bannerbanner
Холсты забвения
Холсты забвения

Полная версия

Холсты забвения

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Стас долго не мог уснуть. Слова Антонины Павловны, ее странный взгляд, воспоминание о рыжем коте – все это крутилось в голове, мешаясь с образами из школьного коридора и злобной карикатурой, все еще лежавшей на его столе, прикрытой сверху другими листами, словно он боялся ее даже во сне. Он ворочался, одеяло казалось ему то слишком жарким, то колючим. Наконец, измученный, он провалился в тяжелый, вязкий сон, похожий на погружение в холодную, мутную воду.

И во сне его рисунки ожили.

Сначала это была она – карикатура на Оксану. Она сползла с листа, вытягиваясь, как резиновая, ее нарисованные змеи-волосы зашипели, а черные провалы глаз уставились прямо на него. Она не была плоской, двухмерной. Она обрела объем, отвратительную, почти осязаемую плоть, пахнущую мокрой бумагой и чем-то еще, гнилостным.

– Ну что, художник? – проскрипел ее голос, похожий на звук рвущейся ткани. – Доволен своим творением?

Стас хотел закричать, но не мог издать ни звука. Он был парализован ужасом, прикован к своей кровати.

Затем из альбомов, разбросанных по комнате, начали выползать другие его создания. Искаженные лица, которые он рисовал от скуки на полях тетрадей, теперь смотрели на него с укором и злобой. Корявые деревья, похожие на скрюченные пальцы, тянулись к нему своими ветвями. Абстрактные, хаотичные линии сплетались в жуткие, движущиеся узоры, заполняя пространство комнаты, сжимая его.

Они не были такими, какими он их задумывал. Во сне они обрели собственную, извращенную волю. Они не подчинялись ему, они издевались над ним, окружали его, теснили. Это был бунт его собственного подсознания, его страхов и его вины, вырвавшихся на свободу и принявших уродливые формы.

Он видел за окном своей комнаты тихий, спящий Зареченск, подсвеченный лишь холодным светом луны и той самой сине-зеленой вывеской «Лунного кота», чей глаз, казалось, тоже смотрел прямо на него, на этот кошмар, разыгрывающийся в маленькой комнате. И город молчал, он был безучастен к его ужасу, словно все это было в порядке вещей, словно такие сны были обычной частью ночной жизни Зареченска.

Тварь, бывшая когда-то Оксаной, протянула к нему свою когтистую лапу.

– Ты сам нас создал, – прошипела она. – Теперь ты наш.

Стас забился в угол кровати, закрыв глаза, но образы не исчезали, они проникали сквозь веки, отпечатываясь на сетчатке огненными клеймами. Он чувствовал их холодное, бумажное дыхание на своей коже. Это была не та сила, которую он иногда ощущал в себе, не то мимолетное искажение реальности, которое он замечал вокруг. Это было нечто другое, более древнее и злое, и оно питалось им, его страхом, его одиночеством.

Он проснулся от собственного сдавленного крика, весь в холодном поту, сердце колотилось, как пойманная птица. В комнате было тихо и темно. Рисунки лежали на своих местах, неподвижные и безжизненные. Но ощущение их присутствия, их ледяного прикосновения еще долго не отпускало его, а за окном все так же загадочно мерцал «Лунный кот», хранитель ночных тайн Зареченска.

Глава 2: Первые мазки тревоги

1.

Оксана Кривцова проснулась от того, что солнечный луч, настырный, как папарацци, пробился сквозь щель в дорогих шторах ее спальни и ударил прямо в глаза. Она раздраженно отмахнулась, натягивая шелковое одеяло до самого подбородка. Но сна уже не было. Вместо него пришло что-то другое – липкое, неприятное чувство, похожее на предчувствие мигрени или ожидание плохих новостей. Тревога. Необъяснимая, беспричинная, она скреблась где-то на периферии сознания, как мышь за плинтусом.

Оксана села на кровати, откинув свои роскошные рыжие волосы. Комната, обставленная с той нарочитой небрежностью, которую могут позволить себе только дети богатых родителей, казалась ей сегодня какой-то чужой, неуютной. Даже любимый плюшевый медведь, размером с небольшого теленка, сидевший в углу, смотрел на нее как-то не так, его стеклянные глаза казались пустыми и холодными.

– Бред какой-то, – пробормотала она, тряхнув головой, словно пытаясь стряхнуть это наваждение. Наверное, просто не выспалась. Вчерашняя вечеринка у Машки затянулась допоздна, и шампанское, кажется, было не лучшего качества.

