
Полная версия
Алфавит от A до S
От одного вопроса к следующему – она обычно избегает этой темы в компаниях, прошло уже два года, но я спросила так искренне, что она не захотела лгать. Мы не виделись семь лет, никогда не были особенно близки. Семь лет! Понимаю, что вопрос о том, как она поживает, заставляет ее нервничать, и спешу добавить: после сорока математически невозможно прожить семь лет без каких-либо ударов судьбы. И пока я произносила эти слова, мне самой стало неловко от этой вымученной мудрости. Однако для нее это замечание кажется новым и в каком-то смысле успокаивающим. Она сразу же рассказывает, что два года назад умер ее муж. Да, тот самый. Аневризма, все произошло очень быстро. Дети более-менее оправились. Вскоре мы уже говорим обо мне. Она не может поверить в мой развод – ей казалось, что мы были в таком согласии, в гармонии, несмотря на различия. Я отвечаю, что даже семь лет назад это было не совсем так. Она удивляется: не догадывалась. А я тогда не могла знать, что ждет ее. Каждая из нас внезапно оказалась одинока.
– Не на ровном же месте! – восклицает она после того, как я описываю ненависть как чудовище, которое встает перед тобой, хватает и швыряет из стороны в сторону, и по силе это не меньше, чем влюбленность или голод.
– Конечно, – признаю я и рассказываю обо всем: о своем невероятном эгоизме, о бесплодных попытках искупить его максимальным смирением, свои клятвы в верности семейному счастью, которые наверняка из моих уст звучали как издевка. Вероятно, любое другое поведение, даже постоянная, систематическая бесчувственность, принесло бы меньше страданий. Теперь оба, муж и сын, окончательно уверились в моей вине: муж – потому что я ее признаю, а сын – потому что его отец до сих пор на меня обижен.
– Неужели на следующем школьном празднике вы снова будете друг на друга кричать? – спросил сын несколько дней назад. – Как ты можешь так со мной поступать?
– Но ведь я не кричала, – защищалась я, как школьница, указывающая на одноклассника. – Это папа кричал, а не я.
– Да, а почему? – спросил сын. – Не на ровном же месте!
Больше всего несчастий приносят те, кто больше всего старается их избежать, часто думала я во время своих поездок. Несчастье все равно найдет свою дорогу, и чем меньше его ждут, тем яростнее оно проявляется.
– Это была бы интересная книга, – замечает моя знакомая.
– Да, но я не могу ее написать, если хочу вырваться из круга ненависти, – отвечаю я.
32В последовательности любовных актов скрыт целый роман, отражающий историю насилия в Венгрии двадцатого века. Здесь рассказывается о жестокости, которой подвергается человек в условиях диктатуры, где, как однажды выразился один чеченский полицейский, ты либо преступник, либо жертва, а зачастую и то и другое поочередно, если не одновременно. В первом акте инициатором выступает женщина, тем самым патриархальная структура нарушается. «Не надо, – сказал я. – Молчи, – сказала она», любовь достигает своего пика, то есть душа и тело становятся единым целым; и, что необычно для современной литературы, здесь хороший секс описан хорошо благодаря чередованию порнографической грубости и библейской поэзии, не вульгарно, как со стороны выглядит совокупление – животные стоны, судорожные движения, искаженные лица, не слащаво и фальшиво, как когда игнорируется животная составляющая.
« Нет, – повторил я, но ее неумолимый палец, покрытый капельками пота с ее коленей, упал мне на рот, чтобы парализовать меня вкусом моря. Он полз по моему языку все глубже, до глотки и потом обратно, медленно и плавно, и послушные вкусовые сосочки скользили по настороженным капиллярам. Потом я почувствовал, как ее губы изможденно гуляют по эрогенным районам моего тела, и медленно начал забывать. Я забыл обо всем, как тогда на мосту Свободы, но теперь я не помнил уже не только про ящик, закрытый на ключ, и про поддельные письма Юдит, и про Клеопатру, бегущую домой в фальшивых рубинах, я позабыл, полночь сейчас или полдень».
