bannerbanner
Алфавит от A до S
Алфавит от A до S

Полная версия

Алфавит от A до S

Язык: Русский
Год издания: 2023
Добавлена:
Серия «Loft. Книги о книгах»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 11

На платформе стоит супружеская пара из Южной Азии: она молодая, с платком на голове, немного полноватая, он – с белой бородой, коротко подстриженной по бокам, но длинной на подбородке, в традиционной одежде шальвар-камиз. Скорее всего, они белуджи, и, несмотря на международное окружение, кажется, что они прибыли с другой планеты. Вероятно, это брак по принуждению, иначе как пожилой мужчина мог заполучить такую молодую жену? Он держит за руку ребенка, поэтому я помогаю ему затащить коляску, перегруженную багажом, в поезд, пока его жена заходит с младенцем и остальными сумками. «Merci, merci» [34], – повторяет мужчина, явно удивленный тем, что в этом хаосе кто-то решил ему помочь, особенно женщина. Конечно, коляска опрокидывается – сыграла роль моя неловкость, и все содержимое оказывается на полу вагона, заблокировав дверь на несколько секунд или даже больше. Пассажиры вокруг смотрят раздраженно – хотя они тоже из разных уголков мира.

64

Уже в Германии я почему-то заговорила о Нелли Закс и вместо того, чтобы читать фрагменты из собственной книги, процитировала стихотворение, которое храню в сердце, как благочестивые мусульмане хранят Коран. Вижу удивление, любопытство и тихое одобрение в первых рядах и ощущаю это во всем зале: «Продолжайте, продолжайте!» – и увлекаюсь, превращая свое выступление в настоящую хвалебную речь. Чувствую, что часть моей страсти передалась слушателям, особенно когда позже у столика с книгами меня снова и снова спрашивают о стихотворении, которое я объясняла строчка за строчкой, как будто на уроке. На сегодня я свою задачу выполнила. Пусть существует нация, к которой ты принадлежишь или не принадлежишь, но литература не принадлежит никому. Даже если кто-то был вынужден бежать из Германии, как Нелли Закс, или чьи родители эмигрировали, как мои, он все равно может быть учеником и хранителем немецкой литературы и языка. Это доказывает, что настоящая Германия и немецкая культура – это два разных явления, и культура может существовать в Праге, Львове или Стокгольме, но она теряется, если замыкается в себе. Я уверена, что если бы в зале сидел убежденный националист (но такие люди, к сожалению, редко интересуются литературой), то после этого моего выступления, в котором не было бы ни слова о политике или о злободневных темах, он бы взглянул на свою страну по-другому – с меньшей озлобленностью, с меньшим страхом. Он бы понял что-то удивительное о Германии – о ее необъятности, беспредельности и общечеловеческом наследии. Он бы узнал о чудесах Германии от женщины, которая не имела права принадлежать к Германии, и от ее читательницы, которой необязательно принадлежать к Германии.

65

По телефону уборщица говорит, что, кажется, в ловушке лежит мышь. «Кажется?» – переспрашиваю я. Да, кажется, она не присматривалась, потому что мыши – ее слабое место. «Но вы же сильная, как мужчина!» – пытается она подбодрить меня своим украинским акцентом.

На самом деле из ловушки высовываются даже два хвоста, один справа, другой слева. Начинаю жалеть, что дома нет мужчины, который бы занялся хозяйством. Так начинается мое долгожданное возвращение к повседневной жизни – с вопроса «что делать с дохлыми мышами?». Нужно вынести ловушку к мусорному баку, объясняет дератизатор по телефону, открыть крышку, осторожно откинуть зажим и поочередно вытряхнуть мышей в мусор, только чаще всего они прилипают к «Нутелле» или своим застывшим испражнениям, и тогда становится противно. Только тогда?

Мне удается лишь открыть крышку. «Не выбрасывайте», – умоляет дератизатор, когда я звоню ему во второй раз. Ловушка стоит двадцать пять евро, а к этому прибавится вызов и оплата рабочего времени, что легко выльется в сто пятьдесят или двести евро за каждую мышь, ну или за две, если угодно. Придется потратиться, если я не научусь быть сильной, как мужчина.