Она встала, накинула халатик и пошлепала в ванную. Яркий свет ударил по глазам, заставив ее зажмуриться. Подойдя к большому зеркалу над раковиной, она привычно начала изучать свое отражение, проверяя, все ли в порядке с ее главным оружием – ее внешностью. И тут она застыла.

Что-то было не так.

Сначала она не могла понять, что именно. Все на месте: безупречная кожа, высокие скулы, пухлые губы, которые так любил целовать Петя, большие глаза цвета осеннего неба. Но… было что-то еще. Какое-то едва уловимое искажение, словно она смотрела на себя через чуть мутное стекло или в кривое зеркало из комнаты смеха. Линии ее лица казались… смазанными? Или, может, пропорции слегка нарушены? Правый глаз, возможно, был чуточку меньше левого, а уголок губ как-то неестественно опущен.

Оксана наклонилась ближе к зеркалу, вглядываясь в свое отражение с нарастающей паникой. Этого не может быть! Она провела рукой по щеке – кожа была гладкой, как всегда. Она улыбнулась – улыбка получилась какой-то кривой, натянутой.

– Да что за чертовщина?! – вырвалось у нее.

Она яростно потерла глаза, потом снова посмотрела в зеркало. Искажение никуда не делось. Оно было едва заметным, таким, что другой человек, возможно, и не обратил бы внимания. Но Оксана знала свое лицо до мельчайших деталей, она часами любовалась им, она строила на нем всю свою жизнь, всю свою уверенность. И теперь это лицо, ее лицо, смотрело на нее из зеркала с какой-то чужой, тревожной гримасой.

Ей вдруг стало холодно, несмотря на теплый халат. Тревога, до этого скребущаяся где-то на задворках, теперь вцепилась в нее ледяными когтями. Это было не похмелье. Это было что-то другое. Что-то неправильное. И оно начиналось с ее собственного отражения.

2.

Максим Гнездов сидел в своем пропахшем пылью редакционном подвале, пытаясь выжать из себя хоть пару абзацев про новый асфальт, который, по его ощущениям, уже успел покрыться трещинами, пока он сочинял о нем панегирик. В голове крутился вчерашний рисунок кота – кривой, зловещий, как плохой сон. Он даже залез в интернет, пытаясь найти что-то похожее – может, какая-то новая субкультура, тайные знаки, сатанисты-любители кошек? Но поиски ничего не дали. Только куча фотографий милых котиков и пара статей о египетских божествах.

Пал Палыч вызвал его «на ковер» – то есть в свой крошечный кабинет, заваленный старыми подшивками «Зареченского Вестника», которые, казалось, вот-вот обрушатся и похоронят его под собой.

– Гнездов, ты там уснул, что ли? – проворчал главный редактор, не отрываясь от разгадывания кроссворда. – Асфальт сам себя не похвалит. И да, тут еще одно принесли. Опять пропажа. Возьми, может, в «Происшествия» вставишь, если место останется после некрологов.

Пал Палыч протянул ему мятый листок бумаги. Максим взял его машинально, уже предчувствуя очередную слезливую историю о потерявшемся пуделе.

«Пропала собака, – гласил неровный, женский почерк, – кличка Жучка, дворняга, черная с белым пятном на груди, уши висячие. Очень добрая. Дети плачут. Пожалуйста, помогите найти!»

Стандартный набор. Максим уже собирался отложить листок, как вдруг его взгляд остановился на нижнем крае бумаги. Там, снова нацарапанный резкими, уверенными штрихами, был силуэт. Собачий силуэт. Но такой же неправильный, искаженный, как и вчерашний кот. Длинное, тощее тело, непропорционально тонкие, искривленные лапы, голова, вытянутая, как у волка из страшной сказки, и вместо глаз – снова две пустые, зияющие дыры. От рисунка веяло той же первобытной жутью, тем же ощущением чего-то неживого, но злобного.

У Максима неприятно засосало под ложечкой. Два случая – это уже не просто совпадение. Это какая-то… система? Или чья-то очень странная, больная шутка.

– Пал Палыч, а кто принес это объявление? – спросил он, стараясь, чтобы голос звучал как можно более буднично.

– Да бабка какая-то, – не отрываясь от кроссворда, буркнул редактор. – Вся в слезах. Говорит, Жучка для них как член семьи была. Знаешь, «собака – друг человека», и все такое. Пять букв, «божество древних славян, покровитель скота»?