Во втором акте инициатива переходит к мужчине, и желание тут же превращается в насилие, якобы приносящее удовольствие и женщине: «Я хочу. Я так хочу». Из ее стонов рассказчик выводит, что блаженство – это, в сущности, облагороженная боль. В таких местах даже Сьюзен Зонтаг, которая утверждала, что нет «женской» или «мужской» литературы, согласилась бы с тем, что автор-женщина не стала бы романтизировать эти стоны.
В следующей постельной сцене рассказчик говорит о насилии над собственной матерью, при этом как бы соглашаясь между строк с тем, что инцест является непреложным табу. Четвертый акт возникает в его воображении после того, как его возлюбленная выходит из психиатрической клиники и он замечает шрамы, оставленные на ее душе. Это всего лишь предположение, сделанное мимоходом, но уже в 2001 году Аттила Бартиш писал о том, что обсуждается в движении Me Too: о том, что мужчины не хотели знать о своем мире и профессиональной среде: «Конечно, – сказал я и решил, что в детстве ее отодрал какой-нибудь стареющий кобель, высокохудожественный папочка, который проткнул ее из последних мужских сил и бросил привязанной ремнями к больничной кровати, чтобы они спокойно могли довершить выскабливание матки и шоковую терапию. Когда тебе за шестьдесят, несказанная удача, если появляется малолетка, для которой как откровение даже отрыжка и которая часами готова возиться с твоей дряблой писькой. Только не будем выказывать лишних восторгов, если юная нахалка вздумает отелиться. „Я не переношу вони, золотко мое, даже от скипидара. Мне совершенно ни к чему сраные пеленки, поэтому вот тебе две тысячи форинтов и устрой все. Что, а я там зачем? В конце концов, ты большая девочка. Да я и не успею, зато на выставке в Эрнсте на всех полотнах будешь только ты“. Из-за вернисажа он не успевает в неврологическое, но он подавлен, печален, это замечают коллеги и критики, как-никак яркий штрих в великолепной творческой биографии». А я, разве я не зарабатываю очки за печальные переживания, которые ломают других людей? И не оправдываю себя фразами вроде «нет женской или мужской литературы»?
Двумя страницами позже рассказчик и сам насильно овладевает своей возлюбленной. Насильно ли? «Нет, – сказала она. – Молчи, – сказал я», – сцена описана зеркально, и те же самые слова, что были в начале, теперь звучат по-другому, жестко и грубо, только потому, что роли поменялись. Насилие, исходящее от вожделеющего мужчины, отличается от насилия, исходящего от вожделеющей женщины: соотношение сил неравное. «Ты говно! Говно! Говно!» – кричит женщина.
В следующем любовном акте сам рассказчик становится жертвой соблазнения и давления со стороны редакторши, функционерки – нет, не изнасилования, но ее власть над его карьерой очевидна. Политическая иерархия стоит выше гендерной, хотя и не отменяет ее полностью. Формально патриархат сохраняется: когда она хватает его за пах и говорит: «Ну как? Оттрахаешь наконец?» – он толкает ее на кровать и разрывает на ней свитер.
В седьмой постельной сцене роли снова меняются: рассказчик сам насилует редактора, партийную функционерку, чтобы отомстить, и все глубже погружается в систему, которая превращает в преступника каждого, кто не хочет стать жертвой. «Я оставил ее на кровати, словно какую-то половую тряпку. Сперма вытекла из нее на смятый плед, одна ее нога свесилась на пол, и с нее сползла туфля. У нее еще подергивались бедра, но стонать она уже прекратила, а я застегнул молнию на брюках, вытащил сигарету из пачки и погасил свет».
Так продолжается – акт за актом – роман, который, как будто в насмешку, называется «Спокойствие». После последнего изнасилования, ставшего своеобразной формой любви, рассказчик узнает, что история Эстер началась так же, как и закончилась, и все движется по кругу: после того как в Румынии ее родителей убили, некий ветеринар помог ей продать дом и отправил с вырученными деньгами в иммиграционную службу. Чиновник достал из одного ящика паспорт и взял деньги. «Но этого недостаточно», – сказал он, запирая дверь, поскольку было ясно: с тем, кто готов отдать целое состояние за паспорт, можно делать все что угодно. Он не стал тянуть; девственницы были его давней слабостью, ему особенно нравилось, когда во время действа его били по лицу кулаками. Но он не останавливался, пыхтя и обливаясь слюной. «Надеюсь, теперь тебе гораздо лучше», – говорит Эстер, заканчивая свою историю.