* * *

Я увидела их всего на долю секунды, прежде чем отвернулась и выбросила ловушку в мусор, однако раздавленные трупики продолжают преследовать меня ночью, когда я лежу в постели. В этом нет ничего ужасного или шокирующего – люди ловят мышей с незапамятных времен, возможно, это их древнейший и самый стойкий враг, и ловушки всегда передавливают их маленькие животы. Человеку необязательно есть мясо, но бороться с мышами он имеет полное право: они не только досаждают, но и наносят вред, распространяя болезни. Эти два хвоста неожиданно далеко тянулись из ловушки, сплюснутые головы были странно изогнуты, и мне казалось, что все четыре глаза с упреком смотрят прямо на меня, хотя это всего лишь плод моего воображения.

66

После долгого отсутствия температура в моей книжной келье составляет всего 3,9 °C, поэтому я сижу за столом в пальто, шапке и перчатках. Книги писателей на букву E занимают не больше двух полок, и среди них только четыре автора остались непрочитанными: каталонский поэт Сальвадор Эсприу, умерший в 1985 году, Илья Эренбург с книгой «Падение Парижа», Клеменс Айх с «Каменным морем» и, да, Т. С. Элиот. Даже о «Бесплодной земле» я только слышала. На корешке книги – строки из знаменитого стихотворения, которое невольно противоречит Ларсу фон Триеру, который, в свою очередь, невольно комментирует фотографии умирающих ледников, сделанные Даниэлем Шварцем: «Возможно, до взрыва дело не дойдет». Если бы я начала с Элиота, фотографии стали бы комментарием к фильму, который противоречит стихотворению. Так или иначе, эти произведения словно отвечают на вопросы других произведений, которые те даже не задавали.

Так вот и кончится мирТак вот и кончится мирТак вот и кончится мирТолько не взрывом, а вздрогом [35].

Ну что ж, Т. С. Элиота не нужно пробуждать ото сна, поэтому беру в руки книгу Сальвадора Эсприу, которого даже не знаю (много лет, нет, десятилетий назад я за бесценок купила связку стихов из серии «Пайпер» – скорее всего, в сети магазинов «Цвайтаузендайнс», которая просуществовала немногим дольше своего названия, – это были тоненькие книжки и занимали совсем мало места, поэтому я никогда не выбрасывала их, пусть и не читала, словно у стихов долгий срок годности или они находятся под какой-то особой защитой). На обложке – черно-белая фотография худощавого мужчины в узком галстуке: серьезное лицо, темные глаза, очки в черной роговой оправе, коротко стриженные, уже редеющие седые волосы, заметно большие уши и сильно опущенные плечи в сером пиджаке.

«Я не люблю говорить о себе и своих произведениях», – пишет он, что уже хороший подход для мужчины. Во втором предложении его самопредставления становится еще лучше: «Кроме того, я не знаю, что такое поэзия, если не крупица помощи, чтобы правильно жить и, возможно, достойно умереть». Почти сорокалетний, он не может похвастаться интересной биографией. Был дружен с Бартомеу Россельо, испытывал искреннее восхищение Руйрой, и ему нравилось время от времени побеседовать с одним-двумя знакомыми. Он посещал университет, работал, чтобы прокормить себя, и напрасно надеялся на досуг. Для женитьбы он не нашел времени, равно как и «беззаветной отваги или отчаянной надежды». Верил, что чтение «Книги Екклесиаста», «Писем к Луцилию», «Божественной комедии», «Государя», «Рассуждения о методе», «Дон Кихота», трактата о воспитании «Благоразумный» и одного или двух детективных романов достаточно, чтобы прожить эту печальную жизнь без экзистенциальных страданий и других неподобающих проявлений. Эсприу презирал почести, избегал светской жизни, по-видимому, никогда не отвечал на поздравления с Рождеством или именинами, не любил обедать вне дома. «Пока меня оставляют в покое, я готов искренне верить, что вы и вообще все на свете – лучшие писатели в мире». Он ненавидел Барселону, но не путешествовал, поскольку у него не было денег на удобства, которые он считал необходимыми. Больше всего ему хотелось бы жить в сельской местности с четырьмя деревьями и небольшим садиком. Главное – никакого общества, ведь само существование для него было уже достаточно утомительным.


Скрывшись в снегах,забравшись высоко в горы,я на самом дальнем пикепроизнес белые слова.Словно с окровавленных губсорвались льдистые искорки –ясное одиночествомоей собственной души.Долго карабкался вверх по склону,слышал хлопанье крыльев ветвей…За последней ельюоткрывается царство свободы.Я уже чувствовал себя избавленнымот воспоминаний и надежд.Только вечная песнь снеговвсюду со мной отныне [36].

