и лечащий врач. Я сразу узнаю усталое, знакомое лицо доктора – это Итан Питерсон, мужчина лет сорока, с небрежно уложенными светло-русыми волосами, чуть запавшими глазами и вечно помятым халатом. На его лице всё то же профессиональное сочувствие, за которым скрывается осторожность и усталость человека, много лет работающего на износ.
– Мэдисон, вы к нам как всегда вовремя, – мягко улыбается он, вежливо кивая в сторону своего кабинета. – Можно на пару минут? Я бы хотел поговорить с вами… если найдёте время.
Я внутренне напрягаюсь. Не могу избавиться от ощущения, будто сейчас меня будут ставить перед выбором. Мы идём по короткому коридору, минуем двух санитарок и женщину с каталкой, и входим в его кабинет. Здесь всё привычно: светло-бежевые стены, аккуратно разложенные папки, запах спирта, картотека у окна и небольшой стол со стульями для посетителей. За эти три года, что мама здесь, я не раз сидела на этом самом месте.