
Полная версия

Вероника Бардова
Галерея забытых снов
Предисловие автора
Узри, читатель, тринадцать бусин, сплетённых в ожерелье, что обвивает шею времени. Каждая – осколок сна, каждая – зеркало, в котором отражается древнее зло, чьё дыхание струится сквозь века. Эти истории, подобно теням, танцующим в пламени свечи, не следуют порядку бытия, но переплетаются, как корни мёртвого древа, что питаются кровью забытых. Галерея, где холсты дышат; зеркала, забирающие души; и куклы, чьи глаза видят больше, чем должно, – всё это лишь знаки, ведущие к сердцу тайны, что старше звёзд.
Не ищи в них утешения. Не жди света. Ибо каждая бусина – это шаг в бездну, где правда и безумие сливаются в единый хор. Ты можешь пройти этот путь, но помни: тьма, что ждёт в конце, уже знает твоё имя.
Вступи же в галерею потерянных снов. И пусть твои шаги будут лёгкими, ибо под тобою – не камень, но прах тех, кто шёл до тебя.
Галерея потерянных снов
Дитя моё, о призрак бледный,
Зачем в глазах тот дикий свет?
Твой смех – как гром в ночи бесследный,
Твой взгляд – мой ад, мой смертный грех.
Любовь ли это или кара,
Что жжёт мне душу, как чума?
Я слышу в шепоте кошмарном:
«Мы вместе… будем… никогда»
Глава I. Пробуждение в саване теней
В час, когда тусклый свет ещё не дерзал разорвать тяжёлую ткань ночи, Эванджелина – увы, столь хрупкая странница в запутанных чертогах бытия – пробудилась в своём ложе, окружённая невидимым, но осязаемым мраком, густым и вязким, словно саван, сотканный для гробницы забытых царей. Сквозь неплотно сомкнутые портьеры – будто через трещины в самом мироздании – сочился робкий, призрачный луч, дрожащий, как предсмертный вздох, на багровом бархате её покрывала.
Эванджелина шевельнулась, и её бренное тело, подчиняясь неведомому зову, восстало из плена сна, подобно духу, вызванному из бездонных глубин. Бледная, как мраморное изваяние на заброшенном погосте, она протянула руку к столику из почерневшего дуба, где в хаотичном беспорядке, оставленном в порыве забвения, покоились тонкие восковые свечи и серебряная кадильница, источавшая удушливые ароматы Востока – запахи, что будили в памяти отголоски клятв, давно проклятых, и земель, стёртых с лика времени.
Она зажгла свечу. Пламя, вспыхнув на краткий миг, затрепетало в безбрежной тьме, отражаясь в её зрачках мрачным огоньком, и лицо её, на мгновение вырванное из теней, обрело черты существа, познавшего ужас смерти и бездонную тоску за её пределами. Свет дрожал, как душа, балансирующая на грани небытия, и в его неверном сиянии комната казалась склепом, где каждый предмет хранил свою тайну.
Дым кадильницы, сине-серый, подобный дыханию древних катакомб, поднялся в недвижном воздухе, закручиваясь в спирали, столь причудливые и изломанные, что Эванджелина, взирая на них, не могла не помыслить о письменах иных миров, ведомых лишь тем, кто давно обратился в прах. Каждая струя, казалось, была тенью бесплотных грёз, ускользающих в пустоту, подобно воспоминаниям о доме, который она никогда не знала, но вечно оплакивала.
Она вдыхала этот дым – увы! – не ведая, что влечёт её к сему странному обряду. Быть может, то была лишь слабость плоти, жаждущей иллюзий; быть может, зловещий зов, таившийся в глубинах её крови, отмеченной проклятием. Ибо с юных лет, сколько себя помнила, ею владела неутолимая тоска – страшная, безымянная, словно память о грехе, совершённом не ею, но за который ей суждено вечно искупать. В самые безмолвные и безысходные часы ей чудились шаги – лёгкие, едва уловимые – в пустых коридорах её дома; шорохи тканей, которых не касался ветер; вздохи, чьё происхождение не дерзнул бы объяснить ни один здравый разум.
