
Полная версия
Княжна для Хана
Только огонь был рядом. Он потрескивал, пыхтел, танцевал в своём безумном ритме. Он блистал на моей коже, играл в моих волосах, и от этого казалось, будто сама я горю изнутри, будто не живу – а тлею. И небо. О, небо… чёрное, глубокое, полное звёзд, как лицо вдовы – слезами. Оно глядело на меня, и было так далеко, как Бог, что отвёл лик.
А подо мною – земля. Холодная, враждебная, и всё же единственная, кто меня приняла.
Я проваливалась в неё – не телом, душой.
Как в яму. Без крестов. Без слов. Без свечи.
Погребённая – живая.
Я лежала у костра, скрючившись, будто не женщина, а обугленный корень, вырванный из земли, и сквозь дым, сквозь горький жар пылающих поленьев смотрела на него – на того, кто разрушил всё, что мной было звано жизнью. Глаза мои жгли сильнее, чем пламя, и пряди волос, свалявшиеся, тяжёлые от пыли и слёз, падали на лицо, как рваные занавеси между мной и светом. Но я видела.
Я видела его.
Он сидел чуть поодаль, на бурой шкуре, низко, по-хозяйски, как зверь, насытившийся добычей. Спокойный, будто день был обычным, будто кровь не лилась, будто я – не я, а просто ещё одна. В руке – кубок. Он пил, медленно, неторопливо, как тот, кто имеет всё, и потому не спешит. Рядом сидел воин, говорил с ним о чём-то, слова срывались, летели в темноту, но до меня не долетали. Всё, что я слышала – было в его молчании. Всё, что я чувствовала – жило в его спокойствии.
Он не смотрел на меня. Но я знала – он знал, что я смотрю.
Я вцепилась в этот взгляд, как в последнюю крепость, как в меч, воткнутый в землю: не сдаться. Не склониться. Не забыть. В моих глазах была не только боль – там жила ярость, чёрная, вязкая, как смола, и пульсировала клятвой: я запомню. Я дождусь. Я отдам тебе всё, что ты дал мне – только обратной стороной.
Он вдруг повернулся. Плавно. Не вздрагивая. Как если бы мы были связаны ниткой невидимой, что дёрнулась. Его глаза встретились с моими – и в тот миг воздух между нами звенел. Всё исчезло – костёр, звёзды, шум, ночь. Остались только два взгляда. Один – как сталь. Второй – как пламя, что не согревает, а жжёт.
Мы смотрели друг на друга – не миг, не мгновение, а вечность, сжатую в дыхание.
И я не отводила глаз.
Не смела. Не хотела. Не позволяла.
Потому что в моём взгляде был вызов. Прямой, страшный, голый.
Потому что внутри меня уже шёл бой.
Он медленно, почти невидимо, приподнял угол рта – не в улыбке, нет. В зловещем знании. В беззвучном "знаю".
Но он не знал.
Что я – не просто пленная.
Я – приговор.
Я – обет.
Я – смерть, что придёт не завтра, но непременно.
И я клялась ему глазами.
Что он ещё увидит этот взгляд.
Перед тем, как закроет свои.
_________
Я лежала, уткнувшись щекой в грубую степную землю, и будто сама степь впивалась в кожу – острая, жёсткая, чужая, не знавшая жалости. Тело моё было ломким, как пересохший хворост, и всё же внутри меня что-то ещё держалось – не плоть, не разум… воля. Та последняя, что у женщин перед виселицей, у зверей в капкане, у матерей над телом сына. Молчаливая, несгибаемая, тёмная, как ночь.
Я не могла кричать – и не нужно было. В этой ночной тишине, где даже костры щадили огонь, а всадники дремали, как мрачные стражи под ликом зла, – достаточно было шёпота. И я шептала. Сжав зубы, сквозь дрожь губ, сквозь треснувший голос, как молитву – но не к небу.
– Я убью тебя… – выдохнула я, и слова слетели с языка, как капли крови с лезвия. – Или сдохну сама.
Пауза. Глубокая, как колодец.
И – заключение, не крик, а печать приговора:
– Да будет так.
Это было не сказано людям. Не проклятие в лицо палачу. Не просьба к богам.
Это было обетованье степи.
Я звала предков – тех, кто шёл с мечом и не возвращался, кто сгорал, но не склонялся.
Я звала силу рода, что спит в костях, в крови, в самой моей коже.
Я звала звёзды, что глядели на меня не с жалостью, но с древним знанием.