После смерти тело этого скромного человека, который предварил свой сборник стихов цитатой из трактата Майстера Экхарта «Об уединенности», было выставлено для публичного прощания, и на его похоронах присутствовало все правительство Каталонии. Процессия, следовавшая за катафалком, превратилась в единственную политическую демонстрацию, в которой когда-либо участвовал Эсприу. Никто во времена франкистского режима, когда вместе с людьми подавлялся и их язык, не сделал больше для спасения каталанского языка, чем этот поэт в своем уединении. Сегодня, вероятно, сепаратисты ссылаются на него. Однако сам он в своей «Попытке гимна», которая сделала его национальным поэтом, открыто признается, что мечтает убежать на север.

Альтенберг, Чоран, Дикинсон, в начале года – цитата Низона о том, что «писателю следует переживать как можно меньше», и теперь еще Эсприу: так или иначе, все они отрицают тот образ жизни, которую я веду. Они отрицают, что писатель вообще должен вести какую-то жизнь. «Если сердце хочет быть в совершенной готовности, то оно должно основываться на чистом Ничто» [37], – говорит Майстер Экхарт.

67

Прошел месяц, или два, или три с тех пор, как я была в поезде – извинялась, благодарила за понимание и на следующей станции пересаживалась на поезд, идущий в обратном направлении. Казалось, что покоя не будет никогда, но неожиданно я могу проводить половину недели в своей книжной келье до половины четвертого, когда мой сын возвращается из школы, а после ужина – электронные письма, книги, музыка, гости или фильм, каждые два дня навещать отца и каждые три – заниматься дживамукти, как только заживет ребро. А вторую половину недели я снова погружаюсь в литературную жизнь после пятнадцати лет перерыва: «отказаться от всего, даже от роли зрителя», как учит Чоран.

Однако это означало бы отказаться и от поездок, если я хочу, чтобы в этом году не было ни одного значимого дня, никаких событий, – отказаться от всех начинаний, даже от книг, а в конечном итоге и от собственного писательства, ведь желание что-то зафиксировать, по словам Чорана, выдает страх перед смертью, а для писателя единственный способ сохранить хоть малую долю престижа – это полностью замолчать. «Я не ищу „истину“, а стремлюсь к реальности в том смысле, в каком может искать отшельник, который ради нее отказался от всего».

Ах ты, тщеславный старик! Если бы ты придерживался своих мудростей, мы бы никогда о тебе не узнали.

Словно подчиняясь моему настроению, мороз отпустил Европу. Но, вопреки моим ожиданиям, народ не высыпал полураздетым на луга, ликуя от радости.

68

Обнаженная, только в шапочке, она вытягивается на футоне, покрытом полотенцами, над ней светит настольная лампа, которая, как при операции, освещает складки между ее лоном и бедрами, а также ее половые органы. Приносишь из ванной бритвенное лезвие и смешиваешь в миске горячую воду из чайника с холодной из-под крана, пока вода не становится приятной температуры. Сначала ножницами подстригаешь пушок настолько коротко, насколько это возможно, приподнимая маленькие пучки волос, чтобы не поранить кожу. Перед тем как нанести пену, осторожно льешь воду ей на лобок, следя за тем, чтобы она не стекала по животу или ногам, и пальцами разглаживаешь коротко остриженные волосы, пока все они не становятся влажными. Замечаешь влагу между половыми губами, но не комментируешь это. Вообще, единственные слова, которыми вы обмениваетесь, носят технический характер: «Вода не горячая?», «Не больно тяну?» – так что все важное остается несказанным. Она, вероятно, догадывается, что ты испытываешь не меньшее возбуждение, нежели она, но дыхание это никак не выдает, пока ты проводишь лезвием вдоль ее половых губ [38]. Четыре раза очищаешь и сушишь ее лобок, снова смачиваешь и наносишь пену, пока кожа не становится гладкой, как и на остальных частях ее тела. В конце аккуратно срезаешь оставшиеся волоски, в последний раз вытираешь живот, бедра, лобок и влагу между половыми губами, наносишь крем на кожу, снимаешь с нее шапочку и обходишь ее с зеркалом, как в парикмахерской, чтобы она могла увидеть себя снизу. Теперь она действительно похожа на ангела, красота ее внеземная и как бы без пола. Довольная, она снова одевается.