О, если бы душа её не была столь истерзана, если бы узы крови её не опутывала сеть древнего рока, быть может, она обрела бы покой в забвении! Но забвение отвергло её, и ныне Эванджелина блуждала в полусне-полубодрствовании, в плену меж двух миров, где единственными спутниками её были дым, тоска и безмолвные призраки давно утраченных снов.
Глава II. Прислужница дьявола
Словно глашатай неумолимого рока, старинные часы в углу комнаты разорвали тишину хриплым, надрывным боем. Их звук, дрожащий и глухой, напоминал предсмертный стон века, угасающего в агонии. Семь ударов… восемь… девятый… и, наконец, десятый – низкий, тягучий, как вопль, вырвавшийся из-под могильной плиты. Эванджелина вздрогнула, и пепел, скопившийся в кадильнице, при её неосторожном движении осыпался на тёмное покрывало серым пятном, словно печать распада, предвещающая конец.
Семь тридцать. Час пробуждения. Час, когда день требует маски, а душа – покрова. Пламя свечи доживало свои последние мгновения, изгибаясь в поклоне перед неведомым алтарём. Воздух был недвижим, и даже пылинки, застывшие в луче света, казались погружёнными в безмолвную молитву. Но в этой тишине Эванджелине почудился шорох – лёгкий, едва уловимый, как будто кто-то невидимый скользнул за её спиной. Она обернулась, но тени в углу лишь дрогнули, словно насмехаясь над её страхом.
Тяжёлая дверь, чьи вековые петли скрипели, точно голоса мёртвых, медленно отворилась. В проёме возникла фигура. Марта. Служанка. Словно икона, вырезанная из потемневшего дерева, она несла на себе печать многих поколений Грей. Её лицо, изрытое морщинами, будто выточенными ветрами пустошей, было суровым, но в глазах тлела преданность – холодная, как угли давно угасшего очага. Она вошла, ступая так, словно пол под её ногами был усеян осколками прошлого.
– Мисс Эванджелина, пора вставать, – проговорила она, и голос её, хриплый от лет, дрожал, как стены дома, слышавшие слишком много тайн. – Солнце уже поднялось, а долг не ждёт.
Эванджелина подняла взгляд, и в её глазах мелькнула тень – не страха, но смутного узнавания. Ей показалось, что лицо Марты на миг исказилось, как отражение в треснувшем зеркале, и в глубине её зрачков проступила другая – молодая, с глазами, полными отчаяния. Но видение исчезло, и перед ней вновь была лишь старая служанка.
– Ты… слышала что-то в коридоре, Марта? – тихо спросила Эванджелина, её голос дрожал, как пламя свечи. – Шаги… или шорохи?
Марта замерла, её пальцы, сжимавшие край передника, побелели. Мгновение она молчала, будто прислушиваясь к чему-то за пределами комнаты, затем ответила, не поднимая глаз:
– Этот дом стар, мисс. Он говорит на своём языке. Не стоит внимать каждому шороху, иначе… – она осеклась, но добавила тише, почти шёпотом, – иначе он начнёт отвечать.
Эванджелина сглотнула, чувствуя, как холод пробирается под кожу. Она хотела спросить ещё, но Марта уже повернулась к трюмо, доставая платье – строгое, чёрное, как покров траурного утра. Каждое её движение было отточенным, словно часть ритуала, исполняемого столетиями. Платье легло на вешалку, и ткань, казалось, шептала что-то на языке, которого Эванджелина не знала, но боялась понять.
– Ваши родители в столовой, – добавила Марта, не оборачиваясь. – Не заставляйте их ждать.
Эванджелина медленно поднялась, свесив ноги с кровати. Её босые ступни коснулись ковра, и ей почудилось, будто пол дрогнул, как живое существо, хранящее память о каждом шаге. Всё в ней сопротивлялось движению, но долг – этот вечный призрак, преследующий её род, – гнал её вперёд.
