bannerbanner
Сухинские берега Байкала
Сухинские берега Байкала

Полная версия

Сухинские берега Байкала

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 9

Александр Анатольев

Сухинские берега Байкала

Глава 1

Весь первый летний месяц мучун (май – июнь по григорианскому календарю) с небес не упало и капли дождя, в верховьях горного хребта Ламуды (Морской), горела тайга. Зверь покинул ее, удача отвернулась от эвенков охотников. Номоткоуль творил обряды саман, и настойчиво просил добрых духов земли и неба, всех других божеств всесильных, простить грехи подопечных ему людей, вернуть отвернувшуюся удачу их промыслов. Духи услышали воплевзывающие мольбы, и заклания истового служителя древней веры тунгусской.

Три дня дует, не стихая северо-восточный ветер и как в шаманском исступлении, рокочет, буйствует Байкал. Вздымаются над почерневшей его бездной водной огромные волны, вскипающие в завитках своих водоворотных гребней, аквамарин белёсой россыпью беляков, точно бисером серебристого жемчуга. Гонит Баргузин мимо мыса Сухинского осветленную им холодную воду на юго-запад, вдоль северной оконечности Посольского плеса. Запирая в заливе Провал теплую «муть соровую» и речную дельты Селенгинской, отсекает он тем самым путь косякам здешней царь белорыбице к прибрежному мелководью Сухинского Подлеморья. Три дня рыбаки тунгусского стойбища не выходят в открытое море, три дня они всего лишь острогами промышляют скудно хариуса в горной речке именуемой ими Сукэнда, или более коротко Сукэ, бурятами Сухэ, а русскими Сухая.

Вечерело. Узкой розовеющей полоской, над просветленной синью заморских гор, растянулся закат уходящего дня. Угасающие отсветы его янтарно-багровых зарниц в Предбайкалье, слоисто вспыхнув, блекли и мелко зыбились по-над глубинами расходившихся вод. Ветер к ночи, не стихая, еще больше усилился, и где-то там за морем, отрывал он остервенело и неистово от белоснежных шапок гольцов кучеряво-вспененные облачка, и нес их взвихрено-клубящуюся рвань к армадам сизо-лиловых туч, сгущающихся уже дождливо, в ярко-синеватых сполохах блескавицы, над вечерне-меркнущей высью полуденных гор. У побережного, извилисто изломистого уреза воды – там, где в клокочуще кипящих обрушениях на берег морской волны стонет оглашено прибой, в редколесье лиственного леса, притаилось тунгусское стойбище. А над ним, под свистящее завывание ветра раскачиваются вершины вековых лиственниц сибирской тайги. Здесь она вплотную подступает к береговой линии Байкала. Но даже свирепо-могучему Баргузину, студено сквозящему в ветвисто-лохматых вершинах лесных великанов и обещающему приходом дождливого ненастья, не в силах ворохнуть приземисто тонкоствольную поросль их подлеска, средь пышной зелени которого, в этот час опускающейся на землю тьме ночной, сразу и не разглядеть островерхие жилища кочевого отога. Всех их: тесно прижавшихся впритык и чуть отдалено разбросанных друг от друга, не более десятка. А, под старым дубасом лесиной великаном средь них, вероятно, с самой косматой и величаво разлапистой кроной на всем ближнем сухинском берегу, стоит особняком довольно просторный чум шамана. В этом жилье, с пристроенными к нему галереями, имитирующими миры во Вселенной, расплавленным жаром пламенеющих углей полышет очаг. У очага сидит, еще не очень старый и крепкий старик, хозяин жилища Номоткоуль. Его убеленные сединой волосы, вскосмачено свисают на сутуловатую спину и плечи. На нем, ни разу не стиранная и прокопченная многими дымами таежных костров ветхая рубаха, и такие же штаны, с широкими штанинами, спадающими, на столь же старые олочи. Он сидит по-монгольски скрестив под себя ноги, едва прикрыв и без того узкие щелки глаз, и не отрывая немигающего взгляда, смотрит на угли огнедышащего очага. Перебирая в руках четки, курит распаленную трубку и задумчиво, и озабочено размышляет. Углубленно-сосредоточенные мысли его, очевидно, о чем-то необычно растревожившем, неожиданно прервал легкий скрип, широко распахнувшейся дверцы чума. Склонившись, в ее небольшой размеров проем, юрко полу боком протиснулся, мужчина немногим старше лет тридцати, ниже среднего роста, не особо завидного, но мускулисто-крепкого, стройно-поджарого телосложения. Даже в полумраке чума, в не особо ярких бликах и отблесках, рождаемых угасающим пламенем очага, под густо седеющей и свалявшейся, как войлок шевелюрой, можно разглядеть: и уже довольно обтянутый паутинной сеткой морщин, редковолосый, азиатского очертания скуластый лик; и прямой, смелый взгляд раскосых глаз; и слегка приплюснутый, с небольшой горбинкой широкий нос; и тонкие губы над чуть выдвинутым вперед подбородком; и то, что все это в совокупности в нем, выразительно и гармонично сочетается, и вне всяких сомнений выдает сильной воли, немало умудренного и закаленного суровой жизнью человека.