Максим не слушал. Он смотрел на два листка, лежащие перед ним на столе – объявление о пропаже кота и объявление о пропаже собаки. И на каждом – этот странный, искаженный рисунок. Словно кто-то ставил свою мрачную метку на этих маленьких трагедиях.

– Велес, – машинально ответил он на вопрос Пал Палыча. – Спасибо, я возьму.

Он вернулся на свое рабочее место, но мысли об асфальте окончательно улетучились. Он открыл новый файл на компьютере и назвал его «Странные рисунки». Затем достал старую карту Зареченска, которую держал для «криминальных» выездов, и отметил на ней красным карандашом два адреса, указанных в объявлениях. Улица Комсомольская, где пропал кот, и переулок Строителей, откуда исчезла Жучка. Они были не так уж далеко друг от друга, в старой части города.

Максим почувствовал, как внутри него просыпается тот самый журналистский зуд, который он так давно не испытывал. Это было не про асфальт и не про детские конкурсы. Это было что-то… настоящее. Что-то, что требовало расследования. Пусть даже это расследование касалось всего лишь пропавших животных и чьих-то странных, жутких рисунков. Пока что.

3.

Следующий школьный день для Стаса начался с предчувствия беды, такого же липкого и неприятного, как вчерашний сон. Он старался быть еще незаметнее, чем обычно, двигался по коридорам, как тень, стараясь не встречаться взглядом ни с Оксаной, ни с ее свитой. Карикатура, которую он так яростно рисовал позавчера, лежала в его рюкзаке, засунутая между учебником по истории и толстым альбомом. Он хотел ее выбросить, сжечь, но что-то его останавливало – то ли остаточное чувство злобного удовлетворения, то ли какой-то иррациональный страх, что, уничтожив рисунок, он выпустит на свободу что-то еще худшее.

Беда пришла на уроке литературы, когда МарьИванна, женщина с перманентной завивкой и голосом, способным разбудить мертвого, велела всем достать тетради для сочинения на тему «Образ маленького человека в русской классике». Стас полез в рюкзак, и в этот момент лямка его старого, видавшего виды мешка не выдержала и с треском оторвалась. Содержимое рюкзака – учебники, тетради, пенал и, конечно, его драгоценные альбомы – с грохотом посыпалось на пол, раскатываясь во все стороны.

– Прилукин! – взвизгнула МарьИванна. – Ну что за неряшливость! Вечно у тебя все из рук валится!

Стас, красный как рак, бросился собирать свои вещи под хихиканье одноклассников. И тут, как в замедленной съемке, он увидел, как один из листов, тот самый, с карикатурой на Оксану, скользнул по гладкому полу и остановился прямо у ног Семибратова, сидевшего за соседней партой.

Петр, лениво наблюдавший за его метаниями, нагнулся, поднял лист. Секунду он тупо смотрел на рисунок, его широкое лицо не выражало ничего, кроме обычного бычьего недоумения. Потом до него дошло. Уголки его губ медленно поползли вверх, обнажая крупные, желтоватые зубы.

– Опаньки, – протянул он, поворачиваясь к Оксане. – Ксюх, а посмотри-ка, что наш Пикассо наваял! Это, я так понимаю, твой портрет в его этом… авангардном стиле.

Оксана, до этого скучающе смотревшая в окно, повернулась. Она выхватила лист из рук Петра. Ее глаза пробежались по уродливому изображению, и лицо ее медленно начало наливаться краской – не от смущения, а от ярости. Губы ее сжались в тонкую, злую ниточку.

– Это… это я?! – прошипела она, ее голос дрожал от бешенства. – Ты… ты, урод, ты это нарисовал?!

Смех, до этого сдержанный, теперь взорвался, заполнив класс. Даже МарьИванна, обычно строгая, не могла сдержать удивленной улыбки, глядя на чудовищное изображение первой красавицы школы.

Стас стоял посреди этого ада, маленький, сжавшийся, чувствуя, как земля уходит у него из-под ног. Он хотел провалиться сквозь пол, исчезнуть, испариться. Карикатура, которая позавчера казалась ему актом справедливой мести, теперь обернулась против него, превратившись в орудие еще большего унижения.

Оксана скомкала лист и с силой швырнула его Стасу в лицо.

– Да ты у меня за это ответишь, Прилукин! – выкрикнула она, ее глаза метали молнии. – Ты у меня еще попляшешь, псих недоделанный!

