bannerbanner
Однажды в Курдистане
Однажды в Курдистане

Полная версия

Однажды в Курдистане

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

– Всего лишь немного доверия и никакой совести… – улыбалась она, обвиваясь вокруг очередного подельника, а потом, уже в фигуральном смысле, начинал крутить его в вихре торговых махинаций, казавшихся беспроигрышными в свете того, что все обеспечивалось ее магией.

Потом, конечно, Табита переступала в черту: слишком сильно входила в раж или заколдовывала кого-то с очень большими деньгами и влиянием – тогда ее купцу приходилось бежать, и бежать далеко, начиная все с нуля – благо Серен, хоть и была аферисткой, но аферисткой честной: очередного купца она любезно переносила на новое место и помогала ему с магической защитой о тех, кто будет его пытаться разыскать. Как правивло обходилось все благополучно (если не считать срочного бегства), но если они обманули растяпу-визиря за которым тоже стоял джинн – приходилось договариваться. И, к сожалению, не всегда продуктивно. Но такое случалось редко. Но случаи бывали. Да, обидно.

– Если в этой книге действительно записаны все тайны мира, включая будущее, – рассуждала Табита, предвкушая будущие подвиги, – и от ее прочтения люди сходят с ума, то я смогу подсовывать ее недоброжелателям и мне не надо будет думать куда отправить купца, которому угрожают расправой!

Проблема была лишь в одном: налоговые архивы.

Даже для джинна вроде неё османская бюрократия была кошмаром. Но Табита была не из робкого десятка. Усыпив ночного сторожа, Табита проникла в заветные хранилища, где то, что она увидела, повергло бы в ужас даже архангела Михаила: горы бумаг, сложенные до потолка; реестры реестров, описывающие другие реестры; чиновничий сонник, рукопись 1762 года, случайно затерявшаяся среди налоговых сводок и так никогда и не увидевшая свет. Там было все. Но там было не найти ничего.

Отчаявшись найти заветную рукопись Табита решила: если нельзя победить систему – надо заставить ее работать на себя. Она организовала небольшую лавку в торговом ряду у самого здания налогового управления, нашла ленивого джинна Абдуллу и его сынишку Вали для создания видимости торговли и специально велела им обращать как можно меньше внимания на бухгалтерию. Оставалось ждать только когда в лавку явится какой-нибудь падкий до женского общества инспектор, чтобы с его помощью найти наконец заветную книгу, надиктованную ангелами царю Абгару. Этим чиновником и стал Джемаль Наджмани, который теперь, после ночного откровения своей новой зазнобы обнаружил себя в архиве родного уже налогового управления.

Тьма была густой, как чернила, и только колеблющийся свет масляной лампы выхватывал из мрака бесконечные ряды полок. Пыль стояла в воздухе, оседая на рукавах Джемаля, когда он перебирал папки с пожелтевшими документами.

– Ты уверена, что она здесь? – прошептал он, отодвигая очередную стопку бумаг.

Табита, стоявшая на шаг впереди, провела пальцем по корешкам книг. Ее глаза в темноте светились слабым золотистым отблеском, как у кошки.

– Она здесь. Мне известно из первых уст.

Они продолжали поиски еще два часа. Земных два часа – для Джемаля прошло значительно больше времени: Табита стремилась сводить с ума конкурентов и не умела этого делать, но она могла замедлить время с наружной стороны круга, который создавала вокруг себя. Они перерыли десятки полок, они перерыли вообще все, развернули бесчисленные свитки, даже заглянули в подвал, где хранились особо старые, никому не нужные бумаги. Но книги с сирийскими письменами так и не нашли.

– Может, ее уже уничтожили? – предположил Джемаль, вытирая пот со лба.

– У вас в архивах не уничтожают ничего. Оно просто само теряется.

Она провела рукой по воздуху, и вдруг бумаги вокруг них зашевелились, будто подчиняясь невидимому ветру. Но через мгновение все стихло.

– Значит, ангелы не ошиблись. Здесь ее никто не найдет. Даже мы.

Табита потушила лампу, обняла Джемаля и они вылетели из архива, переместившись обратно в спальню.

Эпилог

К удивлению Джемаля, Табита не выказала ни малейшего разочарования после неудачных поисков в архиве. Она лишь усмехнулась, когда он попытался извиниться за бесплодные усилия, и провела ладонью по его щеке, словно гладя расстроенного ребенка. В последующие дни их встречи продолжались в прежнем ритме – ужины в ее доме, долгие беседы под звёздами, страстные ночи, о которых Асма или Эмине в Урфе не могли бы и помыслить.