Перед Номоткоулем стоял у очага, приемный его сын Тыгульча, шуленга всех эвенкийских стойбищ Сухинского Подлеморья. Шаман, вынимая мундштук трубки изо рта, густо выдохнул сизый дым курева, и из-под редковолосых, насупленных хмуро бровей, вскинул на вошедшего, проницательно-сквозящий взгляд.

– Улгурис амин (Здравствуй отец)! – преклонено кивнув головой, произнес Тыгульча.

– Авгарат бикэл омолгив (Здравствуй сын мой)! – надтреснуто-дребезжащим голосом, глухо, отозвался по-стариковски Номоткоуль.

– Доровуяс он (Как здоровье)? – справился сын.

– Си дярис, дюгудус, ая бихим. (Благодаря тебе, хорошо).

– Ты звал отец?

– Садись – еще глуше, почти не скрывая своей озадаченности, предложил старик.

Шуленга кивнул головой, присел и, взглянув на него настороженно, потупился взором:

– Отец, я слушаю тебя.

Шаман мгновение, другое молчал, он, очевидно, все еще о чем-то додумывал, как вдруг резво развернувшись к сыну спиной, сгорбленно съежился и произнес вполголоса:

– Качикан, мне виделся не хорошо предвещающий сон.

Тыгульча вздрогнул, услышав свое прошлое имя. Он не видел, как старик, кривясь губами, взволнованно и жадно обхватил мундштук трубки, глубоко затянулся и, выпустив синеватые клубки и кольца табачного дыма, продолжал, в том же полуголосе:

– Из воды Ламу выходил огромадный амака, белый, как снег. Он пошел на твое стойбище, вздыбился и стряхнул с себя воду. Вода смыла в море весь твой отог.

– О, эльдэрэк…, отец, что это значит?! – встревожено воскликнул Тыгульча.

Шаман, круто обернулся к нему лицом и, сверкнув огненным блеском глаз, зашипел:

– Тыгульча ничего не слышал. Тыгульча завтра соберет людей, изберет хозяина чума. Хозяином будет Нюрмаган, ему будут помогать Уваул и Оёгир. Я буду делать сэвэкан и синкелаун, и смотреть будущее всех твоих стойбищ и тогда говорить – завершил шаман тунгусских отогов Сухинского Подлеморья.

– Отец…, я ничего не слышал.

Тыгульча проворно вскочил и, приложив к груди ладонь правой руки, еще раз кивнул головой, и так же как вошел, едва слышно вывалился в дверной проем чума, в ветрено-колючую темень лихо расходившейся непогоды.