Звонок на перемену прозвучал как сигнал к атаке. Класс загудел, окружив Стаса, который так и стоял, не в силах сдвинуться с места, с искаженным комком бумаги у своих ног. Насмешки, оскорбления, тычки – все это обрушилось на него с новой силой. Он был один против всех, и на этот раз он сам дал им в руки оружие. И где-то в глубине этого хаоса он с ужасом почувствовал, как его сон, тот самый, с ожившими рисунками, начинает приобретать зловещие, почти реальные очертания.

4.

Вечером, когда Стас, измученный и опустошенный, вернулся домой, Людмила уже была там. Она сидела на кухне за столом, ее лицо было бледным и напряженным, а руки нервно теребили уголок клеенки. На столе перед ней лежала раскрытая тетрадь Стаса – не та, с карикатурой, а обычная, в клетку, которую он использовал для черновых набросков, для тех мимолетных образов, что вспыхивали в его сознании и требовали немедленного воплощения. Людмила, видимо, решила провести «генеральную уборку» в его комнате, или, что более вероятно, очередной обыск в поисках «улик» его ненормальности.

– Что это? – ее голос был тихим, но в этой тишине звенела сталь. Она указала подрагивающим пальцем на один из рисунков. Это был набросок человеческой фигуры, но с непропорционально длинными, тонкими конечностями, без лица, лишь с двумя темными пятнами вместо глаз. Фигура, казалось, извивалась в какой-то мучительной агонии. Рядом были другие – искаженные профили, глаза, смотрящие из ниоткуда, абстрактные формы, напоминающие то ли хищные растения, то ли внутренние органы.

Стас молчал, глядя в пол. Он знал этот взгляд матери – взгляд, полный страха, отвращения и какого-то застарелого, глухого упрека.

– Я тебя спрашиваю, Станислав! – ее голос сорвался на крик. – Что это за мерзость ты рисуешь? Откуда это в твоей голове? Ты что, сатанист? Или просто с ума сходишь?

Она вскочила, схватила тетрадь и начала яростно листать страницы, выкрикивая комментарии к каждому рисунку:

– Вот! Что это за чудовище? А это? Это же просто кошмар! Нормальные дети рисуют цветочки, машинки, солнышко! А ты… ты только грязь и уродство видишь! В кого ты такой уродился? В отца своего, алкаша? Или в деда, который тоже со своими картинами до психушки докатился?

Каждое слово било Стаса, как плетью. Он привык к ее вечному недовольству, к ее запретам, но этот взрыв ярости, подпитываемый ее собственными страхами и разочарованиями, был особенно мучительным. Он чувствовал себя виноватым, грязным, ненормальным – именно таким, каким она его видела.

– Это просто… рисунки, – прошептал он, но его голос потонул в ее крике.

– Просто рисунки?! – Людмила швырнула тетрадь на пол. Листы разлетелись, покрывая старый линолеум тревожными, черными кляксами. – Да от них мороз по коже! Люди от тебя шарахаются, в школе тебя все ненавидят! А все из-за этого твоего… «творчества»! Я тебе запрещаю! Слышишь? Запрещаю рисовать эту гадость! Я все твои карандаши выкину, все альбомы сожгу! Будешь жить как нормальный человек, а не как… как этот…

Она задохнулась, не находя слов, ее лицо исказилось от гнева и отчаяния. Стас смотрел на разбросанные по полу листы – частицы его души, его единственного способа выразить то, что творилось у него внутри. И он понимал, что она действительно может это сделать. Уничтожить единственное, что у него было.

В этот момент что-то внутри него оборвалось. Не злость, не обида, а какое-то холодное, пустое отчаяние. Он молча поднял с пола один из листов – тот самый, с безликой, извивающейся фигурой. Посмотрел на него, потом на мать. И в его глазах, обычно таких отстраненных, на мгновение мелькнуло что-то такое, отчего Людмила невольно отшатнулась. Что-то темное и очень древнее.

Потом он так же молча развернулся и ушел в свою комнату, оставив ее одну посреди кухни, с разбросанными рисунками и ее собственным, душащим ее страхом.

5.

На следующий день после обеда Глеб Якушев шел на тренировку по баскетболу, привычно насвистывая какую-то популярную мелодию. Настроение было отличным: контрольную по физике он написал на «отлично», а тренер обещал поставить его в стартовый состав на предстоящей игре. Он свернул на улицу Мира, где находилась его любимая кофейня «Арабика», в которой делали, по его мнению, лучший в Зареченске молочный коктейль. Он планировал заскочить туда на пару минут, побаловать себя перед нагрузками.