– Благодарю, Марта, – выдохнула она едва слышно. – Иди.
Марта кивнула, словно ожидала этих слов. Её фигура растворилась за дверью, оставив за собой лишь тяжёлый след присутствия – ни прощания, ни взгляда. Но когда дверь закрылась, Эванджелине показалось, что в щели между створками мелькнула тень – тонкая, как силуэт куклы, с пустыми глазами, следящими за ней. Она моргнула, и тень исчезла, но сердце её забилось быстрее, как барабан перед казнью.
Она подошла к окну, отдёрнула шторы, и комната вновь погрузилась в полумрак – её прибежище, её истина. За стеклом, в мутном проблеске рассвета, сад казался застывшим в безвременье. Обнажённые деревья тянули ветви к небу, как руки утопленников, молящих о спасении. Небо, цвета старого пергамента, было испещрено знаками предвестий, и в его глубине Эванджелина уловила движение – словно облако на миг приняло форму лица, знакомого, но давно забытого. Она отвернулась, но отражение в стекле продолжало смотреть на неё, и в его глазах горел вопрос, на который она не смела ответить.
Глава III. Завтрак под гнётом рока
Эванджелина ступала по коридору, где каждый шаг отдавался эхом – глухим, затухающим, как биение сердца в умирающем теле. Половицы скрипели не от времени, но от бремени памяти, ибо в этом доме ничто не забывалось. Стены, пропитанные веками скорби, хранили каждый шёпот, каждый вскрик, и их молчание было тяжелее любых слов. В полумраке, густом, как саван, она ощущала присутствие – невидимое, но осязаемое, – будто тени, затаившиеся в углах, следили за ней, выжидая.
Она миновала портретную галерею, где лица предков, заключённые в позолоченные рамы, взирали с холодной строгостью. Их глаза – пустые, но цепкие – впивались в её душу, словно иглы, ищущие слабое место. Эванджелина замедлила шаг, и ей почудился шорох – лёгкий, как шёлковое платье, скользнувшее по полу. Она обернулась, но коридор был пуст, лишь тень от канделябра дрогнула, будто насмехаясь. Один из портретов – старуха с чертами, смутно напоминающими Марту, – казалось, смотрел пристальнее других, и в глубине его рамы мелькнул отблеск, как от треснувшего зеркала. Эванджелина вздрогнула и поспешила дальше, чувствуя, как шёпот прошлого цепляется за её мысли.
Двери в столовую отворились с низким, враждебным стоном, словно дом противился её приходу. Воздух в зале был неподвижен, как перед бурей, и сквозь витражи, чьи краски сочились алыми и лиловыми пятнами, падал не свет, но измученный отблеск, пятнающий белоснежную скатерть следами давно пролитой крови. Стол был накрыт с болезненной точностью: миска овсянки, испускающая пар, словно жертвенная курильница; ломоть хлеба, твёрдый, как надгробный камень; горсть ягод, чей сок напоминал капли свежей раны; и стакан воды, мутный, как поверхность забытого пруда. Это был не завтрак, а судилище, где каждый предмет играл свою роль в ритуале рока.
Эванджелина опустилась на стул, и дерево под ней скрипнуло, будто оплакивая её участь. Напротив, за газетой, скрывался отец – его дыхание, ровное и тяжёлое, было единственным звуком в зале. Мать, Анна, сидела слева, её тонкие пальцы постукивали по фарфоровой чашке, и каждый удар отдавался в висках Эванджелины, как молот судьбы. Она смотрела на них, но их лица казались далёкими, словно отделёнными пеленой тумана, и в тишине ей чудился шёпот – не их, но дома, его стен, его теней.
– Эванджелина, – голос Анны, хрупкий, но острый, как осколок стекла, разрезал тишину. – Ты бледна. Опять не спала?