Ошибки, определяющие наше будущее, всегда кроются далеко в прошлом, столь далеком, что распознать их становится задачей почти неразрешимой, не говоря уже о том, чтобы исправить, как бы ты ни старался. О некоторых ошибках мы даже не помним, или же они были сделаны не нами, а людьми, которыми мы были двадцать, тридцать или даже сто лет назад, если учитывать влияние родителей и дедов. Кто они вообще были? Мы не знаем, но до сих пор несем бремя их решений. Ошибки всегда происходят вначале, когда все еще складывается, тогда уже возникают первые трещины.
С другой стороны, было бы не менее ужасно, если бы мы, словно мастера, с самого начала жизни тщательно следили за каждой деталью, каждую линию выверяли, как если бы мы родились уже старыми и мудрыми. Ведь именно благодаря той самой беззаботности, беспечности и легкомыслию, с которыми мы вступаем в жизнь, она и раскрывается перед нами во всей своей полноте. И когда все рушится, мы осознаем, что это были неотъемлемые части жизни, ее истины.
33Такие новости всегда приходят неожиданно, словно ставят все, что было важным до этого момента, на второй план. Опять торопливые извинения за то, что буквально в последнюю минуту приходится отменить встречу, шепотом, чтобы случайные попутчики в общем вагоне не услышали, снова «большое спасибо за понимание», и вот ты уже на следующей станции пересаживаешься на поезд в обратную сторону.
Вечером, возвращаясь из больницы, катишь за собой чемодан, и невольно возвращается мысль, которую трудно отбросить: а что же я буду сегодня есть? Заходить куда-то одной совсем не хочется, еще меньше хочется готовить, тем более ради себя одной. Вспоминаю об остатках вчерашнего риса. Правда, только риса. Давно не брала ничего у китайцев: острые овощи по-гонконгски, риса не надо, спасибо. Как бы китайцы удивились, если бы узнали, насколько вкуснее становятся их блюда, если не воспринимать рис как обычный гарнир. Никаких «гарниров» не существует – ни в кулинарии, ни в литературе; есть лишь главное и второстепенное, как на картине: яркие акценты и едва уловимые тени. Какая удача, думаю я, и сама эта мысль неожиданно поднимает мне настроение: китайское блюдо с персидским рисом – идеальное сочетание.
34Каждое утро – одни и те же новости про движение на дорогах, где диктор быстро и четко перечисляет самые длинные пробки, как будто старается уложить каждое слово в минимум времени: десять километров, одиннадцать, пятнадцать, больше десяти, восемнадцать километров. И вдруг – внимание! – двадцать семь километров, произнесенные с такой экспрессией, что после каждого слова наступает пауза. Кажется, что диктору хочется повторить это еще раз, ведь это его личный утренний рекорд, но не нужно: вслед сразу идет новая пробка, снова на двадцать семь километров. «Двадцать! Семь!» – звучит предупреждение, как будто водители должны настраиваться на бой. Последующие пробки в десять, четырнадцать и тринадцать километров диктор упоминает вскользь, и лишь на девятнадцатибалльной в конце он вновь слегка поднимает голос, акцентируя только первую половину слова.
Я не могу себе представить более скучной работы, чем зачитывать сводку о пробках на радио. Ни работа бухгалтера, ни ночного сторожа, ни дворника не кажутся настолько однообразными. Очевидно, для чтения таких сводок есть отдельные дикторы – ведь новости читают другие, те, кто сообщает о важных событиях, например, как сегодня, о коалиционных переговорах и критике со стороны других партий. Я сама видела, как эти «дикторы пробок» готовятся к эфиру: предположительно, это бывшие актеры, те, кому не повезло, или те, кто из-за семьи вынужден хвататься за любую работу. Они молча готовятся во время новостей, а после своей короткой или длинной сводки тихо выходят, даже не попрощавшись с техником или редактором, чтобы вернуться к следующему эфиру точно вовремя. Они напряженно ждут – а может, ждут ненапряженно, – когда зазвучит стандартный джингл, который сигнализирует об их выходе. Наверное, они уже не могут его слышать. Не каждый день выпадает случай сообщить о машине, едущей навстречу потоку, начале каникул или зимнем шторме, поэтому приходится довольствоваться даже двадцатисемикилометровой пробкой, особенно если эту цифру можно повторить. Девятнадцатикилометровая тоже сойдет. Хорошо сидеть в студии с чашкой кофе, а не в пробке.
