
Полная версия
Книга Гусыни

Июнь Ли
Книга Гусыни
Посвящается Дапэну, Джеймсу и Винсенту, невероятному ребенку
Yiyun Li
THE BOOK OF GOOSE
Copyright © 2022, Yiyun Li
All rights reserved
Published by arrangement with The Wylie Agency (UK)

Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2024
Правовую поддержку издательства обеспечивает юридическая фирма «Корпус Права»

Перевод с английского Любови Карцивадзе

© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство «Синдбад», 2025
♦Невозможно разрезать яблоко яблоком. Не получится разрезать апельсин апельсином. Яблоко или апельсин можно разрезать, если у вас есть нож. Или вспороть им брюшко рыбы. Или, если рука достаточно тверда, а лезвие – остро, перерезать пуповину.
Можно изрезать книгу. Существуют разные способы измерения глубины, но немногие читатели измеряют глубину книги ножом, разрезая ее от первой страницы до последней. Интересно, почему?
Можно отдать нож другому человеку, гадая про себя, насколько глубокую рану он или она готовы нанести. Можно нанести рану самому.
Одна половина апельсина плюс вторая половина апельсина не составят снова целый апельсин. С этого-то и начинается моя история. Апельсин, который не считал себя достойным ножа, и апельсин, который никогда не мечтал превратиться в нож. Резать и быть разрезанной – ни то ни другое меня тогда не интересовало.
♦Меня зовут Аньес, но это не важно. Вы можете пойти в сад со списком имен и написать их на апельсинах: Франсуаза, Пьер, Диана и Луи, – но какое это имеет значение? Для апельсина важна его апельсиновость. То же и со мной. Меня могли бы звать Клементина, или Одетта, или Генриетта, но что с того? Апельсин – это просто апельсин, а кукла – это кукла. Не думайте, что, если вы дадите кукле имя, она станет отличаться от других кукол. Вы можете купать ее, одевать, кормить воздухом и укладывать спать с колыбельными, которые, как вам кажется, матери должны петь младенцам. Тем не менее эту куклу, как и всех кукол, нельзя даже назвать мертвой, поскольку она никогда не была живой.
Имя, на которое вам следует обратить внимание в этой истории, – Фабьенна. Фабьенна не апельсин, не нож и не исполнительница колыбельных, но она может превратиться во что угодно или в кого угодно. Ну, когда-то могла. Сейчас она мертва. Известие о ее смерти пришло в письме от моей матери, последней из нашей семьи, кто все еще живет в Сен-Реми, хотя писала мать главным образом затем, чтобы сообщить не о смерти Фабьенны, а о рождении своего первого правнука. Если бы я осталась с ней, она бы спросила, почему я не родила ребенка, который пополнил бы ее коллекцию внуков. Это одно из преимуществ жизни в Америке. Я слишком далеко, чтобы ее заботили мои проблемы. Но я перестала интересовать ее задолго до замужества – и все из-за моей славы.
Америка и слава одинаково полезны, если хотите обрести свободу от матери.
В постскриптуме мать написала, что Фабьенна умерла в прошлом месяце – de la même manière que sa sœur Joline – так же, как и ее сестра. Джолин умерла в 1946 году при родах. Ей было семнадцать. Фабьенна умерла в 1966 году, ей было двадцать семь. Можно было бы подумать, что за двадцать лет роды станут менее опасны для женщин, что одна и та же беда не обрушится на семью дважды, но если вы так считаете, кто-нибудь, вероятно, назовет вас идиоткой, как раньше называла меня Фабьенна.
Моя первая реакция после того, как я прочла постскриптум: мне захотелось сразу же забеременеть. Я бы доносила плод до срока и родила ребенка, не умерев – я была в этом так же уверена, как в том, что знаю свое имя. Это стало бы доказательством, что я могу нечто, чего не могла Фабьенна, – быть заурядным человеком, которого жизнь не любит и не ненавидит. Человеком без судьбы.
(Полагаю, это желание могут по-настоящему понять только люди с судьбой, так что оно сродни несбыточной мечте.)