И тут он остановился, как вкопанный. Что-то было не так.

Кофейня была на своем месте, двухэтажное здание с большими окнами, из которых пахло кофе и свежей выпечкой. Но вывеска… Вывеска была другой.

Вместо привычной, элегантной надписи «Арабика», выполненной витиеватым золотым шрифтом на темно-коричневом фоне, теперь красовалось что-то странное. Буквы были теми же – А-Р-А-Б-И-К-А – но они были какими-то… кривыми. Словно их писал ребенок, только что научившийся держать карандаш. Некоторые буквы были больше других, некоторые наклонены под неестественным углом, а точка над «И» напоминала скорее кляксу. И цвет… Вместо благородного золотого буквы были какого-то тускло-желтого, болезненного оттенка, а фон – не темно-коричневым, а грязно-бурым, как застарелое пятно крови.

Глеб потер глаза. Может, солнце слепит? Или он просто не выспался? Он снова посмотрел на вывеску. Нет, ничего не изменилось. Она была уродливой, неправильной, вызывающей какое-то необъяснимое чувство тревоги, словно предупреждение об опасности.

– Эй, Макс! – окликнул он своего друга, Максима Соколова, который как раз выходил из дверей кофейни, держа в руках стаканчик с дымящимся напитком. – Ты давно здесь?

– Привет, Глеб, – Макс улыбнулся. – Да вот, заскочил за капучино. А что?

– Скажи, – Глеб кивнул на вывеску, – они что, ремонт тут затеяли? Или ребрендинг какой-то дурацкий? Вывеска… она какая-то странная.

Макс удивленно посмотрел сначала на Глеба, потом на вывеску, потом снова на Глеба.

– Вывеска? – он пожал плечами. – Да вроде та же, что и всегда. «Арабика». А что с ней не так?

Глеб растерянно моргнул.

– Как та же? Ты что, не видишь? Буквы кривые, цвет… все другое!

Макс снова посмотрел на вывеску, на этот раз более внимательно. Потом покачал головой.

– Глеб, ты чего? Нормальная вывеска. Золотые буквы, коричневый фон. Как всегда. Может, тебе на солнце напекло?

Он с сочувствием посмотрел на друга. Глеб почувствовал, как у него холодеют руки. Он снова посмотрел на вывеску. Уродливые, кривые буквы, болезненный цвет. Он отчетливо это видел. Но Макс… Макс этого не видел.

– Да нет, все в порядке, – пробормотал Глеб, стараясь, чтобы голос не дрожал. – Наверное, показалось. Ладно, я побежал, а то на тренировку опоздаю.

Он быстро попрощался и почти бегом бросился прочь, не оглядываясь. Но образ этой неправильной вывески стоял у него перед глазами. И еще более пугающим было то, что он, похоже, был единственным, кто ее видел. Что это? Галлюцинация? Или что-то другое, что-то, чему он не мог найти объяснения, но что заставляло его сердце колотиться от необъяснимого, первобытного страха. Молочный коктейль был забыт. Аппетит пропал. Осталась только тревога, холодная и липкая, как паутина в темном углу.

6.

На большой перемене, когда школьный двор напоминал бурлящий котел, Инна Кудряшова сидела на скамейке под старой раскидистой ивой, пытаясь сосредоточиться на учебнике истории. Но мысли ее были далеко от походов Наполеона. Она все еще чувствовала себя неуютно после вчерашнего инцидента с рисунком Стаса. С одной стороны, Прилукин сам был виноват – зачем рисовать такие гадости? С другой – реакция Оксаны и общая травля казались ей чрезмерными, почти звериными.

Краем глаза она заметила движение у мусорных баков, стоявших за углом спортзала. Там, пригнувшись, копошился Петр Семибратов. Рядом с ним стояли двое его прихлебателей, таких же туповатых и широкоплечих. Они что-то обсуждали, посмеиваясь, и Петр время от времени оглядывался по сторонам, словно проверяя, не видит ли их кто. Инна почувствовала легкий укол тревоги. Эта троица никогда не замышляла ничего хорошего.

Затем она увидела Стаса Прилукина. Он сидел на корточках у стены школы, в своем обычном «невидимом» углу, и что-то быстро чиркал в своем альбоме. Рюкзак его лежал рядом, небрежно брошенный на землю.

И тут Инна поняла, что задумал Петр. Он, хихикая, достал что-то из кармана – что-то маленькое, серое, с длинным хвостом. Дохлая мышь. Инна почувствовала, как к горлу подкатывает тошнота.