35Стоя под струями воды в душе, слушаю оригинальную запись молодого (!) Клода Дебюсси, которую передают по радио. Невероятно, что такие вещи существуют, – так же невероятно, что мир в Центральной Европе длится так долго. Запись 1904 года. Качество, несмотря на шумы, довольно хорошее. Он аккомпанирует певице на пианино, и музыка льется так нежно, задумчиво, словно издалека, голос чист и грустен. Потом диктор сообщает, что Дебюсси был неприятным человеком: вспыльчивым, скандалил с коллегами, был шовинистом и антисемитом. Шел 1904 год.
36Вчера я оставила телефон включенным на ночь, и кто-то среди ночи – в два часа – разослал всем родственникам, друзьям и коллегам свой новый номер. Нет, сохранять не буду. Сначала надеялась снова уснуть, потом попыталась почитать, но Аттила Бартиш не смог вытеснить тревогу за отца, а уж тем более – прогнать образ незнакомки в гробу. Снова и снова меня охватывает ужас при воспоминании о том, как имам открыл ее лицо – неживое, словно разгневанное, лицо. На следующий день состоялись вторые, уже настоящие похороны в узком кругу; даже мой отец не пришел, потому что остался на ночь в больнице. В голове попеременно всплывают образы – то незнакомки, то матери, снова и снова, как в плохо смонтированном фильме: незнакомка, которую мы принимали за мать три, четыре, пять секунд или сколько-то еще, пока отец не упал в обморок, и разлагающаяся в могиле мать. Я не хочу писать книгу о матери, хотя думаю о ней постоянно; книга о матери неизбежно будет книгой обо мне самой.
Из темной комнаты без стеснения смотрю в окна немногих соседей, которые тоже не спят. За балконной дверью видна половина кровати, достаточно широкой, чтобы вместить двоих. Я знаю, что там живет мужчина, он одинок, у него широкие плечи, и на тумбочке стоят книги – тоже своего рода критерий. Игры разума. Если бы он появился, может быть, даже обнаженным, я бы отступила от окна – не потому, что порядочная, а потому, что и желание не может победить страх и ужас. Не заглянуть в гроб на следующий день было ошибкой, но я просто не смогла. В последний раз, когда я видела мать, я видела незнакомку. Кто-то чужой занял место моей матери.
37Буква B занимает особое место в моей библиотеке – можно сказать, это моя любимая буква. Книги авторов на нее занимают шесть полок – почти столько же места, сколько на более распространенную букву K. Среди них три автора, которые заслуживают называться пророками: Беккет, Бюхнер и Борхес. А еще Бергер, Булгаков, Бодлер, Бронте, Бернхард, Бринкманн, Бахман, Боланьо и другие. Теперь и Аттила Бартиш смотрит на меня со своего места, подбадривает и читает вместе со мной то, что пишется в окружении этих полок.
Под буквой C нет такой внушительной подборки, но и никто из авторов здесь не «погребен заживо». Я все прочитала? Нет, «Записные книжки. 1957–1972» Чорана по объему могли бы быть телефонным справочником: «Лишь неудавшиеся вещи приоткрывают сущность искусства» [11]. Выставленная напоказ, чрезмерная хандра утомляет – как и в других книгах Чорана, которые я читала, – сплошное мужское нытье о том, как ему не повезло появиться на свет, которое потом становится позой и кажется тщеславием, так многословно осуждаемым Чораном в других. Даже солнечный свет его якобы раздражает. Порой доходит до смешного: «Вчера, будучи в довольно приподнятом настроении, я попытался опечалить себя мыслями о том, что я, по сути, обречен на смерть, что я практически мертв, как и все живущие» [12].