Но чтобы забеременеть, нужны двое; да и двое не обязательно гарантируют успех. В моем случае, чтобы забеременеть, потребовалось бы найти мужчину, с которым я могла бы изменить Эрлу (и что дальше – объяснить ему, что зачатый на стороне ребенок все-таки лучше, чем бесплодный брак?), или развестись с ним ради мужчины, который способен лучше сеять и пожинать. Ни то ни другое меня не привлекает. Эрл любит меня, и мне нравится быть за ним замужем. Возможно, его и огорчает, что он не может подарить мне ребенка, но я сказала ему, что вышла за него не для того, чтобы стать матерью. В любом случае мы оба реалисты.
Эрл ушел из Инженерного корпуса армии после того, как мы вернулись из Франции, и теперь работает у своего отца, подрядчика с хорошей репутацией. У меня есть огород, который я разбила на заднем дворе, и я развожу кур, всегда по две дюжины. Я надеялась добавить к своим подопечным нескольких коз, но двое козлят, которых я приобрела, все время прогрызали деревянный забор и сбегали. Ланкастер, штат Пенсильвания, – не Сен-Реми, и я не могу снова пасти коз. «Французская невеста» – так прозвали меня местные жители, и некоторые по-прежнему, спустя долгое время после того, как я перестала быть новобрачной (мы женаты уже шесть лет), так меня называют. Эрлу это нравится. Французская невеста придает его жизни блеск, но французская невеста, гоняющаяся за козами по улице, опозорила бы его.
Я отказалась от коз и решила вместо них разводить гусей. Прошлой весной я приобрела первых двух, тулузских, а в этом году – пару китайских. Эрл прочитал каталог и пошутил, что нам и дальше нужно каждый год добавлять американских, африканских, померанских и шетландских гусей. «Соберем шайку международных разбойников», – предложил он. Но он забыл, что две наши пары скоро станут родителями. Через год я ожидаю гусят.
Гуси – мои дети больше, чем куры. Эрл тоже любит гусей, именно он предложил дать им французские имена. Его французский не так хорош, как он думает, но это никогда не мешало ему говорить со мной на этом языке в наши самые интимные моменты. Я всегда говорю по-английски с людьми, окружающими меня в Америке. Я говорю по-английски даже со своими курами и гусями.
Огород дает больше овощей, чем мы можем съесть. Я делюсь ими с родней мужа – с родителями Эрла, с двумя его братьями и их семьями. Все они хорошо ко мне относятся, хотя и считают чудно́й и, возможно, смешной. За глаза они называют меня Матушкой Гусыней. Об этом я узнала от моей невестки Лоис, которая несчастлива в браке и надеется настроить меня против семьи Баррс. Впрочем, я не обижаюсь на это прозвище. Возможно, с их стороны и бестактно называть бездетную женщину Матушкой Гусыней, но я не обидчива и не сентиментальна.
Когда Эрл спросил о письме моей матери, я рассказала ему о рождении внучатой племянницы, но не о смерти Фабьенны. Если бы он заметил что-нибудь необычное, то предположил бы, что рождение очередного ребенка напомнило мне о пустоте в моей собственной жизни. Он любящий муж, но любовь нечасто приводит к пониманию. Когда я с ним познакомилась, он решил, что я молодая женщина, у которой нет секретов и ярких воспоминаний о детстве и юности. Возможно, не его вина, что я не могу забеременеть. Секреты, что живут во мне, оставили мало места для плода.
Я была так потрясена, что забыла отделить гусей от кур во время кормежки. Гуси вовсю гоняли и грабили кур. Я отчитала их, не повышая голоса. Фабьенна посмеялась бы над моей рассеянностью. Она бы сказала, что гусей нужно просто хорошенько отпинать. Но Фабьенна мертва. Что бы она сейчас ни делала, ей приходится делать, оставаясь призраком.
Я бы не прочь увидеть призрак Фабьенны.
Все призраки заявляют о своих призрачных способностях: менять облик, преследовать, видеть то, чего не видим мы, определять судьбы живых. Если бы у умерших не было выбора – становиться призраками или нет, призрак Фабьенны лишь насмехался бы над обычными трюками, которыми гордятся другие призраки. Ее призрак делал бы что-то совершенно иное.
(Например, что, Аньес?
Например, заставил бы меня снова писать.)
Нет, это не призрак Фабьенны дочиста облизал кончик моей ручки или открыл блокнот на новой странице, но иногда смерть одного человека становится чем-то вроде справки об условно-досрочном освобождении для другого. Возможно, я и не обрела полной свободы, но я достаточно свободна.
♦– Как вырастить счастье? – спросила Фабьенна.
Нам было по тринадцать лет, но мы чувствовали себя старше. Теперь я понимаю, что физически мы были недоразвиты, как дети, родившиеся в военное время и выросшие в бедности, а в наш мозг втиснулось больше лет, чем мы на самом деле прожили. Мы не отличались хорошим сложением. Хорошо сложенные дети – редкое явление. Война гарантирует нескладность, но в мирное время наперекосяк идет другое. Я не встречала ни одного ребенка, который не был бы так или иначе искорежен. А когда дети вырастают, они становятся искореженными взрослыми.
– Разве можно выращивать счастье? – спросила я.
– Выращивать можно все что угодно. Так же, как картошку, – ответила Фабьенна.
Я ожидала ответа получше. О том, что счастье можно вырастить на верхушке майского дерева, или в гнезде крапивника, или между двумя камнями в ручье. Счастье не должно быть цвета грязи и прятаться под землей. Даже яблоки на ветке лучше подошли бы, чтобы называться счастьем, чем земляные[1]. Хотя, если бы счастье было похоже на яблоки, подумала я, оно было бы совершенно обыкновенным и неинтересным.
– Ты мне не веришь? – не отставала Фабьенна. – У меня есть идея. Мы вырастим твое счастье, как свеклу, а мое – как картошку. Если один урожай не удастся, у нас все равно будет другой. Мы не умрем с голоду.
– А что, если не удадутся оба? – спросила я.
– Станем мясниками.
Тогда мы часто вели такие разговоры – для всего остального мира они были чепухой, но мир, как мы уже знали, полон чепухи. Так почему бы нам не забавляться нашей собственной чепухой? Если размозжить молотком большой палец на левой руке, почувствует ли что-нибудь большой палец на правой? Почему бог не додумался дать людям ушные веки, чтобы мы могли закрывать уши, как закрываем глаза перед сном или в любое другое время, когда мы не в настроении слушать болтовню мира? Если мы обе будем молиться с одинаковой серьезностью, но обращаться с противоположными просьбами – добрый боже, пусть завтра будет солнечный день; добрый боже, пусть завтра будет пасмурно, – как он решит, на какую молитву ответить?
Фабьенна обожала нести чепуху о боге. Она утверждала, что верит в него, хотя мне казалось, она имела в виду, что верит в бога, над которым всегда можно посмеяться. Я не знала, верю ли в бога: мой отец был атеистом, а мать – полной противоположностью атеистки. Окажись я ближе к одному из родителей, мне было бы легче сделать выбор. Но я была близка только с Фабьенной. Она называла себя смутьянкой божьей и говорила, что я тоже такая, поскольку всегда на ее стороне. В этом смысле мы не были атеистками. Нужно было верить, что бог существует, чтобы бедокурить и расстраивать его замыслы.
– Если мы можем вырастить счастье, значит, можем вырастить и несчастье? – спросила я.
– Ты выращиваешь чертополох или крестовник? – отозвалась Фабьенна.
– Хочешь сказать, что несчастье растет само по себе, как чертополох или крестовник?
– Или по воле божьей, – предположила Фабьенна. – Кто знает?
– Но счастье – может ли оно расти само по себе?
– А ты как думаешь?
– Я думаю, счастье должно быть похоже на чертополох или крестовник. А несчастье – на экзотические орхидеи.
– Аньес, только идиотка может в это верить, – отрезала Фабьенна. – Но мы и так знаем, что ты идиотка.
♦Я не сказала тогда Фабьенне, что, по-моему, наше счастье должно быть похоже на голубей, которых держал месье Дево. Они улетали и возвращались, а то, что происходило в промежутке, никого не касалось. Наше счастье не должно быть укоренившимся и неподвижным.
Месье Дево: следует сказать несколько слов о нем. Он, как и Фабьенна, был в начале этой истории, но когда нам исполнилось по тринадцать, ему уже перевалило за шестьдесят. Подозреваю, что сейчас его уже нет в живых. Так и должно быть. Фабьенна мертва, а у него не больше прав на жизнь, чем у нее.
Месье Дево, уродливый, болезненного вида человек, был деревенским почтмейстером. Мы с Фабьенной уделяли ему столько же внимания, сколько любому взрослому, то есть очень мало. Однако нам нравились его голуби. Некоторое время мы обсуждали, не завести ли и нам пару голубей. Днем один отправлялся бы с Фабьенной на пастбище, а другой сопровождал бы меня в школу, они летали бы над полями и переулками, доставляя наши послания от одной к другой. Но эта идея, как и идея выращивать счастье, занимала нас всего несколько дней, а потом сменилась новой. Мы никогда не осуществляли наших планов. Достаточно было чувствовать, что при желании мы могли бы воплотить их в жизнь.
Однажды мадам Дево умерла. Она была крепкой женщиной, моложе своего мужа, грубее и крикливее. Говорили, что она не болела ни дня в своей жизни, пока не слегла с лихорадкой. Три дня – и ее не стало.
Не помню, были ли у них дети. Возможно, месье Дево не сумел подарить ей ребенка. Эрл не может быть единственным мужчиной, которому выпала такая участь. Или их дети выросли и покинули деревню до нашего рождения. Вопросы, которые мне не приходило в голову задавать в тринадцать лет, сейчас кажутся важными. Интересно, знала ли ответы Фабьенна? Жаль, я не могу ее спросить. В этом дополнительное огорчение от ее смерти. Половина истории принадлежит ей, но она не может рассказать мне, что я упустила.
Мадам Дево хоронили в четверг, это я помню. Похороны не были поводом для Фабьенны не вывести своих двух коров и пять коз на луг, а для меня – не пойти в школу. Но вечером мы отправились на кладбище в поисках самой свежей могилы. Той осенью новых могил было больше одной.
По пути Фабьенна нарвала маргариток и левкоев и вручила мне букет. Мы были не из тех девочек, которые от скуки украшают волосы цветами или плетут венки, но если бы кто-нибудь увидел, как мы бродим по кладбищу, мы бы сказали, что принесли цветы мадам Дево.
Не думаю, что Фабьенна объяснила мне, зачем нужны цветы. Я просто поняла это. Тогда мы часто знали, что делаем, и не было никакой необходимости говорить об этом. Что тут такого удивительного? Мы были почти одним целым. Вряд ли половинке апельсина, обращенной на юг, пришлось бы рассказывать другой половинке, насколько жарок солнечный свет.
Когда мы нашли участок свежеперекопанной земли, Фабьенна взяла у меня часть цветов. Возле деревянного креста был оставлен букет, и она по одному разбросала наши цветы у подножия могилы.
– Несколько цветков, чтобы вы могли подшить их к своему халату, – прошептала она. – А эти – для ваших тапочек.
Я подражала Фабьенне, хотя ничего и не говорила мертвой женщине. Мы почти не были знакомы с мадам Дево. Большинство взрослых мало для нас значили, некоторые казались нам докучливей других. Но церемония нам понравилась, и могила недавно умершей женщины покрылась цветами, умершими позже нее.
После этого Фабьенна прилегла на надгробие неподалеку. Я устроилась рядом, глядя на чернильно-синее небо и звезды, подражая тому, что, как мне казалось, делала она. У звезд, которые мы видели и которых не видели, уже были названия, но то, что я узнала об этом в школе, нисколько нам не помогло. Фабьенна не превратила звезды в историю или игру, и я точно знала почему: звезды были слишком далеко и почти не отличались одна от другой.
Мы обе молчали. Под нами были надгробия одной пары, которая жила и умерла задолго до нашего рождения. Мы предпочитали ходить на кладбище ночью. Днем вокруг часто оказывались люди: старухи в черном с метлами, сторож, убиравший увядшие цветы. Не то чтобы мы не хотели, чтобы нас видели, но мы верили, что призраки, если они существуют, не покажутся, если рядом будет кто-то еще.
Это было в октябре 1952 года. С тех пор прошло четырнадцать лет. Скоро нас с Фабьенной будут разделять многие десятилетия. Но годы и десятилетия – это просто слова, выдуманные названия единиц измерения. Один фунт картофеля, две чашки муки, три апельсина… но чем измерить голод? В этом году мне двадцать семь лет, в следующем будет двадцать восемь. Фабьенне было, есть и всегда будет двадцать семь. Как измерить присутствие Фабьенны в моей жизни – годами, которые мы провели вместе, или годами, проведенными порознь, когда ее тень удлинялась с течением времени и всегда касалась меня?
Вечерний воздух был прохладным, a надгробие под нами не сохранило дневного тепла. Я ощущала холод всем телом. Это был другой холод, совсем не тот, как в дни, когда ранней весной мы прыгали в ручей. От ледяной воды перехватывало дыхание, но лишь на мгновение, а потом мы начинали вопить от восторга, и воздух в легких заставлял нас чувствовать себя сильными и живыми. От надгробий веяло тяжелым холодом, как будто не мы лежали на камнях, а камни – на нас. Я прислушивалась к дыханию Фабьенны, которое становилось все более медленным и поверхностным, и пыталась приноровить к нему свое дыхание.
Вероятно, ей было так же холодно, как и мне. Я ждала, когда она сядет первой, чтобы последовать ее примеру. Иногда мы подолгу лежали на надгробиях, пока не начинали коченеть, и потом, чтобы согреться, приходилось прыгать, разминая кости и стуча зубами. Фабьенна считала, что мы должны постоянно испытывать пределы своих возможностей. Не пить, пока жажда не станет царапать горло, как песок. Не есть, пока голова не закружится от голода. В любом случае есть было особенно нечего. Немного хлеба и, если повезет, кусочек сыра. Иногда мы вставали лицом друг к другу, задерживали дыхание и считали на пальцах, проверяя, как долго сможем продержаться и насколько покраснеем, прежде чем придется сделать вдох. Лежа на надгробиях, мы не шевелились, пока не становились холодными и неподвижными, как смерть. Фабьенна объяснила, что если тянуть до последнего, прежде чем сделать что-то, то мы не оставим миру возможности нас подловить. «Каким образом подловить?» – спросила я, и она ответила, что не видит смысла объяснять, если я сама не понимаю. «Просто повторяй за мной и делай только то, что я тебе скажу», – велела она.
– Как думаешь, что сейчас делает месье Дево? – спросила Фабьенна, сев.
Я ощутила прилив благодарности. Я бы не удивилась, если бы она решила не двигаться до восхода солнца. У меня не было бы выбора, кроме как лежать рядом с ней. Но мои родители, в отличие от отца Фабьенны, заметили бы, что я не явилась домой к тому времени, когда пора ложиться спать.
– Не знаю, – ответила я.
– Давай навестим его, – предложила Фабьенна.
– Зачем? Мы его не знаем.
– Ему нужно чем-то себя занять. Как и всем вдовцам.
Отец Фабьенны был вдовцом, так что она, вероятно, что-то знала о вдовцах.
– Что мы можем сделать для месье Дево? – спросила я.
– Мы можем сказать ему, что пришли предложить свою дружбу.
– А ему нужны друзья?
– Может, да, а может, и нет, – ответила Фабьенна. – Но мы скажем, что нам нужно, чтобы он стал нашим другом.
– Зачем? – удивилась я.
Раньше, когда Фабьенна еще ходила в школу, некоторые девочки напрашивались к нам в подруги, но они быстро понимали, насколько унизительно ожидать чего-то от Фабьенны, которая разглядывала их с ехидным любопытством, а потом медленно произносила: «Не понимаю, с чего тебе взбрело в голову, будто мы хотим с тобой дружить».
– Человек вроде месье Дево может пригодиться, – объяснила Фабьенна. – Мы можем сказать, что хотим, чтобы он помог нам написать книгу.
– Книгу?
Последние два года Фабьенна не ходила в школу. Иногда она просматривала мои хрестоматии, чтобы не отставать от меня, но ни одна из нас в жизни не видела настоящей книги.
– Да, мы можем написать книгу вместе.
– О чем?
– О чем угодно. Я могу сочинять истории, а ты – их записывать. Интересно, это вообще сложно?
Я и правда писала письма лучше, чем Фабьенна. К тому же у меня был хороший почерк, и я каждый год получала школьную награду за чистописание. А Фабьенна умела сочинять истории. О свиньях, курах, коровах и козах, птицах и деревьях, оконных занавесках мамаши Бурдон и конной повозке папаши Гимлетта. И о Джолин, старшей сестре Фабьенны, которая давным-давно умерла. Я уже не помнила, как выглядела Джолин, но Фабьенна сочинила несколько историй о призраке Джолин и о призраке ее ребенка. Фабьенна называла его Малыш Оскар, хотя он умер до того, как ему успели придумать имя. А еще был призрак Бобби, американского возлюбленного Джолин. Бобби был негром, его предали военно-полевому суду и повесили после того, как Джолин забеременела.
Все они умерли, когда нам с Фабьенной было почти по семь лет. Я помнила, как Джолин отхлестала нас с Фабьенной пучком крапивы, поймав, когда мы крались за ней и Бобби, и я помнила шоколадки, которые он бросил нам, чтобы мы перестали за ними следить. Мы с Фабьенной гадали, что Бобби делал с Джолин в джипе или когда увозил ее куда-нибудь, куда мы не могли добраться пешком. Мы пытались разыгрывать все это, пользуясь воображением. Мы чувствовали себя достаточно взрослыми для всего на свете, включая созерцание мертворожденного младенца, который был темнее, чем наша коза Флер. Мы с Фабьенной обе коснулись его головы, липкой, серой и чуть теплой, когда внимание всех этих женщин было приковано к Джолин, которая, издавая ужасные звуки, истекала кровью и вот-вот должна была умереть.
В историях Фабьенны у всех троих сейчас все было хорошо: они стали не то чтобы счастливой семьей, а тремя счастливыми призраками, занятыми своими собственными играми.
Иногда истории о призраках заставляли меня покрываться мурашками, но чаще смешили. «Смотри! – Фабьенна указывала на ручей. – Видела?» – «Что?» – спрашивала я. Я знала, что никогда не увижу того, что видит она, и именно по этой причине у меня не могло быть никаких подруг, кроме нее. Она была глазами и ушами нас обеих. «Это Малыш Оскар, – шептала она. – Протыкает угрей штыком». – «О, он научился плавать», – говорила я, а Фабьенна отвечала, что не уверена, хорошо ли он плавает, поскольку он сидит на листе кувшинки, как лягушка. В других историях призрак Джолин плел ловушки из ивовых веток и ловил мужчин, выходивших из бара слишком поздно ночью. «Что она с ними делает?» – недоумевала я. «Щекочет, чтобы они не могли просто оставаться пьяными, – отвечала Фабьенна. – Знаешь, как этим мужчинам смешно и ужасно, если они не могут сосредоточиться на том, что пьяны?»
А еще был призрак Бобби, мой любимый. Он дул в уши коровам. Связывал поросят хвостами и бросал в них петарды. Подкладывал сигареты детям под подушки и запихивал мужчинам в штаны душистое мыло. Прятал апельсины под камнями или в лесу. Апельсины в историях Фабьенны всегда предназначались только для нас. Честно говоря, апельсины мы видели всего несколько раз в жизни, когда Бобби еще был жив. Когда он впервые принес Джолин апельсин, Фабьенна послала меня умолять, чтобы она разрешила нам подержать его в руках. Мы никогда еще не видели ничего такого цвета.
Я не сочиняла историй, но умела слушать Фабьенну.
♦У каждой истории есть срок годности. Как у банки повидла или у свечи.
Есть ли срок годности у повидла? Да, повидло продлевает фруктам жизнь, но не навсегда.
Есть ли срок годности у свечи? Его может и не быть, но по истечении определенного времени свеча портится, даже если ее еще можно зажечь.
Время все портит. И мы платим за все, что подвержено порче: за еду, за кровельные балки, за души.
Срок годности моей истории истек, когда я узнала о смерти Фабьенны. Рассказывать историю с истекшим сроком годности – все равно что эксгумировать давно похороненное тело. Причина не всегда всем ясна.
Я думала о ребенке Фабьенны. Моя мать не написала, выжил ли он при рождении. И кто был отцом. Разумеется, она не видела смысла делиться подобными сведениями. Возможно, даже забыла о моей дружбе с Фабьенной. Теперь она все чаще сообщает в своих письмах о смерти того или иного жителя деревни. Она давно смирилась с тем, что я не вернусь в Сен-Реми при ее жизни. В одном из писем она выразила надежду, что я приеду хотя бы на ее похороны.
Возможно, стоит запланировать поездку в Сен-Реми. Эрл не пожалеет для меня денег на дорогу. Интересно, почувствую ли я ту же тяжесть, что когда-то ощутили мы с Фабьенной, если лягу на ее надгробие? Не нужно будет ждать, пока она решит подняться и уйти. Какой бы выбор я ни сделала, придется самой встать и уйти или навсегда остаться неподвижной над ее могилой.