 Обряд «сэвэкан» шаман Номоткоуль вершил только во имя благополучия подопечного ему рода, для этого он сначала обращался к доброму духу Сэвэки, одному из помощников небожительницы Энекан Буга. Оберегая тунгусов от разных неприятностей, этот добрый дух, помогая им в промыслах, посылал добычу, и они почитали его особо. На шаманских ковриках-наму, Сэвэки изображался непременно антропоморфно, но каждый эвенк представлял его по-разному: кто-то предоброй старушкой, кто-то изящной лосихой, а кто-то и красивой девушкой. Тыгульча, вырос в семье Номоткоуля, и проживая с ним в баргузинском Подлеморье на реке Кудалды, с ранних детских лет хорошо об этом знал. А когда в юности он впервые увидел будущую жену, то благостно-священный образ духа Сэвэки с тех пор представляется ему только в обожаемо-светлом её облике для души его и сердца.

Хозяин тунгусского стойбища спешил к себе в жилище, где ожидал прибытия гостей из соседней русской деревни Сухая. Он понимал, почему шаман не поведал ему вещий сон, теперь уже признанному всеми сородичами шуленге. Номоткоуль не хочет, чтобы не добрые духи готовящие коварство стойбищам Тыгульчи, преждевременно услышали, о чем знает, их родовой шаман. Поэтому тревожным предвестием Номоткоуль поделился всего лишь с Качиканом, когда-то усыновленным им, и которого давно уже нет на белом свете. От рождения, Тыгульча по отцовской линии, происходил из знатных баргузинских эвенков рода баликагир. Он не мог помнить родного отца, погибшего на охоте в канун появления своего на свет, а уж круглым сиротой-малюткой остался, как вскоре при родах скончалась его мать, разрешившаяся им, родная племянница бездетного шамана. Вот тогда-то и взял его в дети Номоткоуль, и как принято у тунгусов, нарек младенца совсем неблагозвучным именем Качикан, что означает «щенок». Это уже позднее, как подобает настоящему мужчине охотнику, назвали его Тогдаулом и лишь сравнительно недавно получил он имя Тыгульча, вполне достойное звания родового шуленги и все сухинские сородичи воспринимают занимаемое им теперь в старшинской иерархии положение, как разумеющееся само собой. Тыгульча был внуком родового старшины баргузинских баликагиров, но преждевременная гибель отца, прервала наследственную возможность возглавлять старшинское управление рода. И все же, стараниями шамана усыновителя, добиваясь утраченной власти, он стал шуленгой бродячих, но родственных между собой эвенков из разных родов: баликагир, лимагир и шемагир. Сюда же, к самой северной оконечности юго-западного побережья Ламского моря они периодически приходят вдоль восточных берегов его на плотах из Баргузина и в Сухинском Подлеморье, проживают года по два, три, а то и больше, в зависимости от удачливости их здешних промыслов.

Стойбище Тыгульчи располагалось близь устья реки, которую русские первопоселенцы Селенгинского правобережья Байкала, поселившиеся здесь, прозвали Сухая. Баликагиры в далеко давние времена именовали ее Иланэкнилда, позднее Сукэнда, а одноименную падь (илэгир) Илан-Гагил, по которой она течет, всегда считали своей родовой принадлежностью, завешанной им еще их предками. Слова тунгусского языка «илан и гагил» переводятся на русский не иначе как «три лебедя», а «илан, экнил» означают «три сестры». Не по этой ли причине у сухинских эвенков издревле бытует предание старины их глубокой:

«В давно минувшие времена на побережье Ламу, близь устья реки Иланэкнилда, в семье далеких их предков выросли и повзрослели три дочери. Так уж случилось, в то лихолетие на отог родительский напал лютый враг. И когда в неравной схватке погибли родители, то сестры продолжая обороняться, отступили по родной пади в горные верховья, где презрев плен, сбросились со скалы, но не погибли, а превратились в белых лебедей».

Тунгусы верят, что с тех пор, из-под заснеженных в поднебесьях гольцов хребта Ламуды, где обитают тех птиц белокрылые души, течет не горная, речная вода, а их прозрачно-чистейшие слезы, как безутешная печаль, по родителям и детству. Эвенки, возможно, и не верили бы в эту древнюю быль, но каждому из них не раз доводилось видеть, как ежегодно, в один из весенних дней, на утренней заре, в широко разливающейся заводи устья их речки, опускаются на воду три белоснежных лебедя. Грациозно склонив головы, эти божественно-красивые птицы величаво скользят по водной глади и, завершая великолепие такого действия, взмывают высоко в небеса. Кружась над отогом прощально, они издают трубные, как стон печально-тоскливые клики и, разлетаясь в разные стороны света, исчезают из виду, точно растворившись в заоблачных далях.

И действительно на довольно обширной площади водораздела речки Большая Сухая, с трех разных сторон света, из гольцовых горных вершин выносят в центральную падь свои изумрудно чистейшие воды, три главных ее притока. Словно сестры родные, как заботливые дочери к матушке, спешат они в падь, где сливаясь воедино главным руслом, шумно, бурливо и клокотно, точно к родному и милому батюшке, устремляются к Байкалу – к великому и несравненно-прекрасному морю Сибирскому.

Напротив шаманского чума Номоткоуля, в саженях десяти, в один ряд от него стоят немногим меньше размером два чума Тыгульчи. В одном, принимает он разных заезжих купчиков, прочих иных деловых людей, а то, свершая дела шуленги, выносит те или иные решения по ведению хозяйств в подвластных ему тунгусских отогах. Во втором чуме живет семья Тыгульчи из трех человек: он сам, супруга Лэтылкэк и сын Иникчу.

Родословная двадцативосьмилетней жены красавицы из рода Нямогиров, своими корнями исходившем от древнего рода Някугиров, живших в Баргузинской долине со времен баргутского исхода и от хоринских бурят из рода Галзут, в 17-м веке пришедших в Баргузин из Халха-Монголии и там отунгусившихся. Лэтылкэк давно уже уложила спать девятилетнего сынишку и одиноко, и терпеливо ожидает прихода мужа. На ее молодом, наделенном восточной красотой лице скрытым беспокойством горят черные глаза. Но она, отстраняя тревожность, пересилила себя и, коротая время, занялась неспешной перестилкой супружеского ложе. Собрала перины, столь же легкие матерчатые одеяла, подбитые пуховым беличьим мехом, кумаланы-ковры, умело расшитые руками мастериц отога, затейливым, виевато-искусным узором, присущим только им северянам и, несмотря на разыгравшуюся распогодицу, вынесла их и старательно выхлопала на холодном ветру.

 Управившись, Лэтылкэк отужинала у неярко горящего очага, в тягостно давящей «на сердце» смутным беспокойством тишине. Ее пальцы рук перебирают кисточки шали из пуха домашней козы, накинутой на плечи – подарка Оськи, русского друга ее мужа. Он только что приехал к Тыгульче, с незнакомым ей русским мужчиной. Перед их приездом, Лэтылкэк собрала, приготовила стол и, кивком головы выразив подобающую покорность мужу, покинула чум. Она нередко участвует в самых разных деловых его встречах, но на этот раз он ей в том отказал категорично: «Состоится, мол, сугубо мужской разговор, касающийся вероятно всей дальнейшей их судьбы». К тому же, поутру он обязан еще и организовать обряд заклания к предкам. Вот уже две недели подвластные её мужу люди на сухинских отогах живут впроголодь и Лэтылкэк, вполне осознавая всю серьезность надвигающегося голода, безропотно повиновалась супругу.

Еще весной, как только по открывшемуся водополью Тыгульча пришел из баргузинского Подлеморья и встал отогом на сухинском мысу, тем же днем к нему явился его давний знакомец Оська. Нет, они еще не были по весне близки как сейчас, дружеские отношения начались с того времени, когда Бабтин, узнав, об утрате тунгусскими рыбаками для рыбалки летней всех сетей, предложил им свои. Условия пользования выдвинул кабальные, но перед тем помог с продуктами и Тыгульча вынужден был согласиться. А дальше как говорится, глубже в лес, больше дров. Бабтин, хорошо осведомленный о золотодобыче его с китайцами, начал оказывать всяческое давление, чтобы составил он такую же компанию еще и с ним. Вот и прибыли Оська с Филантием на отог, для принятия окончательного решения по нетерпеливо ожидаемой ими сделке. Выступая инициатором организации золотодобычи, Осип не сомневался, шуленга будет тому противиться, потому как для него она более чем обременительна. Ранее самые разные вопросы с эвенками, он решал гораздо проще, «не скупился на спиртное». Но с того времени, как сухинских тунгусов возглавил Тыгульча, все во многом изменилось. Спирт теперь в любых деловых сделках с ними перестал служить весомым эквивалентом любых товарно-денежных отношений. Бабтин не привык отступаться, однако он не знал, как в данном случае поступиться. И тут его обнадежил Филонов. «Мол, тунгусы народ лесной, диковатый, как дети наивные и непосредственные. У них невероятно сильны традиции, которые они по-прежнему свято чтут. Тунгусы воспринимают все буквально прямолинейно, а если что и обязуются сделать, то исполняют неукоснительно». Этим Осип и Филантий условились воспользоваться.

Глава 2

Веселым, языкастым пламенем, излучался в этот вечер очаг в жилье шуленги. Тыгульча, сидел на кумолане, сложив под себя по-восточному ноги, когда входная дверь напротив широко распахнулась и в ее невеликих размеров дверной проем, низко склонившись и стесненно продвигаясь, шумно ввалились давно ожидаемые им гости. Оживленно переговариваясь, они, как вошли один за другим, словно выстроились в очередь, так и шагнули встреч встающему хозяину чума. Первый был возрастом лет под тридцать и по-братски обнимая, пусть вскользь, но все ж таки, как и положено по-русски, при рукопожатие троекратно лобызнул Тыгульчу. Его, наполненные небесной голубизной глаза, уже изрядно подернутые хмельной завесой от немало принятого "на грудь", заговорщицки подмигивали и излучали бахусовую благостность человека, несомненно, исключительной смекалки, изощренного хитроумия и отменных деловых способностей.

– Здорово братуха! – приветливо улыбаясь, дохнул сивушно ядреным перегаром Бабтин. Отступив слегка назад, он левой рукой, то и дело вскидываемой вверх, вначале как бы расчесывал всей пятерней свою русоволосую, коротко стриженую голову, а затем с изгибом опускаясь вниз, изменял направление её движения и сжимаемыми пальцами, приглаживал короткую, такой же поросли бороду. Из-под брезентового лабошака, поседевшего от дорожной пыли, привлекаемо броско выглядывает новая чесучовая рубаха. Плисовые добротные шаровары, висло спадающими штанинами, заправлены, в ладно скроенные и умело пошитые ичиги. Они сплошь покрытые, все тем же налетом ездового, рыжевато-серого пыльного буса. Тыгульча, приветствовал друга, куда более скупо в эмоциях.

– Менду Оська – сухо обронил он и бросил внимательный взгляд на его спутника.

Второй гость, вероятно, лет на десять с лишком был постарше Бабтина. Коротким взмахом правой руки, он скинул картуз, и в знак приветствия всего лишь слегка кивнул чернявой головой. На его смуглом, скуластом, братсковатом лице, в редковолосой бороде, напряженно скрывается явно наигранная улыбка. Из глубоко посаженных глаз, сквозит, шарит по всему чуму, пристально тяжелый взгляд. Одет он по-городскому, не то мелкий торговец, не то довольно обеспеченный обыватель. Под старомодным сюртуком двубортного покроя с широко-отложными лацканами, шелковая зелень косоворотки, а брюки фабричного кроя и пошива заправлены в хромовые, наясненные до иссиненного блеска сапоги, так что к ним не прильнула и подорожная пыль. Пока Тыгульча окидывал незнакомца настороженно-изучающим взглядом, Осип, обаятельно цветущий, невероятно обольстительной улыбкой, представил ему незнакомца:

– Филантий Филонаский, дальний сродственник мой с Оймуру. А дядька евошный Тихон Филипыч жил в Сухой, в прошлом годе скончамшийся. Ишо должóн те я сказать, ета и есь тот самый нужóнный гля дела замышлённаго нами чаловек, об кóем, баяли намедни!

И «нужонный чаловек», вплотную приблизившись к Тыгульче, дохнул всё тем же отменно-тяжелым духманом самогонного перегара, и проговорил бубнящее хрипловатым, басовитым голосом, заметно сглатывая отдельные звуки произносимых им слов:

– Филантий мя кличут…, знакомы бум.

– С-до-роба Пилантий! Тыгульча гэрбив (меня зовут).

Осип же, той же минутой, точно вынырнувший из-за спины Филонова, выхватил из-под полы лабошака, с проворной ловкостью, встряхнув веером, раскинул на руках, цвета морской волны, продолговатый шелковый шарф и вкрадчиво, как кот, мурлычущим говорком, благостно проворковал:

– Тала, глянь-ка! Бяду паря, каков баской гостинец с Филантием мы те притаранили, по-вашенскому прозванью хадак ето.

Хадак, конечно же, произвел на Тыгульчу ожидаемое для гостей впечатление и, вне всякого сомнения, его взволновал. Однако, как и положено родовому шуленге, он с завидной азиатской выдержкой принял и ничуть не изменившись в лице, всего-то обласкал его потеплевшим взглядом, и тут же отложил в сторону. И хотя внешне оставался он, казалось бы, вполне невозмутим, все же в знак уважения к гостям, ответил подобающим в таком случае, благодарственно-признательным поклоном. А Осип тем временем, в отличие от сдерживаемого в эмоциях хозяина чума, продолжал рассыпаться льстиво-угодной дробью сладкоречивой словесности, всего-то изменяя ее вопросительную интонацию на откровенно подхалимную:

– Чо паря, жисть-та хошь как…, а друга? Хозяин ты всяго нашенского Подлеморья.

– Аяксот! Аяксот! Мал, мал Оська, да сирамно жибем. Би су эмэнэдус сот уруним (Я рад вашему приезду). Не…, ет, как по баша будит лучадыт (по-русски)? А, аха…, моя гобори рада чипка…, чито тбой пришолэ чум моя – ответствуя, путался в родной и русской речи Тыгульча, все еще не свободный от прилива тщательно скрываемых им радостных чувств.

– Ишо бы…, ха-ха-ха…, димно ж время не видались…, никак дён пять! – смеясь все так же громко, съязвил добродушно Бабтин.

– Аха Оська, аха, горово эхит арчалдыра (давно не виделись) – ухмыльнулся и шуленга.

Проворно склонившись, он тут же поднял, как будто выдернул из под своих ног, со всей очевидностью заранее приготовленный подарочный сверток.

– Оська, моя тожи дольжён соблюдай нямада – Тыгульча, развернув его, поднес Осипу, и Филантию поочередно по связке готово выделанных к пошиву беличьих шкурок.

Бабтин принял подарок и, окинув взглядом чум, хотел было перекреститься, но своевременно спохватился и его правая рука с крючковатыми, заскорузлыми от крестьянских работ пальцами собранными в щепотку, взметнувшись к челу, вдруг дрогнула, и свернув, тут же воровато скользнула за полу широко распахнувшегося лабошака. Находчиво поправившись, он с той же завидной сноровистостью выдернул оттуда схваченную за горло полуштоф-бутыль самогона, и аккуратно, втиснул ее средь густо заставленных на столике, плоских чашек и других разных посудин с большим разнообразием мясных и растительного происхождения блюд. Прищуриваясь и благостно озаряясь улыбкой, Осип продолжал возбужденно похлопывать Тыгульчу по спине и плечам, при этом в который раз, то дружески его обнимал, то еще больше рассыпался смехом и излюбленными нарочито недвусмысленными словесами:

– Эх-ма, жись паря нашенска…, кумуха ее бери, сёдни эдак, завтре так. Не с того ль людска погудка у нас ведется…, мол, не беда што голь в кармане, ежель други подсобят деньгами. Ха-ха-ха, как братуха, ладом баю, а…, али нет?!

– О, бой, бой Оська. Тбой, да уж чипка моя анда (друг). Она псегда ладна бает – в унисон весело-приподнятому настроению Осипа, столь же радостно и живо отозвался Тыгульча.

У эвенков того времени считалось особо приличным, принимать и усаживать гостей в чуме, подчеркнуто молча, причем каждого только на специальную подстилку, изготовленную из лобных шкурок голов крупных парнокопытных зверей. Но при виде появившегося спиртного у старшины сухинских эвенков потекли слюни, и он, сладостно причмокивая вспененными губами, повеселел еще больше. Предвкушая его огненно обжигающий вкус, а за тем и последующую расслабленность душевную, и плотскую, он на какое-то время забылся, и принялся, суетливо привскакивая, усердно усаживать гостей за столик в один ряд с собой, да так чтоб ближе к очаговому теплу, громко причитая при этом:

– Тэгэкэллу, тэгэкэллу (Садитесь, садитесь)!

Не успел Бабтин разлить самогон, как Тыгульча, сухо облизываясь, словно нестерпимо жаждущий напиться в жаркий летний зной, с протяжным стоном, потянулся трясущейся рукой к чашке, с бело-мутноватой жидкостью, притягательно разящей невидимо дымкой летучей сивухи:

– У-уй…, давай оннака скорей…, глотка мочить будим!

 И все же в противоположность сказанным своим словам, он тягостно долго для русских произносил молитвы на родном языке и ритуально брызгал самогон, то на огонь очага, то на все четыре стороны белого света. Однако завершив молебство и дотронувшись губами краешка чашки, сделанной из березовых кочережек-наростов, умельцами искусно-тонкого мастерства  его же стойбища, он одним коротким залпом запрокинул её содержимое в рот, и от сильнейшей крепости, просипел сдавленно, восторженно и вопрошающе:

– Бой-ё!.. Уж да кака чипка мастер ет огонь бода делала…, а?

Гостей уговаривать нет нужды, коротко задержав дыхание, «махнули по всей», узловато сморщились, и шумно выдохнув, скосоротившись, крякнули, аппетитно налегая на еду. По обе щеки набив рот закусью, Осип, отрицательно мотая головой, отвечал ухмыляясь:

– Какой там мастер…, надысь сам всю ноченьку гнал.

Тыгульча, почувствовал согревающий душу разлив телесного блаженства и торопливо поглощая пищу, неприлично звучно чавкал, и громко вскрикивая, опьяневши, причитал:

– Бой, бой…, ца-ца-ца!.. Така хэкухи (водка), моя оннако ишо сопсем не архидачила.

А Осип, все в том же благостном настроении, покатываясь глуховато звучащим смешком, беззлобно, но едко справился:

– Ужель крепка зараза…, ха-ха-ха…, как пошла, а…, а?! Чо…, рази ишо повторить?

В отличие от Осипа, Филантий по-прежнему надменен и немногословен. Он все так же сквозит насуплено из-под воронено-косматых бровей высокомерным взглядом по убогому эвенкийскому жилью и брезгливо ежится. Но, все же, смачно обгладывая масластую кость изюбрятны, набив рот, на предложение Осипа тут же, как эхо, хоть и затрудненно, но пробубнил незамедлительно, соглашаясь за двоих:

На страницу:
1 из 9