Эванджелина подняла взгляд, и её губы дрогнули. Она хотела рассказать о шорохах в коридоре, о глазах портретов, что следят за ней, но слова застряли, как пыль в горле. Вместо этого она тихо ответила:
– Мне… неспокойно, мама. Этот дом… он говорит со мной.
Анна замерла, её пальцы стиснули чашку, и фарфор едва не треснул. Она обменялась взглядом с отцом, чья газета чуть дрогнула, но он не опустил её.
– Довольно, – голос Джеймса, низкий и холодный, как раскат грома в тумане, оборвал её. – Этот дом – твой долг, Эванджелина. Как и занятия. Преподаватели ждут. Ты не посрамишь нас.
Эванджелина сжала кулаки под столом, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. Она хотела крикнуть, что не желает быть пешкой их рода, что тени в её комнате шепчут о жертвах, но вместо этого она выдохнула:
– Я не желаю посещать занятия.
Слова её прозвучали ясно, как выстрел в мёртвой тишине. Не мольба, не жалоба, а вызов – дерзкий, почти безумный. Газета в руках отца медленно опустилась. Его глаза – серые, каменные, лишённые тепла – встретились с её. В них не было гнева, лишь усталость, смешанная со сталью, как у судьи, выносящего приговор.
– Ты обязана, – сказал он, и каждое слово падало, как камень в могилу. – Это не просьба.
Анна чуть подалась вперёд, её голос дрожал, но в нём была мольба:
– Пожалуйста, Эванджелина. Сегодня важная встреча. Ты… ты не можешь подвести нас. Не снова.
Эванджелина стиснула зубы. Её взгляд упал на витражи, где алые пятна, казалось, шевелились, как кровь, текущая по стеклу. Она повторила тише, но твёрже:
– Я не желаю.
Тишина, густая и вязкая, заполнила зал. В ней было слышно, как за окном каркнула ворона, и этот звук, резкий и зловещий, отозвался в груди Эванджелины, как эхо её собственного протеста. Она ждала – гнева, уговоров, но вместо этого отец встал. Его фигура, высокая и неподвижная, казалась высеченной из гранита. Он подошёл и остановился за её спиной. Руки его – тяжёлые, ледяные, без следа нежности – легли на её плечи.
– Джордж уже ждёт у экипажа, – произнёс он, и голос его был лишён жизни, как ветер над погостом. – Ты поедешь.
Эванджелина дрогнула – не от страха, но от неизбежности. Она чувствовала, как её воля, хрупкая, как стекло, трескается под этим прикосновением. Он наклонился, и его губы коснулись её волос – жест, некогда отцовский, теперь же – как печать палача, скрепляющая приговор.
Когда он вышел, шаги его затихли в коридоре, но эхо осталось, вплетаясь в шёпот стен. Анна молчала, глядя в чашку, словно там, в тёмной глубине чая, крылась истина. Эванджелина осталась сидеть. Овсянка остыла. Хлеб зачерствел. Мир застыл, но в глубине её души, как тень в зеркале, шевельнулось нечто – предвестие, которое она ещё не могла назвать.
Глава IV. Прикосновение бездны
Колёса экипажа затихли, и их скрип, подобный стону умирающего зверя, растворился в сыром утреннем воздухе. Перед Эванджелиной возвышалась Коллегия – мрачный монолит, будто вырванный из древнего кошмара и брошенный в мир живых. Каменные стены, изъеденные чёрной плесенью, дышали забвением, а окна, словно пустые глазницы титанов, смотрели на неё с равнодушием вечности. Ветер, колючий и злой, хлестнул по лицу, как пощёчина, за дерзость быть живой, и в его вое Эванджелине почудился шёпот – нечеловеческий, но знакомый, как отголосок снов, что терзали её ночи.
Она ступила на гравий, и камни скрипнули под ногами, будто кости, раздавленные сапогом. За спиной раздался голос Джорджа, глухой, как колокол заброшенной часовни:
– Я вернусь к шестому часу, миледи.