69

Я прибыла как раз вовремя в тот зал, хотя правильнее было бы сказать «в залу», потому что, если стоять у кровати, не было видно стен. Я погладила ее по лицу, которое не было искажено болью, но умирать ей было трудно. Снова и снова мне казалось, что она уже ушла, но она приоткрывала глаза или пыталась улыбнуться, давая понять, что слышит меня, что все еще здесь, потому что знала, как это важно для меня, хотела побыть со мной как можно дольше, хотя мы обе понимали, что ее время пришло, так и должно было быть. Слава Богу, что, несмотря на всю тяжесть, ее смерть не была слишком мучительной. Она несколько раз попыталась улыбнуться.

Потом она что-то прошептала, попросила меня поставить рядом с кроватью несколько стульев, чтобы остальные тоже могли стать свидетелями ее мирного ухода – не для себя, как мне показалось, а чтобы и они нашли утешение в том, что все проходит относительно хорошо или, по крайней мере, не так плохо. «Сейчас, мама, я все сделаю», – ответила я на фарси, и мне показалось, что стулья нашлись мгновенно. Она все еще была жива. Надеюсь, остальные успеют вовремя. В изножье висели стикеры с ее последними поручениями, некоторые из них касались нуждающихся. Помню, что там было упоминание о беженцах и сиротах – она хотела, чтобы мы позаботились о них после ее смерти. То, что она до последнего момента могла поддерживать с нами связь, показывая, что все идет хорошо или, по крайней мере, не так уж плохо, было подарком – и для нее, и для нас. А потом – я видела ее уверенность, – потом все будет действительно хорошо или, во всяком случае, совсем неплохо.

После того как она замолчала, сознание ее словно отплыло прочь, как будто на челне, – возможно, ее душа и была тем челном. Остальные, к сожалению, еще не успели приехать. Трудно сказать, чувствовала ли она мое присутствие, но я все равно погладила ее по лицу.

Когда я проснулась, она все еще дышала. Это подарок, подумала я сразу же, словно в восхищении, – увидеть такой сон о матери, это она подарила его мне, да, она его мне подарила. Это была она – она послала тебе весточку, что все хорошо или, по крайней мере, не так уж плохо. Хотела тебя успокоить, утешить, передать привет. Да, это было видение, совершенно реальное, как мне кажется, настоящее сновидение. Я встала, хотя была уставшей и сонной, кровать манила меня обратно с каждым шагом, и я сразу же записала свой сон, чтобы никогда не забыть.

Почему я опоздала? Почему мы вообще оставили ее одну, хотя знали, что мать умирает и медбрат даже поставил в палате вторую кровать, чтобы кто-то оставался рядом? Сегодня я бы сказала, что мы до последнего не могли осознать, что мамы больше не будет. Ведь Бог не может уйти просто так.

* * *

Совпадение или нет, но утром звонит каменщик, который должен изготовить надгробие для маминой могилы. Когда я звонила в понедельник, ему как раз оперировали руку. Несчастный случай на работе, объяснила его жена.

Каменщик уверяет, что ему уже лучше – только вот рука до плеча в гипсе.

– Значит, нам не повезло, – с сожалением замечаю я.

– Земле все равно нужно около полугода, чтобы осесть, только потом можно будет установить надгробие, – отвечает он. – Так что по времени все совпадает.

70

То, что старость приближается, понимаешь по тому, как часто вокруг тебя умирают люди: за год я уже в четвертый раз сижу в траурном зале, на этот раз, к счастью, в заднем ряду. Уже через несколько рядов суровая реальность смерти больше не вызывает сильных эмоций; разве что глаза немного увлажняются, если речь окажется особенно трогательной, – но с тем же успехом это могло бы произойти при просмотре фильма. Но уже на пути к парковке или трамваю, когда гроб лежит в могиле, покрытый землей и цветами, мысли возвращаются к своим собственным заботам. Однако на этот раз дрожь не прекращается, хотя женщина-пастор произносит лишь набор банальных фраз; меня охватывает настоящий приступ трясучки, я вновь и вновь прокручиваю в голове похороны моей собственной матери, которые до трагедии у могилы проходили на удивление хорошо: с персидской музыкой, чтением Корана и погребальной молитвой под открытым небом – почти как театральная постановка. Немцы выражали свои чувства больше, нежели иранцы, и по их удивленным лицам можно было понять, что они не ожидали от иностранцев таких достойных похорон. Иронично, что нигде в мире похороны не проводятся с меньшей уверенностью, чем в их собственных церквях. Даже то, что имам у могилы отодвинул ткань, чтобы мы могли в последний раз увидеть мамино лицо, было частью ритуала, и потребовалось три, четыре, пять секунд – или сколько бы то ни было, – прежде чем мой отец закричал.