Земля подо мной будто дрогнула. Не громко, не в ответ, но… приняла.
Словно сказала: слышу.
Словно знала: ты теперь не рабыня. Ты – орудие.
Холод крался под рёбра, полз вдоль позвоночника, как ледяной змей, но сердце моё не трепетало – оно пылало. Горело без пламени, но с таким жаром, что мне казалось – если бы кто коснулся, обжёгся бы. Это был не гнев. Не месть.
Это была сила. Рождающаяся в безысходности. В унижении. В боли.
Я лежала – да. В пыли, в крови, в разорванном платье, одна.
Но в эту секунду я знала: я уже не она. Я не княжна, не пленница, не вещь. Я отомщу!
Ночь разлилась над степью чёрным покрывалом, усыпанным звёздами, что сияли не как надежда, а как свечи на панихиде, выстроенные в молчаливый ряд над мёртвым покоем. Ветер скользил меж шкур и тел, тревожа дыхание сна, перебирая мои волосы, спутанные, солёные, тяжёлые, как если бы сам воздух хотел запомнить каждую прядь, прикоснуться, прощаясь со мною, как с живой. Он не убаюкивал – он знал, что нет сна, есть только переход – из боли в память, из крика в безмолвие.
Я лежала неподвижно, с закрытыми глазами, и чувствовала, как внутри меня не угасает, а копится: медленно, тягуче, как ядовитая слюда в сосуде, что треснет однажды. Кости ныли, тело гудело, связки резали, будто изнутри, но боль уже не властвовала – она стала частью меня, новой моей кожей, новым именем, новой плотью. И где-то за пределами того, что можно назвать слухом, родился голос.
Он не шёл по воздуху. Не катился с гор. Он был внутри – в пульсе, в дыхании, в крови, будто бы сама степь, затаившаяся, решила отозваться. Он был не мужской, не женский, но древний, как корень мира, как голос родовой памяти, что не нуждается в языке.
Ты станешь его проклятием.
Слова не испугали. Они – зазвучали, как истина. Как подтверждение того, что я уже знала, но не смела назвать. Я – не добыча, не жертва, не сломанная душа. Я – то, что вернётся. Не с мечом, не с ядом, а с глазами, в которых он утонет, когда меньше всего будет ждать. Я – не любовь и не ненависть. Я – его будущее возмездие, рождённое в этой ночи.
Я не ответила. Не шептала в ответ. Не клялась.
Я просто дышала.
Жгуче, тяжело, глубоко.
Как дышат перед ударом.
И только тогда мои веки сомкнулись, медленно, будто земля накрыла меня слоем пепла. Глаза закрылись не от покоя, а от исчерпанности. Сон пришёл не как отдых, а как глубокое затмение в сознании, где не забывают, а затаивают. Тело отрешилось, ушло в тьму, но душа – горела. Горела не пламенем, а тлеющей жаркой решимостью, что не даёт умереть даже в аду.
Последнее, что я видела, прежде чем ночь забрала меня в свой холодный колыбель, было его лицо, освещённое рыжим трепетным светом костра. В отблесках углей он казался не человеком, а чем-то древним, рождённым не в плоти, а в пустоте между жизнью и смертью. Лик был спокоен, как у идола, которого молят и боятся. И в этом спокойствии было страшнее всего – потому что в нём не было сомнений.
Но и во мне их не было.
Я не спала – я выжидала.
И сон мой был – лишь орудие.
Как стрелы, что спят в колчане.
Глава 6
Он пришёл, когда ночь стала плотной, как саван. Ни слова не раздалось перед тем, ни звука – только шаги, и то такие, что казались глухим эхом моих страхов. Я знала, что он придёт. Как приходит буря после душного зноя, как приходит кара за молитву, сказанную с неверием. Я знала, и всё равно – каждая клетка моя затряслась, как свеча на ветру.
Он вошёл, и шатёр будто напитался его тенью, воздух потемнел, огонь в чаше затрепетал, зашипел, как если бы дух в нём узнал пришедшего. Я сидела, закутавшись в шкуры, дрожа – не от холода, а от того, что знала: сейчас меня лишат не тела – свободы. Не тронут губами, а выжгут волю. Не возьмут – сломают.
Он не сел. Он стоял – выше меня, как скала, как истукан. Глаза его, чёрные, как деготь в снегу, впились в меня, и я почувствовала – всё, что было мной, рассыпается под этим взглядом, как пепел в ладонях.