Петр, знаками приказав своим дружкам стоять на стреме, на цыпочках подкрался к рюкзаку Стаса. Оглянулся еще раз – Стас был полностью поглощен своим рисованием и ничего не замечал. Быстрым, отработанным движением Семибратов расстегнул молнию на рюкзаке, засунул туда мышь и так же быстро застегнул. Потом он и его компания, давясь от смеха, скрылись за углом.

Инна сидела как парализованная. Она видела все. Она могла бы крикнуть, предупредить Стаса, но снова, как и в прошлый раз, слова застряли у нее в горле. Вместо этого она почувствовала знакомую смесь стыда и бессилия. Ей было противно от поступка Петра, но еще противнее было от собственного малодушия.

Она знала, что будет дальше. Стас полезет в рюкзак за учебником или альбомом, наткнется на этот мерзкий «сюрприз», и это будет новый повод для издевательств, новый виток унижения. И она, Инна Кудряшова, снова будет молчаливой свидетельницей, соучастницей по умолчанию.

Она резко захлопнула учебник, не в силах больше смотреть в сторону Стаса. Она отвернулась, уставившись на вытоптанную траву под своими ногами, на трещины в асфальте, на все что угодно, лишь бы не видеть его, лишь бы не думать о том, что сейчас произойдет. Она снова выбрала безопасность молчания, и это молчание было холодным и пустым, как заброшенный дом, в котором когда-то жила ее совесть. И где-то глубоко внутри шевельнулось неприятное предчувствие, что за такое молчание рано или поздно придется платить.

7.

После того, как Стас, с трудом подавив рвотный спазм, вытряхнул из своего рюкзака склизкую, мертвую мышь под новый взрыв гогота и издевательств, он до конца учебного дня ходил как в тумане. Унижение было настолько тотальным, настолько физически ощутимым, что казалось, оно пропитало его одежду, его кожу, саму его суть. Он не слышал учителей, не видел одноклассников, он был погружен в какое-то оцепенение, в котором единственным желанием было исчезнуть, раствориться, стать пылью на ветру.

Придя домой, он не стал даже пытаться делать уроки. Он заперся в своей комнате, достал самый большой альбом и новые, еще нетронутые листы ватмана. Но на этот раз он не рисовал карикатуры, не пытался выплеснуть свою ярость на конкретных обидчиков. Его пальцы сами потянулись к самым темным карандашам, к черной туши, к баночке с разведенной сажей, которую он иногда использовал для создания особенно мрачных тонов.

И он начал рисовать Зареченск.

Но это был не тот город, который видели другие. Это был Зареченск его кошмаров, его отчаяния, его бесконечного одиночества. На его листах вырастали кривые, покосившиеся дома с пустыми, черными глазницами окон, из которых, казалось, сочится тьма. Улицы были узкими, извилистыми, как кишки какого-то гигантского, мертвого чудовища, и они вели в никуда, обрываясь у края листа или упираясь в глухие, непроницаемые стены. Небо над этим городом всегда было низким, свинцовым, затянутым рваными, грязными облаками, из которых вот-вот польется не дождь, а какая-то черная, вязкая жижа.

Деревья на его пейзажах были сухими, корявыми, их ветви тянулись к небу, как руки утопленников. Река Вязьма была не просто мутной, она была черной, как смола, и по ее поверхности плыли не листья или щепки, а какие-то неопределенные, зловещие тени. Людей на этих рисунках не было. Совсем. Только пустота, запустение и давящее, почти физически ощутимое чувство безысходности.

Он рисовал быстро, лихорадочно, словно боясь, что образы, теснящиеся в его голове, ускользнут, растворятся. Каждый штрих был резким, почти агрессивным. Он не заботился о деталях, о перспективе, о правилах композиции. Он просто переносил на бумагу ту гнетущую, беспросветную атмосферу, которая царила в его душе и которая, как ему казалось, была истинной сутью этого города.

Это была серия. Пейзаж за пейзажем, один мрачнее другого. Зареченск как он есть, Зареченск изнанки, Зареченск теней. И когда он, наконец, отложил карандаш, его руки дрожали от усталости, а на полу вокруг стола валялись десятки листов, покрытых этим черным, тревожным маревом. Он посмотрел на них, и ему стало страшно. Страшно от того, что он это создал. Страшно от того, что это было так похоже на правду. На его правду. И он не знал, было ли это освобождением или погружением в еще большую тьму.

На страницу:
2 из 4