Пастор извиняется – мол, что она всего лишь мать хорошей подруги и проводит церемонию в качестве служителя церкви. Вскоре она снова извиняется за то, что говорит о Боге, хотя покойная никогда не давала повода считать себя верующей. Она не собирается утверждать, что покойная была верующей. Нет, она не пытается навязаться, признает свою неуверенность и делает все, что может сделать для покойной. Для поддержки и утешения она находит способ процитировать Библию. В любом случае она верит в Бога, который не судит, а любит каждого человека. Потом звучат популярные песни, а в конце община поет I Will Always Love You [39]. У могилы пастор снова извиняется: теперь за то, что читает молитву «Отче наш». Похоже, большинство присутствующих молятся вместе с ней.

В прежние времена церковь не проявила бы милосердия к самоубийце, не выделила бы ей даже клочка земли, оставив ее на милость Божьего гнева без всякой поддержки. В какой-то степени атеизм тоже помог церкви образумиться. Только вот атеистам до церкви, по сути, уже нет дела. Песни Уитни Хьюстон тронули больше.

Когда гроб начали опускать, я почувствовала, что мои колени подгибаются и мне лучше опереться на ближайший надгробный камень, чтобы не упасть. Тот взгляд будет преследовать меня до самой смерти – она смотрела с гневом, хотя глаза ее были закрыты. Как она могла смотреть, если глаза ее были закрыты? Не понимаю. Этот взгляд чужой женщины, которую мы три, четыре, пять секунд – или сколько бы то ни было – принимали за свою мать. Араб-гробовщик привез не тот гроб, внутри не наша мать. Мой почти девяностолетний отец рухнул, как срубленное дерево, и, несмотря на крик, никто не успел его поймать. Вторая машина «Скорой помощи» увезла гробовщика, который тоже потерял сознание, что спасло его от гнева и откровенно расистских выкриков, за которые всем потом было стыдно. Ты ведь не думаешь, что такое может произойти в реальной жизни, а не в фильме про мафию? Этот взгляд чужой женщины – она смотрела на нас с такой злостью, хотя на самом деле не видела ничего. Возможно, я воображаю себе ее ярость, потому что стыжусь, что на протяжении трех, четырех, пяти – или сколько бы то ни было – секунд принимала ее за свою мать. Незнакомка на нее даже не похожа: кожа потрескавшаяся и словно покрытая мелом, глаза закрыты, запавшие губы без зубов, восточные черты лица – вероятно, турчанка или арабка, но полнее, чем моя мать, нос шире, почти распухший. Нелепо, но я списала различия на процесс разложения, хотя утром видела маму во время омовения. С тех пор меня преследует страх, что и все остальные – не те, за кого я их принимаю. Ловлю себя на том, что внимательно вглядываюсь в знакомые лица. Похороны будут для меня испытанием до тех пор, пока меня саму не похоронят.

71

Одна и та же соната звучит по-разному в большом зале и маленькой комнате перед немногочисленными слушателями, которые вечер за вечером становятся все более знакомыми, даже сплоченными, объединенными любовью к музыке. Она и звучит иначе, словно вне времени, когда ты окружен религиозными артефактами, которым многие столетия: в музее «Колумба» Чэнь Би Сянь проводит серию камерных концертов, один раз в месяц, еще с тех пор, когда мать была в хосписе. Каждый концерт посвящен отдельному композитору – от Баха до Шенберга.

Уровень концентрации и атмосфера не имеют себе равных, и вот мы приходим сюда месяц за месяцем – кто придет однажды, уже не сможет остановиться, – сидя на расстоянии как минимум двух метров друг от друга, разделенные иконами, распятиями или реликвариями. Экспонаты ограничивают поле нашего зрения, поэтому мы закрываем глаза или смотрим на скульптуру мученика, монстранцию, готический киворий и слушаем – час, полтора, иногда два. Несмотря на индивидуальность опыта, все слушатели ощущают связь друг с другом, как будто между ними проходит электрический ток. Каждый удар по клавишам, каждый скрип половицы, каждый щелчок кондиционера, открытие сумочки, шуршание обертки от конфеты и уж тем более кашель – хотя никто не осмеливается кашлянуть – передаются прямо в мозг.