– Ты боишься? – спросил он.
И не дожидаясь ответа – шагнул ближе.
Я хотела спрятаться, уйти, исчезнуть, но некуда было – всё было он.
Он схватил меня за руку – резко, как зверь ловит птицу. Сжал так, что запястье хрустнуло. Я вскрикнула – но тихо, глухо, больше не от боли, а от унижения.
– Слишком тонкая кость, – сказал он, – а гордости – на троих.
Он рванул меня вверх, так, что ноги мои потеряли землю, а шкура сорвалась. Платье, обрывки его, повисли на мне, как насмешка над тем, чем я была. Он швырнул меня на пол рядом с очагом. Камни вонзились в кожу. Он не остановился. Схватил за волосы, за шею, как будто искал, где в теле живёт дух, чтобы вытащить его и раздавить.
– Ты думаешь, ты княжна? – прошипел он. – Нет. Теперь ты – моя тень, мой след, моя вещь. Ты – то, что я ношу под сапогом.
И тогда – удар. Не кулаком, не плетью. Словом. Плевком. Плевком в самую душу.
– Твой отец продал тебя, как кобылу. За пару лишних часов мира. И ты ещё держишь подбородок? Опусти. Опусти, княжна, ты уже не стоишь даже плоти, в которой ты живёшь.
Я лежала, скрючившись, и с каждым его словом внутри меня что-то ломалось – не кость, не плоть. Имя. Память. Дом. Всё, что делало меня собой. Я не плакала – слёз не было. Только сжалась вся, как зерно перед молотом.
Он опустился на колени рядом, схватил за лицо, крепко, грубо, и прошептал:
– Ты будешь смотреть мне в глаза. Пока не научишься бояться так, чтобы даже дыхание твоё было моим.
И я смотрела.
Сквозь боль. Сквозь унижение. Сквозь ненависть.
Я не просила. Не умоляла.
Но в тот миг что-то во мне умерло.
А значит – родилось другое.
Не княжна. Не женщина. Не дочь.
А зверь. Без рода. Без племени.
Зверь, что ждёт своего часа – и не забудет.
Ночь стояла глухая, вязкая, как степная грязь после летнего ливня – небо не пело, звёзды не светили, только ветер гнал сухие мысли меж холмов, нашёптывая что-то древнее, чужое, от чего у меня по коже ползли мурашки, словно мелкие духи бежали следом. Я лежала, укутавшись в шкуры, но тепло не шло в тело – жар костра остался снаружи, а внутри рос лёд.
Шатёр казался живым. Он дышал. Ткани чуть колыхались, как плоские груди умирающей ведьмы, что выдохнула проклятие, но не умерла. Вдруг – щелчок. Хруст. Тихий, будто ломается стебель, но в нём было что-то большее – звериное. Настоящее. Я напряглась, и в тишине своего страха расслышала: шаг.
Шаг в траве. Не копыто. Не сапог. Мягкий, хищный, осторожный.
Я медленно, едва дыша, отогнула край шкуры и заглянула в щель.
И он был там.
Волк.
Настоящий. Не сон. Не дух. Не метафора.
Серый, как зола в золе.
Огромный. Широкогрудый. Молчаливый, как старый воин, переживший тысячу битв.
Он стоял в нескольких шагах от шатра, не двигаясь. Не прятался, не пугал. Просто был.
Глаза его не сверкали, как у зверя – нет. Они были матовыми, выцветшими, как у стариков, что жили слишком долго, чтобы чему-то ещё удивляться. Он не рычал. Не приближался. Но смотрел на меня, будто видел не пленницу – душу, искривлённую болью.
Мы смотрели друг на друга.
И в этот миг весь мир сузился до этой щели в шатре и этих двух глаз, полных степи, голода, памяти.
Во мне замер крик. Замер страх.
И что-то – внутри – повернулось.
Он знал.
Я не знаю, как, но он знал.
Что я сломлена. Что я жива. Что я опасна.
Он знал – и не осудил.
А потом – как пришёл, так и ушёл.
Медленно развернулся, махнул хвостом, и растворился в темноте, как тень, что не должна была показаться, но показалась.
А я осталась – с этой встречей, как с меткой на сердце.
Это не был страх. Нет.
Это был знак.
Что не всё здесь принадлежит хану.
Что кто-то в этой проклятой степи – узнал меня. И признал.