Табита вела себя так, будто потерянная книга никогда не была для неё важна. Она по-прежнему смеялась над его рассказами о налоговых буднях, все так же умело избегала разговоров о своем прошлом и с прежней нежностью касалась его руки, когда они сидели в её внутреннем дворике. Только иногда, когда Джемаль ненадолго отворачивался, он замечал, как её взгляд становится отстранённым, будто она прикидывала в уме какие-то далёкие, сложные планы.

А через несколько дней она сообщила ему новость просто и буднично, поправляя складки своего платья: его переводят обратно в Урфу. Всё улажено. Сердар, муж Эмине, больше не считает, что его роаг ему наставил Джемаль. Он вообще больше не считает себя рогоносцем.

Он хотел спросить, как именно она этого добилась, но она лишь покачала головой, и сказала, что у джиннов тоже есть свои секреты.

Но их история на этом не закончилась. Табита появлялась в Урфе как и обещала ему на прощание. Иногда Джемаль находил её в своей конторе, сидящей за его столом с видом человека, который давно освоился на чужом месте. В другие дни она встречала его на постоялом дворе у городской заставы, где они могли уединиться в нанятой комнате, не вызывая лишних вопросов.

Благодаря умению Табиты замедлять время внутри круга, который она создавала, Джемалю казалось, что он провел с ней чуть ли не годы, хотя возвращаясь после каждого такого визита в реальность он выяснял, что в мире людей прошло от силы пара часов. Эта была практически целая жизнь, проведенная в компании джинна. Старел Джемаль при этом так, как если быв ничего не случалось – даже если ему казалось, что он был с Табитой несколько месяцев без перерыва, в его реальной жизни проходило всего два часа.

Табита приходила то редко, то чаще – давая выход его страстям, его жажде запретного. Но с каждым разом его пыл становился тише, спокойнее. Будто Табита, сама того не планируя, вытягивала из него весь яд, всю тоску по чужим постелям, всю неудовлетворённость своей жизнью. А потом – перестала приходить вовсе. Но Джемаль вспомнил об этом только через несколько лет после их последней встречи, которая заняла два земных дня в реальности, и несколько лет в мире, созданном силой джиннии. В этот момент он понял, что их странная связь стала для него лекарством. Он насытился запретными удовольствиями, утолил свою жажду – и незаметно для себя вернулся к жене, к дочери, к тихой, честной жизни.

Табита, хоть и была джинном, оказалась мудрее, чем казалось. Она могла бы использовать его, выжать до конца – но вместо этого подарила ему то, чего он даже не просил: покой.

Так, по иронии судьбы, именно измена помогла ему стать хорошим мужем.

Одно только беспокоило Джемаля на склоне лет – его старший сын Ахмет, такой же чиновник как и он сам, как его отец и дед, тоже не смог вырасти верным мужем. Но это уже совсем другая история.

Ночью под Эрзурумом

1

Торговать – значит балансировать на лезвии ножа. Сегодня ты в шелках, завтра – в долгах по уши. Триста лет назад назад купец, везущий чай из Китая, мог разориться из-за шторма или лихих грабителей. Сегодня предприниматель терпит крах из-за обвала на бирже, или заторе в Суэцком канале. Место и время не имеют значения: в Испании ли, в Турции ли, в древнем Новгороде или футуристическом Сингапуре – торговля всегда игра с огнём.

Один неверный шаг – и судьба поворачивается спиной. Закуплен товар, а спрос упал. Взяты кредиты, а покупатели разбежались. Заключены договоры, а партнёры исчезли. Рынок – стихия, не знающая пощады: сегодня он возносит тебя на гребень успеха, завтра швыряет в пучину разорения. Даже самые осторожные не застрахованы. Войны, мор, законы, жадность конкурентов – всё может в одночасье превратить золото в прах.

Но именно в этом и есть суть торговли. Без риска нет прибыли, без опасности – настоящей удачи. Тот, кто боится потерять, никогда не выиграет по-крупному. И потому купцы, менялы, предприниматели во все времена шли по краю, зная: фортуна – дама капризная. Сегодня она улыбается, а завтра оставляет с носом. И тогда остаётся только разводить руками да с горечью признать: торговля – дело не для робких.

Вазген знал риск. Знал, но шёл на него – ведь торговля без дерзости лишь жалкое прозябание. Он заложил всё, что имел, под большой кредит у эрзурумских ростовщиков. Груз того стоил – двадцать чистокровных крымских скакунов, купленных в Кафе при поддержке надежных людей. Таких коней в Османской империи хотели иметь в своем распоряжении паши и беи. Хороший конь ценился на вес золота. Но не всякий – а лишь тот, в чьих жилах текла кровь степных ветров, чьи предки скакали под свист татарских стрел.