И не только окружающие звуки проникают в музыку, здесь, в «Колумбе», средневековье и преимущественно католическое искусство тоже становятся ее частью. Одно и то же произведение звучит иначе, если воспринимать его сквозь призму сегодняшнего дня. Исходя из опыта Новой музыки и будучи ученицей Штокхаузена, Чэнь Би Сянь исполняет Моцарта, Скарлатти и даже Шуберта так, словно они впитали в себя опыт современности, и именно потому их музыка звучит очищенной – освобожденной от привычных акцентов, смен темпа, излишней драматизации. Чэнь Би Сянь раскрывает каждый звук, придает значение даже мельчайшим нюансам, будто по-детски изумляется каждому аккорду, ее игра не только выделяет каждую ноту, но и показывает, как она связана с остальными.

Естественно, в ее исполнении словно оживает нечто более древнее – вместо того чтобы пытаться «вжиться» в музыку и передать ее субъективное восприятие, она делает ее доступной для слушателя. Именно благодаря этой современной трактовке ее исполнение резонирует с иконами, распятиями или реликвариями, которые тоже предшествуют эпохе психологии, выражают не субъективность, а идею, которую ставят выше всего. Таким образом, в «Колумбе» мы переживаем трансцендентный опыт, который редко можно получить в современных церквях, и это придает музею необходимое эфемерное, едва уловимое, но важное возрождение. Мне бы хотелось, чтобы на концертах всегда можно было сидеть вот так, в одиночестве, когда ближайший слушатель находится в двух метрах и музыка становится единственной связующей нитью между людьми. И все же я понимаю, что тосковала бы по близости, если бы все были так далеко.

72

Упоминала ли я о том, что послеобеденный сон – не последняя радость дня?

73

Мы показываем отцу и дяде – двум постаревшим мальчишкам – новый портовый район. Двигаемся медленно, с остановками на отдых и чашечку капучино в дорогом кафе, куда отец, поддавшись порыву, предложил зайти; дядя даже позволил себе выпить пива средь бела дня. Несмотря на это, мы продвигаемся дальше, чем ожидали, – до самого конца набережной. У отца болят ноги, а колени дрожат, как желе, и он постоянно отстает на несколько шагов от дяди, который увлеченно беседует с моим сыном.

Мать мечтала снова прогуляться вдоль Рейна, пусть даже с ходунками, всего несколько метров. Один раз мы вывезли ее в инвалидном кресле на крышу больницы, откуда можно было увидеть кусочек воды. Это был настоящий праздник! Пусть он и продлился всего две минуты, потому что, несмотря на одеяло, флисовую куртку и грелку, мать замерзла. В те месяцы, когда она еще сопротивлялась смерти, каждый, кого мы встречали в городе с ходунками, переставал быть жалким стариком, олицетворяющим неизбежное увядание, и становился символом надежды, человеком с удивительной жизненной силой, доказывающим, что стóит продолжать бороться. Мать сдалась только после того, как врач сказал ей, что она никогда больше не сможет самостоятельно ходить в туалет; ее шокировало не столько предсказание, сколько та откровенность, с которой в Германии говорят со смертельно больными. В хосписе она поспешила уйти; едва оказавшись там, она умерла.

Меняюсь местами с сыном, оказываясь метров на тридцать позади отца, и дядя спрашивает, что́ я как ученый и философ думаю о стихах Руми и вообще о взглядах всех мистиков, которые считают, что необходимо уничтожить хувийат, то есть свою личность или идентичность.

– Мой брат, – добавил дядя, – категорически не согласен с этим и утверждает, что именно хувийат является самым важным в жизни, иначе человек ничего не имеет и оказывается нагим.

– Ну, – начинаю я, потому что дядя настаивает на ответе, – сначала человек строит дом, а затем, по мере того как смерть приближается, видит, как в стенах появляются трещины, снимает украшения, собственными руками разбирает кирпичи – или же стены, став хрупкими, рушатся сами собой. В конце концов дома больше нет, и именно этого стремятся достичь мистики – они отправляются в путь, не обремененные ничем, чтобы предстать перед своим Богом свободными. Так что оба эти аспекта взаимосвязаны и дополняют друг друга; хувийат должна сначала появиться, чтобы потом исчезнуть, и мистики просто предвосхищают смерть еще при жизни.

На страницу:
7 из 11