***
Утро пришло не светом – тяжестью. Оно не озарило небо, а надвинулось, как хмель после злого вина: вязкое, мутное, с привкусом беды. Воздух стоял густой, как если бы степь накрыли парчой дыма, и в нём не хватало дыхания, как в церкви перед погребением. Я лежала, связанная, как всегда – руки под животом, ноги скручены туго, верёвка натирала щиколотки до крови, и даже когда я спала, я чувствовала эти узлы, как клеймо, как насмешку, как доказательство, что мне больше не принадлежит даже тело.
Но в этот день… было иначе.
Он вошёл, не проронив ни слова, и глаза его были такие, будто он уже похоронил всё живое. Я притихла, не смея дышать, ожидая привычного: еда, затем узлы, затем снова темнота. Но он подошёл, встал на колени – и медленно, молча, развязал меня. Сам.
Он даже не смотрел на меня – и в этом молчании было страшнее, чем в тысяче угроз. Он просто поднялся и вышел. Как будто больше я не стоила даже связывания. Как будто ему стало всё равно, уйду я или умру. Или… может, он знал, что я не уйду.
– Попытаешься бежать – поймаю и отрежу палец…Попытаешься еще раз – отрежу второй.
Я осталась одна. Свободная.
И от этого – в сто раз более пленённая.
Я приподнялась, ноги затекли, запястья саднили. Руки дрожали. Сердце билось в горле.
И всё же я вылезла. Из тени. Из страха. Из шкуры.
Я подняла полог шатра – и шагнула наружу.
И сразу – тишина. Такая, что даже ветер словно слушал.
Воины сидели по кругу, как обычно, но никто не ел, никто не громко говорил, никто не смеялся.
Они смотрели на меня.
Все.
Одновременно.
Не нагло, не вызывающе – но с тем вниманием, с какой смотрят на огонь, в который вот-вот бросишь живое.
В их глазах было неприкрытое любопытство. И…похоть.
И тут налетел ветер.
Резкий, ломаный, со свистом. Он пронёсся между шатрами, подняв пыль, запах коней, и… что-то ещё. Я вдохнула – и почувствовала гарь. Настоящую, пронзительную, как в день, когда сгорел амбар у деда. Но в небе – ни дыма, ни золы. Только вкус. И память. И предупреждение.
Что-то зашевелилось внутри. Живот сжался, как перед криком.
Мне стало страшно.
Так, как не было с первого дня.
Потому что теперь я была не просто пленницей – я была свободна.
И в этой свободе было что-то страшнее уз.
Я попятилась. Шаг за шагом. Смотрела на лица – все как один молчали.
Никто не окликнул. Никто не остановил.
Но каждый из них знал, что я не должна была выходить.
Я шагнула назад, одной рукой отодвинула полог и нырнула обратно в шатёр, будто в утробу, в могилу, в тёмное спасение.
Я села в угол. Колени к груди. Руки к вискам.
И всё моё существо шептало:
Это место – не моё.
И эта тишина – не простая.
Что-то грядёт. Что-то в воздухе. Что-то идёт ко мне.
А я – одна.
Среди врагов.
И даже хан больше не держит меня.
Потому что страх держит лучше любых уз.
Глава 7
Вечер опустился на степь не мягким сумраком, а глухим погребальным покровом, тяжёлым, как саван на лице мертвеца. Костры снаружи трещали редко, будто не от тепла, а оттого, что огонь сам дрожал. Воздух в шатре стоял спертый, плотный, наполненный чем-то таким, что не чувствуется носом, а расползается по коже, как сырость по стенам старого склепа.
Я лежала, завернувшись в шкуры, глядя в одну точку, не дыша – будто сама стала частью этой мёртвой тишины. И вдруг – шорох, тихий, как шелест мха под босыми ногами. Ни зова, ни стука, ни разрешения. Просто она вошла.
Улан-Ама.
Тень, дым, знак. Не женщина – сущность. Прошла сквозь полог, как ветер проходит через щель в ледяной стене. Шатёр не отреагировал, не шелохнулся – как будто ждал. Я не смогла закричать. Не смогла даже вдохнуть. Всё тело моё сковалось, будто я не из плоти, а из земли – впиталась, вросла, приросла, и даже мысль не могла вырваться из черепа.
Она стояла в проходе, и глаза её горели без света. Нет – не горели. Тлели. Как пепел, оставшийся после сожжённого дома. Лицо её было из складок, трещин, морщин – как кора дуба, что пережил тысячу зим. Волосы – как сухая степная трава, спутанные, с редкими костяными бусами, словно это не украшения, а напоминания о тех, кто глядел в неё – и не пережил.
Она не спросила, можно ли.
Она села.
Напротив меня.
Точно, как смерть. Не торопясь.
Молча.
И просто смотрела. Долго. Так долго, что я не знала – живу ли я ещё, или уже сплю, или умерла. В её взгляде не было вражды. Не было жалости. Там была только память. И приговор. Как будто она видит меня не сейчас, а всю – от рождения до конца.
Я не могла оторвать глаз. Хотела закрыться, спрятаться, исчезнуть – но не могла. Как олень, увидевший волка – и уже знающий: не убежит. А запах… О Господи, запах! Он наполз, как туман, как плесень по кладбищенским камням. Пахло глиной, в которую клали мёртвых. Пахло кровью, впитавшейся в полы старых храмов. Пахло родами, смертью, потом и медью. Запах древности. Запах тайны. Запах того, что не должно быть рядом с живыми.
И всё во мне понимало:
Это – не человек. Это – знамение.
И я – не избрана. Я – помечена.
Палец её поднялся, как будто не к моему лбу – к самой сути. Дрожа, но точно, как стрелка над компасом судьбы. Я видела, как он тянется – не торопливо, но неумолимо, с той беззвучной силой, что движет морями, корнями, с той древностью, которую не может остановить ни человек, ни бог. В этом жесте не было ни милости, ни угрозы – была только необходимость. Как восход. Как осень. Как смерть.
И вот – он коснулся. Не болью. Не жаром. Не жесткостью. Касание её было лёгким, как дыхание предков в тёплой пыли, что встаёт над прахом костей. Но в ту самую секунду, когда её палец лег на середину моего лба, – мир оборвался. Молча. Резко. Без предупреждения. Как если бы кто-то выдернул из меня весь воздух, свет и время.
Я не упала – меня будто вынули из тела, как нить из иглы, вытянули и сбросили в бездну, где не было ничего, кроме пульсирующего мрака и ветра, что воет сквозь века. Я не могла кричать, потому что голоса не было. Не могла плакать, потому что не было глаз. Я – не я. Я – бесплотное знание, сгоревшая память, заклинание, потерявшее язык.
Вокруг меня разрастался огонь – не живой, не жаркий, а огонь судьбы, что пылает в тех, кто назначен. Он охватывал степь, как проклятье, и эта степь горела не снаружи – изнутри, от самой своей сути, будто кто-то вырвал сердце земли и поджёг его. Воздух дрожал от пламени, и в этом дрожании я увидела его.
Хан.
Он стоял посреди огня, обнажённый по пояс, весь в крови – и не чьей-то, а своей. Он кричал. Не слова – звук. Дикий, звериный, невыносимый. В нём было всё: гнев, боль, любовь, предательство, расплата. Он звал меня, тянулся ко мне, но я стояла в стороне, неподвижно, и у моих ног – ребёнок. Совсем мал, в саване, в крошечном плаще, сотканном из той же ткани, что и его – ханский.
Мальчик молчал. Глядел на меня, как на солнце.
И я знала – он мой. И его. И не чей.
И из-за него – всё сгорит.
Я стояла среди пепла будущего, пепла памяти, пепла имен.
И знала: я – не спасение. Я – пламя.
Я – женщина из огня.
И он – сын бурь.
И наша встреча – не жизнь. Судьба. Суд. Кара.
И когда я очнулась – с криком, с холодом, с дыханием, рвущим грудь, – шатёр был пуст.
Только на полу лежали перо – белое, из крыла, и кость – тёмная, гладкая, как слёзы.
А бабки не было.
И, может, и не было никогда.
Они вошли молча, как входят в святилище перед казнью. Их было трое: смуглая, как земля после пожара, старая, с глазами цвета пепла, молчаливая, с лицом, будто вырезанным из берёзы; молодая – некрасивая, с тяжёлым взглядом, с руками, как у мясника, короткими и толстыми; и третья – ещё девка, но уже с таким лицом, будто всё, что с ней могли сделать – уже сделали. Ни одна не представилась. Ни одна не глянула в глаза. Только одна сказала:
– Приказ был – смотреть.
И это «смотреть» было не взглядом. Это было обыскающее, вонзающее, отнимающее. Я стояла посреди шатра, босая, в мятом, грязном платье, что давно уже не было моей одеждой, а только тряпкой, напоминающей о том, кем я была. Руки мои дрожали, но не от холода – от ярости, которую приходилось глотать.
Они подошли, как к кукле. Без слов. Без дозволения.
Разорвали ткань. Ловко, без грубости, но с тем спокойствием, что бывает только у тех, кто делает это не впервые.
Одна приподняла подбородок. Другая развела колени. Третья, та самая, молодая, взяла меня за грудь, как за животину, и я вздрогнула – не от боли, от отвращения, от желания закричать, плюнуть, ударить. Но не закричала. И не ударила. Я проклинала молча.
– Худа, но кость ровная, – сказала одна.
– Живот пуст, – добавила вторая.
– Глаза злятся, – усмехнулась третья. – Значит, не сломана.
И всё это – как про вещь. Про лошадь. Про рабыню. Не про меня.
Они говорили друг другу, как женщины, что вяжут узел или квасят капусту – с отстранённым интересом, с ритуальной усталостью, с тем равнодушием, что страшнее крика. Они трогали, щупали, осматривали. И ни одна не видела во мне человека. Только "её". Только "ту". Только товар.
– Девственно, – сказала старая, и её голос прозвучал не как утверждение, а как приговор.
После этого они не извинились, не взглянули. Просто ушли. Как приходят и уходят тени. Шепчущие, вонзающие, глумливые.
Я осталась стоять посреди шатра, обнажённая, как душа после исповеди, где никто не простил.
И всё тело моё было не телом – одной сплошной раной, не кровоточащей, но гноящейся.
Не от боли.
От стыда. От унижения. От того, что я больше не принадлежала себе – ни снаружи, ни внутри.
Я стояла – как стоИт свеча над гробом, что вот-вот опустят. Не живым телом – одним только дыханием, пустым, ломким, как стекло в мороз. Они ушли – те три женщины, с руками, как у скотников, с глазами без дна – осмотрели, обсудили, опозорили. Оставили меня – голую, как новорождённую, и мертвую, как жертву, не дождавшуюся ножа.
Я не успела прикрыться. Не успела даже вдохнуть, когда ткань полога шевельнулась, и он вошёл.
Хан.
Не громко. Не с клинком.
Он вошёл, как входит смерть, что решила тебя не торопить.
И встал в проёме – весь, как есть. Высокий, как дерево в засуху. Глаза – чёрные, плотные, как ночь без звёзд.
И он увидел меня. Всю. Сразу.
Я не прикрылась. Руки не послушались.
Как если бы я сама знала: он уже всё взял, взором, желанием, жадностью.
И он смотрел.
Долго. Молча. С похотью, в которой не было ни юности, ни страсти – одна только власть.
Как смотрят на то, что добудешь, и сломаешь, и заберёшь навек.
Не сегодня – но скоро.
И я знала это.
Каждой порой. Каждой жилкой. Каждой тенью страха, что просыпалась в крови.
Он шагнул внутрь, будто во дворец свой вошёл.
И воздух стал гуще, как перед грозой, как в бане, где не спастись дыханием.
Я всё стояла, не прикрытая, и чувствовала, как жар от его взгляда ползёт по мне, как будто он гладил – не руками, нет, – взглядом, волей, голодом.
– Ты, – сказал он. Тихо.
Но в этом «ты» было всё.
Как если бы он произнёс имя не моё, а принадлежность.
Я хотела отвернуться – не смогла.
Он ходил кругом, оглядывал – плечо, спину, волосы, будто прикидывал, где начнёт, и чем закончит.
И улыбался – не губами, глазами.
Как волк, что облизнулся.
– Не думал, что будешь такой, – шепнул, и голос его был как мех в ладони: мягкий снаружи, а внутри – капкан.
– Красота твоя – как яд.
И будет моя.
Вся. До последней слезы.
Я дрожала. Не от холода. От ощущения, что он уже дышит внутри меня.
И я была – как раскалённая медь: молчаливая, яркая, сдержанная, но вот-вот расплавлюсь.
Он подошёл ближе, и я услышала – как он дышит.
Медленно. Жадно. Глубоко.
Как зверь, что уже выбрал – и ждёт только сигнала, чтобы ринуться.
Но он не прикоснулся.
Он просто наклонился – так близко, что губы его почти касались щеки.
И прошептал:
– Запомни этот миг. Это начало. Ты ещё не моя. Но скоро не вспомнишь, как быть не моей.
И ушёл. А я осталась. Стоять. Гореть.
Не от стыда.
От знания: он уже начал меня брать. Не телом – душой. Словом. Взглядом. Властью.