Эванджелина не ответила. Её пальцы судорожно сжали книгу – ветхую, тонкую, её последний оплот. Страница, открытая наугад, гласила: «О, если бы я могла пасть туда, где пределы невозможного не властны…» Она прижалась к этим словам, как к талисману, но их тепло не могло заглушить холод, что поднимался из глубин её души. Где-то в отдалении, за стенами Коллегии, ворона каркнула трижды, и звук этот, резкий и зловещий, отозвался в её груди, как эхо слов: «Жизнь за жизнь».
У входа толпились ученики – юные, яркие, беспощадные. Их взгляды пронзали, как иглы, их смех резал, как осколки стекла. Эванджелина шла, опустив голову, чувствуя, как их шёпоты сплетаются в сеть, готовую захлопнуться. Она была иной – всегда была. Не их мира, не их света. И они знали это.
Она поднялась по ступеням, и мир качнулся. Толчок. Камень. Удар. Её тело, хрупкое, как фарфоровая кукла, рухнуло на плиты. Платье, запятнанное грязью, стало знаменем поражения, а книга выпала из рук, раскрывшись на странице, где чернила, казалось, сочились кровью. Смех – хриплый, ликующий, как рёв воронов над падалью – взорвал воздух. И среди них – она.
Мэри Линдон.
Прекрасная, как ангел, низвергнутый в отравленный сад. Её золотые локоны сияли в утреннем свете, но глаза – холодные, пустые, как зеркала без отражения – горели злобой. Она шагнула ближе, и толпа расступилась, подчиняясь её воле.
– Принцесса без трона, – прошипела Мэри, и её голос был как шелест змеи, ползущей по костям. – Смотрите, как она ползёт, наша мечтательница! Что, опять шепталась с тенями, Грей? Или молилась своим пыльным книжкам?
Эванджелина попыталась подняться, но рука Мэри, быстрая, как кнут, схватила её за волосы, заставив вскрикнуть. Боль пронзила виски, но она стиснула зубы, не давая слезам пролиться. Толпа загудела, их смех стал громче, как хор демонов, пирующих над жертвой.
– Не отворачивайся, убогая! – Мэри наклонилась ближе, её дыхание обожгло щеку Эванджелины. – Думаешь, твоя бледность и странные глазки спасут тебя? Ты – ошибка, Грей. Даже твой отец знает это. Почему бы тебе не исчезнуть так же, как твои сны?
Слова Мэри резали глубже, чем камень под коленями. Эванджелина чувствовала, как её сердце сжимается, но в глубине её души вспыхнул протест. Она подняла взгляд – прямой, горящий, несмотря на боль. Её голос, слабый, но твёрдый, прорезал гомон:
– Лучше быть ошибкой, Мэри, чем пустотой, что прячется за твоей улыбкой.
Толпа ахнула, и на миг смех стих. Лицо Мэри исказилось яростью, её рука занеслась для удара, но воздух разорвал звон. Колокол. Старинный, мёртвый, пробуждённый, как голос самой судьбы. Его гул прокатился по двору, заставив всех замереть.
Мэри опустила руку, но глаза её сверкнули, как лезвия. Она наклонилась к Эванджелине, почти касаясь её уха, и прошептала:
– Ещё увидимся, убогая. И тогда ни звон, ни твои тени тебя не спасут.
Она выпрямилась, бросила последний ядовитый взгляд и растворилась в толпе, что сомкнулась за ней, как стая теней под мантиями и локонами. Эванджелина осталась на камне, в грязи, с кровоточащей ссадиной на колене. Платье прилипло к телу, как саван, а в ушах звенело эхо смеха. Но она не плакала. Только дрожь и пустота, разрастающаяся в груди, как чернила, пролитые на промокашку.
И тогда её коснулась рука.