Тем не менее, когда он рассказывает больше о своем распорядке дня и прочитанном, становится еще более очевидным, чем в его завершенных, предназначенных для публикации работах, что пишет человек неверующий, который читает исключительно религиозные книги, ежедневно Библию, несмотря на то что не питает особого уважения к христианству как таковому: «Очевидно, что Бог был решением, и другого такого же удовлетворяющего решения никогда не найти». Чоран, принадлежащий к поколению Сартра и Батая, с иронией относится к своим современникам и дистанцируется от них, однако особое внимание уделяет Симоне Вейль, которая каждый раз завидует, когда думает о распятии Христа. «Каждый день нужно молиться новому богу, чтобы выдержать этот ужас, который обновляется каждую ночь». Именно этот страх, радикально метафизический, движет им. Это молитва атеиста, и он признает, что было бы проще, если бы он мог заняться чем-то другим, а не постоянным исследованием самого себя: «Стоит оказаться радикально одному – и то, что чувствуешь, так или иначе становится религией». В 1966 году он в одиннадцать вечера встречается с Беккетом в пивной – вот о чем нам бы хотелось знать! – но приводит только свои собственные слова. «Что мне нравится в евреях, так это сладострастие, с которым они упиваются своей неразрешимой судьбой», – отмечает он в другом отрывке. «Каждый миг потерян, если ты не проводишь его лицом к лицу с самим собой».
Как бы доказывая обратное, именно цитаты каждый раз становятся самыми яркими моментами его «Записных книжек», что само по себе искусство. Включены даже цитаты мусульманских мистиков, с которыми он тоже был знаком: «Если истина не сокрушает тебя до кости, это не истина». Или Бальзак: «Смерть, это столь значительное и пугающее изменение состояния, в природе – всего лишь последняя нюансировка предыдущего состояния». Кафка: «Моя жизнь – это промедление перед рождением». Болгарская пословица: «Сам Бог не безгрешен, ибо создал мир». Троцкий с замечанием, которое искупает все остальное: «Старость есть самая неожиданная из всех вещей, которые случаются с человеком». Или брат самого Чорана о немощности их матери: «Старость – это самокритика природы».
Я записываю не только цитаты, как в житиях святых, цитируя кого-то, кто цитирует кого-то другого, но и намеки, которые ведут меня к другим книгам. Я как будто гуляю по стране чудес: каждый, кого я встречаю, говорит, где будет еще прекраснее, и в этом смысле библиотека – своего рода рай, где каждая встреча сулит новую, обещая бесконечное счастье. Вот, например, Эмили Дикинсон, которая в моем шкафу стоит среди женской литературы, цитируется Чораном чаще, чем мистики, словно она одна из них:
Ангел на каждой улицеАрендует соседний дом [13].
Настоящую поэзию, говорит она, можно узнать «по тому ледяному холоду, от которого, кажется, не согреться уже никогда» [14]. Хорошо, я почитаю Дикинсон, когда дойду до буквы D.
Весь день читаю о намерениях покончить с собой, для осуществления которых, по его мнению, в пятьдесят лет уже слишком поздно, о безымянной тоске, о том, что вечером у него нет сил даже раздеться, о желании броситься на пол и рыдать, о безысходности и привкусе пепла, пропитывающих его существование, и при этом испытываю какое-то странное умиротворение, ложась спать с последней цитатой Чорана: «Поэзия – это ветер из обители богов, как называли ее древние мексиканцы» [15].
38Во время карнавала район превращается в общественный туалет, забитый рвотой; газеты уже пишут о том, что ситуация вышла из-под контроля, мэр, как и каждый год, выражает озабоченность, я и сама не сдержалась и накричала на мужчин, которые без стеснения доставали свои шланги, словно оттуда лилось золото. Шомболь тала, «золотой писюнчик» – вот как называют иранские матери своих сыновей. Хорошо, что у меня только сестры.
И вот в ежегодном бегстве от карнавала мы застреваем в утренних пробках и видим двух карнавальщиков, весело танцующих между машинами: один с бумажным пакетом на голове с прорезями для глаз и рта, другой – в восточном костюме и в светлом парике. Они танцуют между машинами, пивных бутылок нигде не видно, но, пожалуй, бутылки бы сейчас никого не смутили, танцуют без музыки и что-то напевают, какие-то песни. Сначала я думаю, что они просят денег, как жонглеры на светофорах, но нет, они не протягивают руки, а просто продолжают танцевать, машины трогаются с места, оставляя их танцующими позади, и я наблюдаю за ними через зеркальце заднего вида. Может быть, и в Кёльне иногда бывает красиво.