Крымские татары знали толк в лошадях. Их кони рождались в бескрайних причерноморских степях, закалялись в набегах и походах, учились выносливости у самой природы. Они были легки, как вихрь, и крепки, как сталь. Их ноги не знали усталости, их сердца не ведали страха. Османские паши, сипахи и беи ценили этих скакунов превыше многих сокровищ. В бою такой конь был не просто инструментом – он был верным соратником, чутким к каждому движению всадника. На охоте он обгонял газелей, в долгих переходах не знал утомления. Даже сам султанский двор благоволил к крымским коням – их стройные шеи украшали золочёные уздечки, их гривы заплетали шёлковыми шнурами. Но главное – эти лошади не просто скакали. Они летели, будто сама судьба несла их вперёд.

Вазген уже видел, как расплатится с долгами и сможет наконец задуматься о женитьбе. Но море – ненадёжный союзник. У Трапезунда, когда до берега оставалось меньше дня пути, налетел внезапный шторм. Волны, чёрные, как смоль, били в борта, ветер рвал паруса. Корабль, старый и перегруженный, захлебнулся, не успев даже подать сигнал бедствия. А вместе с кораблем и кони, его будущее богатство, его надежда, пошли ко дну. Долг остался, а платить было нечем.

Вазген стоял на краю. Не только своего разорения – самой жизни. В Османской империи долги не прощали. Особенно такие. Ростовщики, еще вчера любезно улыбавшиеся ему за стаканом крепкого чаю, теперь смотрели на него глазами, холодными, как лезвие ятагана. Их терпение было коротким, а методы – безжалостными. Деньги должны быть возвращены. Любой ценой.

А у Вазгена не осталось ничего. Ни коней, которые теперь покоились на дне Черного моря. Ни имущества – все уже было заложено. Только пустые карманы да тяжесть неизбежной расплаты. В лучшем случае – долговая тюрьма, где он сгниет за решеткой, пока родные в отчаянии будут пытаться собрать хоть какие-то деньги. В худшем – его ждало рабство. В Османской империи должников часто продавали в кабалу, и тогда вся оставшаяся жизнь превращалась в бесконечный труд под палящим солнцем, под свист плети надсмотрщика.

Но самое страшное – это были те, кто предпочитал не ждать и не судиться. Кто приходил ночью, с кинжалами и веревками. Кто не спрашивал и не требовал, а просто забирал свое – кровью, болью, жизнью.

Дни тянулись, как смола – медленно, липко, невыносимо. Вазген метался по дому, словно зверь в клетке, не в силах найти покой. Каждое утро начиналось с одного и того же вопроса: придут ли сегодня? Он вздрагивал от скрипа двери, от шагов за окном, от случайного крика на базаре. Даже ветер, шевелящий ставни, заставлял его оборачиваться с учащённым сердцебиением. Ночью сон не приходил – вместо него являлись кошмары: тяжёлые кулаки, стучащие в ворота, перекошенные лица сборщиков долгов, холод железа на запястьях. Сколько ещё осталось? День? Неделя? Завтра? И с каждой минутой страх сжимал горло всё туже.

В эти тягостные дни, когда каждый шорох за дверью отзывался ледяным ужасом в груди, Вазген находил странное утешение в том, что его уже никто не ждал. Родители – благочестивые, седые, с морщинами у глаз от смеха и забот – давно упокоились в родной земле. Их не коснётся позор сына. Не придётся им, сгорбившись, вымаливать пощаду у кредиторов или, стиснув зубы, продавать последнее, чтобы выкупить его из кабалы.

А любимая старшая сестра… Она была далеко, под крымским солнцем, в Кафе. Кафа дышала армянской речью. Узкие улочки, где солнце пробивалось сквозь балконы, звенели смешанной торговлей – тюркской, итальянской, греческой, но чаще всего армянской. Здесь, под жарким крымским небом, армянская община пустила корни так глубоко, что стала частью самого города.

Их церкви – с приземистыми куполами и резными хачкарами – стояли в тени генуэзских башен. Их купцы вели дела с османами, персами, даже московитами, ссужая деньги под проценты, которые хоть и называли "вознаграждением за риск", но суть от этого не менялась. Деньги текли рекой, и армяне Кафы знали, как заставить этот поток работать на себя.

Они держали в руках торговлю шелком, кожей, пряностями. Их суда ходили в Трапезунд и Константинополь, возвращаясь с грузом кофе, тканей и – если повезёт – персидских ковров, за которые в Европе платили не торгуясь. Но главное – они держались друг друга. Чужака здесь могли разорить в два счёта, но свой, армянин, всегда находил поддержку. Кровь, вера и язык связывали их крепче любых договоров. Поэтому сестра Вазгена могла спать спокойно. Её муж, хоть и не был богачом, но стоял под защитой этой незримой крепости – общины.

Мысль о том, чтобы написать сестре, приходила к нему не раз. Ночью, когда страх сжимал горло так, что нечем было дышать. Днём, когда на базаре ловил на себе насмешливые взгляды бывших партнёров. Он представлял, как его письмо дойдёт до Кафы, как сестра, хмурясь, развернёт его дрожащими пальцами. Как её муж – тот самый степенный купец с умными глазами – вздохнёт и отложит счётную книгу в сторону.

"Нужно помочь", – скажет она.

"А есть чем?"– задумчиво ответит ее супруг.

И правда – чем? Муж сестры не был богачом. У него были свои долги, свои риски, свой груз обязательств. Дать Вазгену денег – значит поставить под удар и себя, и её. Пусть живёт спокойно, не зная, что брат её – банкрот и должник.

Остаться без гроша – унизительно. Просить помощи у тех, кто и сам едва держится – позорно. А он, Вазген, хоть и разорён, но не настолько ещё пал, чтобы тащить за собой в бездну тех, кто ему дорог. Пусть лучше думают, что у него всё хорошо.

В то утро Вазген проснулся раньше обычного – не от шума, не от света, а от тишины. От той густой, предрассветной тишины, в которой слышно, как дышит дом. Сквозь щели в ставнях пробирался холод. Он долго сидел на краю кровати, опираясь локтями на колени. Смотрел в пол, как будто ждал, что там, между трещин, откроется ответ: уйти или остаться? Но ответа не было. Был только глухой стук сердца в висках и ощущение, будто время стало вязким, как простывший мед.

– Ну вот, – сказал он вслух, не обращаясь ни к кому. – Всё.

Он открыл узкую дверь на задний двор. Снег хрустел, как обида. Луна повисла над крышей, уставшая, серая. Он обернулся ещё раз – просто чтобы запомнить, как выглядит дом, когда ты уходишь из него навсегда.

Вазген шагал вдоль стен, прятался в тени, будто был кем-то другим – вором, беглецом, шпионом. Хотя был всего лишь человеком, который слишком сильно хотел быть богатым, и слишком поздно понял, что никто не несёт ему груз обратно на берег. Когда он дошёл до городской стены, рассвет уже начинал окрашивать снег розовым. Он оглянулся. Эрзурум дышал, спал, ничего не знал о том, кто уходит. Ворота были уже открыты, а до ранней пташки, отправляющейся из города стражникам дела не было. Особенно в мирное время.

2

За городскими стенами начинался мир, застывший между зимой и весной. На восток раскинулось Армянское нагорье – бескрайнее плоскогорье, где снег лежал неровными пластами, как старая шерсть на спине дохлого барана. Ветер гулял по этим пустошам, поднимая поземку, которая змеилась над мерзлой землей, словно дым от невидимых костров. Иногда вдали маячили кочевья курдов или туркменов – чёрные шатры, облепленные инеем, стада овец, бредущие по жухлой траве в поисках прокорма.

К северу дорога вилась к Карсу, но сейчас она была едва проходима – снежные заносы в ущельях, размытые талой водой участки, да редкие караван-сараи, где путники жались к тлеющим кизякам в очагах. Там, в горах, еще хозяйничала зима – перевалы были забиты снегом, и лишь самые отчаянные купцы решались везти товар, рискуя нарваться на разбойников или волчьи стаи, голодные после долгой стужи.

На юге, в сторону озера Ван, земля уже начинала оттаивать – кое-где пробивалась чахлая зелень, а по склонам гор струились мутные ручьи. Но дороги там были грязевые топи, и повозки вязли по ступицы.

Вазген постоянно оборачивался – будто хотел убедиться, что кто-то за ним идёт, или наоборот, что никто не идёт. Но там была только белизна. Хрустящий наст, еле слышное шуршание ветра, чуть приглушённый пульс в ушах. Он шёл уже несколько часов – по едва заметной тропе, что вела вверх, мимо заснеженных скал, сквозь перелески, где ели сгибались под тяжестью инея. Солнце не поднималось над горами – только светлело небо, тускло, без обещаний. Тишина была такой, что каждый его шаг казался неприлично громким.

Ближе к полудню поднялся ветер. