
Полная версия
Исходный путь: Побег из Кобе
– Ты не отсюда, – сказал один, не глядя. – У тебя пальцы длинные. Местные режут их рыбными ножами.
– Я не режу, – ответил я. – Я печатаю.
– Тогда у моря руки у тебя свободные. Ночью придёшь?
– Зачем?
– Чтобы вода тебя увидела. – Он поднял голову. У него были светлые, выцветшие глаза. – Днём она ничего про нас не помнит. Слишком много света. Ночью – мы для неё как буквы на чёрной странице.
– А если я сомневаюсь?
– Значит, придёшь. Кто уверен – тот в горы идёт.
Вдалеке что-то треснуло, и ветер принёс более сильный запах гари – сухой, но не приятный, как от палёного лака. Я оглянулся. На заднем дворе мастерской стояла покосившаяся лодка, её борт был разрезан, и двое подростков в масках паяли по краю металлическую полосу. Искры летели, как короткий золотой дождь, сразу гасли на мокром бетоне.
– Её сожгут? – спросил я.
– Потом. Когда приговор ей подпишут. – Мужчина провёл ладонью по сетке, как по волосам ребёнка. – Некоторые вещи легче сжечь, чем чинить. Но мы ещё подумаем.
Это "мы ещё подумаем" прозвучало как приговор, который откладывают до тех пор, пока сама вещь не решит, что ей пора. В таких местах предметы умеют принимать решения. Люди – не всегда.
Я спустился к воде. Волна накатывала, чуть цепляясь за щебёнку, и сползала обратно, оставляя за собой тонкие чёрные нити водорослей. Я постоял, слушая, как море говорит одно и то же слово, только с разной интонацией. В городе у меня редко получалось просто стоять. Там стоять – значит мешать. Здесь стоять – значит быть на месте.
На краю причала сидел мальчик – лет двенадцати, в огромном свитере, который сползал с одного плеча. Он свесил ноги и ел мандарин, аккуратно выкладывая кожуру звездой.
– Ты знаешь, – сказал он, не глядя, когда я оказался рядом, – у нас тут люди иногда приезжают и говорят, что ищут себя. На берегу себя не найдёшь. На берегу тебя видно всем.
– А где тогда?
– Там, где тебя никто не видит. – Он кивнул в серую даль. – Но это недолго. Потом всё равно надо возвращаться, чтобы посмотреть, кем ты пришёл.
– А ты где был?
– Я пока никто. – Он улыбнулся, и у него оказались очень взрослые глаза. – Я знаю имена всех котов в посёлке. Это почти как быть кем-то.
– И какие у них имена?
– Мы их не называем. Только коты знают свои имена. Мы их просто зовём. – Он поднял мандариновую дольку, как маленькое солнышко. – Хочешь?
– Спасибо. – Я взял дольку, и она оказалась неожиданно тёплой, как будто её держали в рукаве.
Когда я поднял голову, мужчина в сапогах уже стоял рядом. Он был невысокий, широкоплечий, с руками, в которых жили верёвки. На нём была куртка с пропитанной солью тканью, которая никогда не сохнет до конца.
– Меня зовут Масао, – сказал он. – Твои сапоги – плохие. Возьми мои – на ночь. Вернёшь утром.
– Сколько…
– Не спрашивай. – Он кивнул в сторону магазина. – Тебе сказали – значит, это правда.
Он повёл меня к маленькому сараю у воды. Внутри – запах резины, рыбы, дыма. На стенах висели жилеты, мотки верёвок, ножи с широкими лезвиями, сухие перчатки. Масао снял с крючка пару высоких сапог, чёрных, как ночной канал, и поставил их передо мной.
– Размер угадал? – спросил.
– А если нет?
– Значит, будешь ходить аккуратнее. – Он забрал у меня записку, которую я держал в руке, не думая – открытку с фразой. Прочитал, вернул. – Это твой друг написал?
– Похоже. Но штемпель – вчерашний.
– У нас время не всегда приходит вовремя. Иногда оно задерживается на соседней станции. – Он посмотрел на меня поверх открытки. – Ты из тех, кто держится за руль двумя руками?
– Был. – Я улыбнулся. – Сейчас не уверен.
– Хорошо. – Он кивнул. – Ночью идти будем вдвоём. Ты не будешь помогать, если не скажу. Будешь просто стоять. Это самая сложная работа в море – стоять и ждать, пока вода примет решение.
Я хотел спросить, зачем мне туда, но вопрос показался лишним. Некоторые вещи начинают звучать смешно, когда рядом стоит человек, который слишком долго разговаривал с ветром. Я лишь кивнул и взял сапоги. Они были тяжелее, чем выглядели, и от этого весомее. Как слова, к которым возвращаешься не потому, что они красивые, а потому, что они единственные.
– До ночи у тебя есть время, – сказал Масао. – Поешь. Поспи. Если умеешь. Если нет – посмотри на воду так, как будто смотришь на старую фотографию. Тогда она, может, посмотрит на тебя.
– Ночь – это когда? – спросил я.
– Когда коты уйдут с улиц. – Он улыбнулся. – И когда ветер станет ровным, как нитка. Ты поймёшь.
Я поднялся обратно по улице. Коты, казалось, действительно становились меньше, как картинка, которая отдаляется, пока не исчезнет. Ветер перестал быть иглой и превратился в широкую ладонь. В магазин я не заходил – там уже знали, что мне нужно, и это лишало меня выбора. Я вошёл в маленькую забегаловку, где над плитой висел календарь с прошлым месяцем и фотографией гор. Хозяйка поставила передо мной мисо-суп, рис и жареную рыбу – сказала только: "Глаза оставь. Они смотрят в завтра". Я оставил.
Еда здесь не была "вкусной" в городском смысле. Она успокаивала, потому что знала, зачем она есть. В городе еда – это разговор о еде. Здесь еда – просто работа. Как море.
Я вышел на улицу уже в сумерках. В порту загудел мотор – коротко, предупреждая, что вокруг всё живое. Из какой-то трубы потянуло дымом – уже совсем явственно, глаза заслезились. Я остановился под навесом и прислонился к столбу, глядя, как вдалеке двигаются маленькие огни. Кто-то смещал их, как чужие чувства на ладони. Я подумал о блокноте Сэи – о том, как она выбирала эти точки. Может быть, она не выбирала. Может быть, точки выбирали её.
Открытка лежала в нагрудном кармане. Я достал её, прочитал фразу ещё раз и рассмеялся без звука. Глупо бояться промокнуть, когда ты уже давно не сушился.
– Ты смеёшься один, – сказал кто-то совсем близко. Я обернулся – подросток с пайкой на резиновой лодке, лицо ещё детское, но голос уже приученный к ветру. – Здесь так делают только те, кто скоро уйдёт.
– Уйдёт – куда?
– В море. Или домой. Это почти одно и то же, если ты не знаешь разницы. – Он подтолкнул лодку ногой. – Если тебя взяли – приходи, когда загорятся три огня на маяке. Не раньше. Раньше – море смотрит на других.
Я хотел спросить: "А если я не приду?" Но в этом месте некоторые вопросы звучали так, будто ты просишь разрешения у того, кто не умеет говорить "да" или "нет". Я лишь кивнул.
До ночи оставалось два с половиной часа. Этого времени хватало, чтобы передумать, уехать, найти автобус. Но в таких местах время не даёт тебе сделать правильный выбор. Оно просто садится рядом, как старик в вагоне, и дремлет, пока ты делаешь то, что уже решили раньше.
Я прошёл до конца улицы, там, где начиналась низкая гора – скорее холм, на котором росли низкие, упрямые сосны. Сел на камень. Под ногами были осколки ракушек; когда на них наступаешь, они звучат как очень маленькие барабаны. Небо было полосатое, будто его расчесали. Где-то крикнула чайка – сухо, как ржавчина. Я подумал: если бы мою жизнь можно было описать сегодня одним словом, это слово было бы "ждать".
В городе я ждал другое: письма, звонка, ответа начальника, зарплаты, нужного состояния. Здесь я ждал, когда коты уйдут с улиц и когда ветер станет ниткой. Это, конечно, тоже зависело от людей: кто-то должен был прийти и сказать "пора". Но в этом "пора" было меньше человеческого, чем в письмах и звонках. Здесь "пора" приходило из воды.
Вдалеке, у мастерской, кто-то ещё раз включил сварку. Искры прыгнули по земле и спрятались. Запах гари накрыл улицу мягко, как старое одеяло. Я поймал себя на том, что этот запах не вызывает отвращения. Он был как примета: впереди – ночь, а значит – шанс. В детстве у нас дома был обогреватель, который в редкие холодные дни нагревал воздух так, что пластик начинал пахнуть по-особенному – тонкой, сладкой гарью. Этот запах всегда говорил: "Сейчас будет тепло, но ненадолго". Я вдохнул глубже и понял, что вспомнил не обогреватель и не дом. Я вспомнил то чувство "ненадолго". Возможно, ради него мы и уходим в путь.
Когда стемнело, улица стала не темнее – просто честнее. Свет в окнах показал, где у людей кухня, а где – комнаты без мебели. Одна дверь открылась, и на порог вышла женщина в резиновых сапогах – ухватила ведро и вылила воду на ступени. "Чтобы не заносило соль", – сказала она мне, хотя я ничего не спрашивал. Здесь отвечают заранее – от привычки жить с морем, которое никогда не спрашивает.
С маяка раз, другой, третий – вспыхнули огни. Они были не как в кино – не жёлтые, а холодные, ровные, будто их нарисовал бухгалтер. За спиной, в тени, кто-то тихо кашлянул. Я обернулся – Масао. На плече у него висела куртка, на руке – фонарь.
– Время, – сказал он. – В сапогах тесно?
– Поэтому идти буду осторожней, – ответил я.
Он кивнул, и мы пошли к воде – туда, где ночь любила смотреть на тех, кто не боится промокнуть.
Мы шли молча: Масао – впереди, я – на полшага сзади, стараясь ступать в его следы, хотя бетон причала был ровным и память ног не требовалась. У воды стало темнее – не потому что ночь, а потому что воздух там плотнее, как ткани, которую натянули на каркас. Лодка стояла боком к ветру, короткая, с высоким носом; борт отполирован до матового блеска ладонями и солёной водой. На носу – чёрная резиновая шина, прибитая верёвкой, как старый зуб.– Сапоги не подтягивай слишком сильно, – сказал Масао. – Если вода зайдёт – снимешь быстрее. Всё, что трудно снимается, в море не любят.Он бросил в лодку канистру, затем – пластиковое ведро, брезентовый тюк и длинный фонарь на батарее. В лодке всё было на своих местах – но как-то не по-человечески аккуратно, а так, будто вещи сами знают, где им лежать, и сердятся, если их передвинуть. Я сел на рёбра корпуса, держась за металлическую скобу. Руки сразу стали липкими – соль впивается, как мелкая пыль, только мокрая.– Правила, – сказал Масао, не глядя. – Слушай и не кивай, пока не понял. Когда не понял – тоже не кивай.Он поднял ладонь, будто собирался загибать пальцы, передумал.Пятое. Если упал – не хватай верёвки. Они режут. Хватай воздух. Воздуха больше.– Первое. Не смотри на горизонт. Он врёт. Смотри на воду рядом – полтора корпуса от борта. По ней всё видно. Второе. В лодке стоим широко, колени мягкие, как у пьяного. Падать – на задницу, а не вперёд. Третье. Руки без моей команды – не помогают. Помощь без просьбы – вред. Четвёртое. Если страшно – дыши. Если очень страшно – считай. – Понял, – сказал я. На "не кивай" не кивнул.– Хорошо. – Он прищурился, как будто проверял, правда ли "понял" значит "понял". – Если скажу "сядь" – садишься. Если скажу "стой" – стоишь. Если скажу "не смотри" – не смотри. В море иногда то, что видишь, хуже того, что есть. Это тоже правда.Подошёл подросток с пирса, тот самый с пайкой. В темноте его лицо казалось ещё младше, чем днём.– Это Рику, – сказал Масао. – Он останется на берегу. Если не вернёмся до рассвета – позовёт чужих. Рику, что скажешь?– Рыба сегодня низко, – ответил тот серьёзно. – Но ветер ровный. Сначала отдаёт, потом забирает. Вернитесь между.– Слушай его, – сказал Масао мне, как будто представлял одного старика другому. – Он немногословен, зато не врёт.Рику протянул мне короткую верёвку – красную нитку, завязанную в простой узел.– На руку, – сказал. – Не талисман. Просто чтобы помнить про кровь. Кровь всегда внутри. Если окажется снаружи – срочно обратно.– Спасибо, – сказал я и завязал нитку на запястье. Узел оказался удивительно уверенным – будто его завязал кто-то, кто меня любил.
Мы отвязали носовую шлюп-линь. Вода у борта была не чёрной – густо-серой, как графит, который ещё не трогали пальцами. Ветром в лицо потянуло солью и соляркой. И – снова – той самой гарью, которая к ночи стала чётче; она уже не пряталась в воздухе, а жила в нём, как второй запах. Я вдохнул и ощутил где-то под грудиной знакомую, давно забытую тревогу – не паническую, а рабочую, как перед экзаменом, к которому ты всё равно уже идёшь.– Зачем мы идём? – спросил я, сам удивившись собственному голосу.– Потому что море не любит, когда к нему приходят днём, – сказал Масао. – Днём все на море смотрят. Ночью – оно смотрит на всех. Мы ему не нужны, но и не лишние. Иногда оно даёт посмотреть на нас самим. Чтобы не забыли, кто мы.
Он толкнул лодку ногой, и мы поплыли вдоль стены. Мотор он завёл только у выхода из бухты – коротко, без форсировки, как будто извинился перед водой. Двигатель кашлянул, проглотил воздух и загудел ровным низким тоном. Этот звук заполнил всё, что во мне звенело городом.– Руки – ниже колен, – напомнил Масао. – Всё, что выше – для моря.
Я спрятал ладони и стал дышать так, чтобы дыхание совпадало с вибрацией корпуса. По бокам тянулись буи; на одном сидела чайка, и в свете фонаря её глаза на секунду стали как у человека – пустые, когда их ослепили.
Мы вышли из-под защиты волнорезов – и лодку сразу подхватило, как собаку за шкирку. Первая волна не ударила – приподняла и опустила, проверила. Масао чуть повернул румпель, клюнул носом и принял правильный угол. Всё, что он делал, было экономно; в каждом движении не было шоу – только смысл, как у верёвки.– Смотри рядом, – сказал он. – Вот здесь. – Пальцем показал на полоску воды у борта. – Смотри не глазами – коленями. Глаза поздно видят. Колени знают раньше.
Я попробовал. Сначала показалось смешным – какие колени? – но через минуту почувствовал: правда, будто у ног завёлся другой орган чувств, понимающий, когда лодка поднимется, а когда – провалится. В этом знании было немного счастья – как в любом маленьком умении, которое ты получил даром.– Считай, – сказал Масао. – До трёх – вдох, до трёх – выдох. Когда долго смотришь в темноту – мозгу нужен метроном.
Я считал. Когда сбивался, возвращался к открытке в кармане: "Море любит тех, кто не боится промокнуть". Это была не бравада – напоминание: ты уже мокрый, хватит беречь сухость.
Где-то впереди, за спиной у темноты, раздался долгий, низкий раскат – не гром, не мотор – как если бы кто-то очень далеко опрокинул железную ванну на каменный пол. Волна дошла до нас через несколько секунд. Она не была высокой – просто другой, тяжёлой. Лодка приняла её боком, мягко, и я впервые услышал, как вода говорит не "ш-ш-ш", а "ну?". Это "ну?" всегда задают взрослые, когда знают, что ты всё равно сделаешь по-своему.– Не геройствуй, – сказал Масао ровно. – Геройства в море на всех не хватит.– Я и не собирался.– Тем лучше. – Он улыбнулся, но я его не видел – улыбки в темноте слышно.
Дождь начался без прелюдий: будто кто-то сдвинул штору из воды. Капли были крупные, тяжёлые, сразу холодные, как монеты из чужого кармана. Лицо обожгло. Я не стал поднимать ворот – вспомнил правило: "всё, что выше – для моря". Пускай возьмёт своё.– Если станет хуже – сядешь, – произнёс Масао, не повышая голос. – Хуже – это когда ты перестанешь слышать мотор. Пока слышишь – всё как надо.
Я прислушался: низкий ровный звук был как пульс. На секунду показалось, что он не снаружи, а во мне. Я вспомнил офис – гул кондиционера, однотонный шум серверной, пищащие уведомления, которые заставляют сердце делать маленькие лишние шаги. Воздух там был вылизан, отфильтрован; здесь – грубый, живой, с песком на зубах, но от этого честнее. Ты знаешь, что вдыхаешь.– Сюда идёшь не ради рыбы, – сказал Масао, словно отвечая мыслям. – Ради вопроса. В городе вопросов много, а ответов мало. У моря наоборот: ответ один, а вопросы лишние.– И какой ответ?– "Есть". – Он повёл плечом. – Вода есть. Ветер есть. Ты есть. Этого достаточно, чтобы не врать себе. Остальное – потом.
Ветер вытянулся в одну сторону – действительно, стал "как нитка". Лодка пошла легче, держась носом к волне под острым углом. Я снова почувствовал коленями, что хорошая волна – та, которую не ждёшь. Плохая – та, которой боишься. Страх заставляет сгибать спину – а спина в лодке главное: сломается она – ноги уже не помогут.– Сейчас качнёт, – предупредил Масао. – Не сопротивляйся.
Качнуло. Лодку бросило на долю секунды так, что внутренности захотели остаться в другом месте. Я автоматически схватился за борт – и тут же услышал спокойное: "Руки вниз". Опустил. Волна сошла. По щеке текла холодная вода – не дождь, но уже море. Оно липло к коже иначе – как язык к металлу. Я улыбнулся сам себе – не потому что весело, а потому что смешно, когда тебя проверяют на правила, будто ученик начальных классов.– Когда нас крутит, – сказал Масао, – вспомни, что твоё тело – это другая лодка. Если вложить лодку в лодку правильно – они договорятся.– А если нет?– Тогда море договорится за тебя. – Он чуть прибавил газ. – Но лучше не отдавать ему всю работу.
Свет маяка на берегу вспыхнул три раза и исчез за спиной. Впереди – только тёмная масса, на которой иногда возникали тусклые блики, как если бы кто-то протёр грязным пальцем чёрное стекло. Дождь стал косым. И – как будто этого было мало – из глубины поднялся второй запах: теперь гарь была не от мастерской, не от сварки. Она пришла с волной – тонкая, терпкая, с привкусом нагретой смолы и мокрого дерева, которое трут об железо. Я вдохнул и ощутил – не запах даже, а память о нём. Детство отозвалось коротко – чужим домом, чужой комнатой, где обогреватель грел воздух до мягкого, проступающего в горле тепла. "Ненадолго", – подумал я. И в эту секунду, словно взяв мою мысль за поводок, вода ударила.
Не сверху – снизу. Лодку приподняло и поддело под животом. Нос взвился, мотнуло вправо, затем налетел встречный гребень и растянул на нас белый, ледяной, целиком враждебный пласт. Грудь вжало; рот сам открылся – и сразу наполнился солёной водой, как если бы тебе в детстве велели молчать и, на всякий случай, залили рот супом. Я захлебнулся, кашлянул, согнулся – и услышал в ухо:
– Сядь.
Я сел. Не подумав – сел. Спина нашла рёбра корпуса, колени сами поймали новый ритм; ладони легли туда, где у меня спрашивали про "руки ниже колен". Дождь бил по затылку, по шее, по пальцам. Мотор ревел чуть громче – не от страха, от работы. Масао рванул румпель, поставил нас к волне, как ставят стул обратно на четыре ноги.– Смотри не глазами, – сказал он. – Коленями. У нас длинная ночь. Дай лодке решать.
Я дал. Впервые – по-настоящему: не "контролировать" и не "держаться молодцом", а именно позволить. В этот момент я почувствовал, как что-то внутри стискивает зубы – и… отпускает. Не капитуляция – согласие. Море не стало другом, шторм не превратился в игру, но в этот миллиметр секунды я перестал быть "человеком, который справляется". И лодка – как будто, послушавшись – перестала "нас спасать", а стала просто идти.– Хорошо, – сказал Масао почти нежно. – Вот теперь ты на борту.
Вторая волна пришла сразу, без паузы. И третья. Между ними – те самые три счёта до вдоха и три – до выдоха. До "мы здесь" и до "мы ещё здесь". Я перестал думать словами и стал считать кожей. Вокруг не было ни города, ни его голосов, ни моего начальника, ни тех ежегодных планов, где всегда не хватало недель на "пожить". Было "есть": вода, ветер, мотор и мы – двое, которые договорились не спорить с тем, что сильнее.– Если сейчас закричишь – услышишь только себя, – сказал Масао, словно проверяя, не придумаю ли я глупость. – В шторм говорят шёпотом. Он слышит только шёпот.
Я кивнул – и, чтобы не сорваться на "геройство", стал прослеживать глазами ту самую полосу воды в полтора корпуса от борта. Там иногда поднимались маленькие белые языки – предупреждения. Мы успевали встречать их носом, пока они не разрастались. Это успевание – чистая радость, как когда вовремя ловишь падающую вещь. Ни до, ни после – только сейчас.
В какой-то момент – не скажу, когда – дождь стал мельче, ветер – суше, а гарь – заметней. Мы прошли через что-то, как через плотную занавеску, и оказались в пространстве, где шум стал глубже, как если бы кто-то убрал лишние голоса из записи. Волны не исчезли, но вокруг стало широким. Это "широким" пахло деревом, смолой и – странно – мокрой землёй, хотя кругом воды больше, чем земли.– Дальше – тише, – сказал Масао. – Не потому что безопасно. Потому что уже не ты решаешь. Дай лодке решать.
Я съехал чуть ниже на банке, упёрся пятками во что-то твёрдое – в ту самую "грудину лодки", которую в учебниках называют кильсоном. По телу пошла дрожь – но это была уже не дрожь страха, а дрожь выравнивания, когда совпадаешь с внешним ритмом и перестаёшь быть чужеродной деталью. Мотор мурлыкал. Дождь шуршал, как крупа. Вдали, где не было ничего, кроме темноты, мне показалось, будто кто-то прошёл по воде босиком. И я не проверял глазами – помнил правило. Не смотреть, если скажут "не смотри". Даже если никто не сказал.– Ещё немного, – произнёс Масао. – Потом – обратно. Если море пустит.
Я хотел спросить: "А если не пустит?" Но ответа я уже знал. "Есть". И это, может быть, было самым честным ответом из всех, что мне давали за последние годы.
Мы ещё какое-то время шли в том тёмном коридоре, где гром не ругается, а гудит, как старый холодильник, и каждая волна – не враг, а привычка. Дождь постепенно разлохматился, стал сыпаться редкими клочьями, как вата из подранной подушки. Фонарь Масао он не включал – зрение здесь было ниже колен.
– Тихо, – сказал он неожиданно. – Сейчас послушаем.
Он сбросил газ до едва ощутимого, и мотор перешёл на ровное урчание – так мурлычет кот, уверенный, что ты всё понял. "Послушаем" означало не уши. Послушать нужно было вес, как лодка отвечает корпусом на ту же самую воду, что минуту назад хотела тебя перевернуть. Ответ был прост: "Держу". Я почувствовал, как выпрямляется позвоночник, как встаёт на место дыхание. Ничего не изменилось – изменился я.
Запах гари не исчез. Наоборот, проступил отчётливее: как от свежераспиленной, сыро-смолистой доски, которую водили по металлу. С этим запахом пришла память – не картинка, а ощущение детского коридора: батарея греет воздух до мягкой сладости, мать говорит "только недолго", и внутри уже готово согласие на это "недолго".
Где-то левее вспухла широкая спина волны, но она прошла мимо, как человек, который узнал тебя и решил сделать вид, что не узнал. Масао повёл румпелем – не столько "управил", сколько предложил: "Давай так". Вода кивнула. Мы пошли обратно.
– Ещё три языка, – сказал он. – Потом будешь считать сам.
Я считал: короткие белые языки в полтора корпуса от борта – предупреждения, на которые отвечали носом. Три – и тишина. В этой тишине вдруг стало слышно, как запоздало стучит моё сердце – нагоняет долг. Оно стучало не по-городскому – там оно всегда бежит вперёд. Здесь оно догоняло.
– Научился стоять, – резюмировал Масао спокойно. – Этого достаточно на сегодня.
Мы прибавили газ настолько, чтобы не злить воду. Маяк снова стал троиться – только теперь вспышки резали темноту не как ножи, а как белая мелкая стружка. Дождь упал ещё раз – последним, упрямым, и умер. Осталась только низкая, ровная зыбь и тонкий шорох по днищу, будто кто-то под лодкой листал мокрую книгу.
– Запомним, – сказал Масао уже к берегу. – Когда совсем нечего делать – слушай, как течёт смола. Она течёт даже в холод. Это и есть "есть".
Я улыбнулся. Придумать это в городе нельзя – там смола не течёт, её расплавляют по плану.
Берег сначала был только мыслью – наслоением запахов: мокрой верёвки, солярки, рыбы и – опять – той же гари, но теперь разной. Ближе к причалу гарь стала человеческой: сырые доски, костерок в бочке, кто-то, не дождавшись утра, сушит перчатки на открытом огне. Как только мы вошли под защиту волнорезов, ночь стала светлее – отражённый город далеко слева подкинул неону, и вода заблестела, как дешёвый шёлк.
На пирсе нас ждали: Рику – худой, прямой, как рейка, с фонарём в руке, и ещё двое, которых я не видел днём. Рику поднял фонарь чуть выше – не в глаза, а в воздух – и кивнул так, будто от него ничего не зависело, но он рад, что не зависело зря.
– Между, – сказал он. – Вернулись между.
– Умный мальчик, – отозвался Масао и заглушил мотор. – Помни, что ум – это то, что не мешает.
Мы подтянулись к покрышке у борта. Борт был слизан, как кость. Я встал – медленно, соблюдая свою новую лодку – и почувствовал, как ноги впервые за вечер стали моими. Руки пахли солью, металлом и дымом. Я поднял взгляд: над сараем для снастей подрагивал тонкий огонь бочки. В нём сушили перчатки.
– Дай сюда, – Рику протянул ладонь. Я подумал, что просит фонарь, но он взял моё запястье с красной нитью, проверил узел. – Оставь до утра. Чтобы не забыть, куда кровь.
– Не забуду, – сказал я.
– Все так говорят. – Он усмехнулся по-взрослому. – Нить помнит лучше.
Масао ничего не говорил, пока мы вытаскивали лодку на ролики. Его молчание было не пустым – оно дышало. Только когда корпус лёг на деревянные брусья, он повернулся ко мне:
– Сегодня море тебя не проверяло. Оно просто смотрело. Проверять будет потом. Но для начала – приняло. Не потому что ты умный. Потому что не упёрся. Запомни разницу.
– Запомню, – сказал я. А про себя добавил: "Если забуду – нить напомнит".