Тепло её было иным – как пламя свечи в гробнице, не греющее, но проникающее в самую суть. Эванджелина не подняла глаз, боясь, что взгляд разрушит это мгновение. Она чувствовала его – незнакомца, чьё присутствие было чужим и невыносимо знакомым, как мелодия, услышанная во сне. Он помог ей встать, и, повинуясь неведомому порыву, она прижалась к его груди, как дитя, ищущая спасения. Слёзы, копившиеся годами, прорвались, и она заплакала – за дом, за Марту, за себя, за тень, что уже росла в её душе.
Когда слёзы иссякли, она отстранилась и подняла взгляд. Перед ней стоял молодой человек – не старше двадцати четырёх лет, но с глазами, в которых плескалась вечность. Его лицо, словно выточенное из мрамора, было прекрасным, но холодным, как лик статуи в заброшенной часовне. Тёмные волосы падали на лоб, а взгляд – глубокий, бездонный, как море, в котором можно утонуть, – держал её, не отпуская. Она знала его. Не знала, но знала. Это чувство, как эхо из прошлой жизни, терзало её сердце.
– Кто ты? – прошептала она, и голос её дрожал, как лист на ветру.
Он улыбнулся – едва заметно, но в этой улыбке мелькнула тень, что заставила её кровь застыть.
– Александр Блэквуд, – ответил он, и имя его, подобное заклинанию, отозвалось в её груди, как звон разбитого стекла. – А ты… Эванджелина, не так ли?
Она кивнула, не в силах отвести взгляд. Его голос, низкий и мягкий, был как шёлк, но под ним крылась сталь. Ей хотелось спросить, откуда он знает её имя, почему его глаза кажутся зеркалом, в котором она видит не себя, а кого-то другого, но слова застревали, как мотыльки в паутине.
– Я… мы встречались? – выдохнула она, чувствуя, как её щёки горят под его взглядом. – Твоё лицо… я не помню, но…
Александр чуть наклонил голову, и в его глазах мелькнула искра – не тепла, но тайны.
– Быть может, во снах, – сказал он, и слова его были загадкой, которую она боялась разгадать. – Или в тенях, что следуют за тобой. Жизнь за жизнь, Эванджелина. Разве ты не слышишь их зов?
Она отступила на шаг, её сердце билось неровно. Слова «Жизнь за жизнь» отозвались в её груди, как удар колокола, и мир вокруг дрогнул, как отражение в треснувшем зеркале. Тени учеников, стоявших поодаль, вытянулись, став длиннее, чем должны были, и в их движении ей почудился шёпот – её имя, произнесённое на языке, которого она не знала. Она моргнула, и тени вернулись на место, но холод в груди остался.
– Тебе не стоит здесь оставаться, – сказал Александр, и его голос стал тихим, почти заговорщическим. – Этот двор… он не для таких, как ты.
– Таких, как я? – переспросила она, и в её тоне мелькнула горечь. – Ты тоже думаешь, что я… странная?
Он покачал головой, и на миг его лицо смягчилось, но в глазах всё ещё тлела бездна.
– Не странная, – ответил он. – Другая. Та, что видит то, чего не видят другие.
Её губы дрогнули, но прежде чем она смогла ответить, мир закружился, и тьма, как волна, поглотила её. Она упала, и сознание её, подобно листу, сорванному бурей, унеслось в пустоту. Последним, что она видела, были его глаза – не человеческие, но вечные, зовущие её туда, где реальность растворяется в снах.