* * *Уже стемнело, а я до сих пор сижу на заднем сиденье микроавтобуса, который едва вмещает семью моей сестры, и размышляю, бывает ли у святых время, когда им нечем заняться, если Бог, как говорят, каждое мгновение заново создает мир. Что же там с пробками? Десять километров, одиннадцать километров, пятнадцать километров, больше десяти километров, восемнадцать километров и даже двадцать семь километров, причем цифры «двадцать» и «семь» интонационно выделены, словно диктор насмехается над нами за глупую идею поехать в горы во время карнавала, когда пробка тянется вплоть до канатной дороги. Я сижу на заднем сиденье, да еще в качестве гостя, и не могу избавиться от музыки, которая мешает читать, а мой зять еще и подпевает примитивным припевам: «My my, hey hey» [16].
От сегодняшнего дня мне остается только раздражение на саму себя за то, что я послушала сына, который хотел поехать на машине, а не на поезде. При всех тех претензиях, которые мы с сестрами высказывали друг другу после похорон, не стоит ссориться еще на стадии поездки. По крайней мере, благодаря утреннему занятию дживамукти-йогой спина не болит. Если не считать тех танцоров, с которыми я разделила несколько секунд веселья, йога стала главным событием дня. «It’s better to burn out than to fade away» [17].
* * *«Письма, в которых речь идет лишь о душевных терзаниях и метафизических вопросах, быстро наскучивают, – утешает меня перед сном Чоран. – Чтобы создать впечатление правдоподобия, во всем нужна доля мелочности. Если бы ангелы занялись писательством, то – за исключением падших – их было бы невозможно читать. Безупречная чистота переваривается с трудом, поскольку она несовместима с вдохновением» [18]. Надеюсь, ощущение истины все же придет позже.
39Среди всех форм массового туризма – если не считать экстремальные виды спорта – горные лыжи, пожалуй, самые странные. Тысячи, а то и десятки тысяч людей поднимаются на высоту в три тысячи метров и выше – туда, где природа предельно сурова, – лишь для того, чтобы оказаться в своеобразном парке развлечений, где им подают спагетти болоньезе, а по склонам разносится музыка DJ Ötzi. Удивительно, сколько усилий прилагает человек, чтобы было удобно, и как далеко или высоко он готов забраться, лишь бы все оставалось как дома. В будущем, вероятно, то же самое ждет нас и в космосе.
Пока сестры и дети неспешно заселяются, у меня есть время осмотреться, насладиться видом, пусть даже в глубине души мне так и хочется броситься на неизведанную трассу, погонять адреналин по венам, добавив остроты в досуг. Завтра, к счастью, я отделюсь от компании и поеду кататься в свое удовольствие.
40Такая банальная вещь, как ушиб ребер, напоминает о том, что ничто в жизни, даже собственное дыхание, не дается само собой. Я сошла с трассы, что стало для меня приемлемым только после третьего болезненного спуска, и теперь, полулежа в кровати, стону от боли. Шале предлагает все современные удобства, ничего более дешевого для большой семьи не нашлось – еще и в последний момент. Руководят всем дети, они настраивают все с айпада – от температуры в комнате до настройки телевизора, даже следят за веб-камерой на горной станции.
В качестве музыки племянница выбрала колокольный звон, передаваемый в прямом эфире из японского монастыря; возможно, благодаря буддизму я все же смогу преодолеть это последнее препятствие на пути к долгожданному сну.
Между тем мой сын, находящийся, замечу, в дорогущем шале во время экологически безответственного лыжного отпуска, показывает видео, которое наглядно демонстрирует несправедливость мира в цифрах. «Представьте, что человечество – это деревня из ста жителей: пятьдесят два из них – женщины, сорок восемь – мужчины, восемьдесят девять – гетеросексуалы, тридцать – белые, семьдесят – неграмотные, один сейчас умирает, один рождается, только у одного из ста есть диплом университета, только у одного есть компьютер, у восьми есть деньги на счетах, в банке или в кошельке, только у двадцати пяти есть крыша над головой, достаточно одежды и еды в холодильнике, шесть владеют 59 процентами богатства, и все шесть американцы» – и так далее. Призыв к терпимости, любви с обязательным условием делиться видео, чтобы оно принесло еще больше денег, при этом даже без указания счета для пожертвований.