Глава V. Первая плата
Когда мрак рассеялся, Эванджелина оказалась в длинном, тёмном коридоре, что тянулся в бесконечность, насмехаясь над законами бытия. Стены, увешанные картинами, дышали, словно живые, и каждый мазок краски пульсировал, отражая муки и ужасы, не поддающиеся описанию словами. Отблеск свечей, тусклый, как предсмертный вздох, бросал тени, что шевелились, как призраки, танцующие в ночи. В их движении Эванджелина ощутила взгляд – цепкий, скрытый в тёмных углах, что следил за ней, не отпуская. Она шагнула к одной из картин, и сердце её сжалось: на холсте – девочка в голубом платье, чьё лицо пряталось в ладонях, а вокруг, как тени в бурю, вились демоны, чьи когти тянулись к ней, точно ветви мёртвого древа. Эванджелина отшатнулась, и взгляд её упал на другой холст – человек без лица, вырезающий своё сердце. Кровь, алая, как её мечты, стекала на землю. Третий портрет кричал беззвучно: женщина, чей вопль разрывал тишину. Каждая картина, как зеркало души, отражала её страхи, её боль, её жажду бегства.
Рука, сухая, как ветвь мёртвого древа, легла на её плечо. Эванджелина замерла, но страх, что должен был захлестнуть, не пришёл. Голос, хриплый, как шорох осенней листвы, прорезал тишину:
– Жизнь – странная штука, не правда ли? Сидишь в своём доме, мечтаешь о море, и вдруг – раз! – ты мёртв. Плачешь на крыльце, и некто, чьё лицо ты не помнишь, касается тебя, и – раз! – ты мёртв. Забавная штука, эта ваша жизнь…
Эванджелина обернулась, но там, где ждала фигуру, стоял лишь столик – стеклянный, хрупкий, как её душа. На нём лежали краски и кисти, а рядом – записка кроваво-алым: «Заверши, и путь твой откроется». Она взяла кисть, и рука её, подчиняясь неведомой силе, двинулась к холсту, где старуха, чьё лицо искажал ужас, стояла среди теней. Глаза её, лишь наброски, молили о спасении, и в них Эванджелина узнала Марту – или, быть может, свою вину. Сердце её сжалось, но голос, холодный, как дыхание могилы, зазвучал в голове:
– Заверши её, и ты свободна. Но знай: жизнь её – плата за твою.
Эванджелина, разрываемая выбором, начала рисовать. Мазки её были хаотичны, как буря в её душе, и с каждым штрихом лицо старухи, морщинистое, как пергамент, обретало плоть. Глаза её загорелись, и холст, словно портал, выплюнул её в коридор. Старуха, живая, но обречённая, бросилась к Эванджелине с криком:
– Помоги мне! Спаси!
Но сонм детей, чьи лица – недописанные, искажённые голодом, налетел на неё. Их зубы, острые, как бритвы, рвали плоть, и крики старухи, как хор проклятых, заполнили коридор. Эванджелина, оцепенев, смотрела, как картина пожирает свою жертву, и ужас смешивался с виной: она дала жизнь холсту, но отняла её у Марты. Кровь, алая, как её мечты, стекала на пол, и торжествующий голос, зазвучал вновь:
– Плата получена. Путь твой открыт.
Эванджелина, дрожа, перевела взгляд с холста, ныне пустого, на коридор, где эхо криков звенело. «Я хочу проснуться! – закричала она, зажимая уши, чтобы заглушить вопли. – Это не реально!»
Но голос, холодный, как могила, ответил:
– Ты выбрала, дитя. И выбор твой – твой крест.
Картина, где была старуха, преобразилась в зеркало, чья поверхность, пронизанная трещинами, сочила тьму. Эванджелина, влекомая неведомой силой, шагнула к нему и коснулась его разрушенного лона…
Она пробудилась в своей постели, но сердце её, пульсирующее в ритме кошмаров, не знало покоя. Полумрак, тяжёлый, как саван, окутывал комнату, и лишь луч рассвета, пробиваясь сквозь шторы, дрожал на покрывале, точно дух, боящийся тишины. Эванджелина приподнялась, и голова её, терзаемая видениями, закружилась, будто в бескрайнем космосе. Коридор, картины, вопли старухи – всё цеплялось за её разум, как цепи. Сон ли это? Или явь обернулась кошмаром? Взгляд её, затуманенный ужасом, упал на часы, чьи стрелки отсчитывали время: семь тридцать – час, когда долг звал её в мир, что она презирала.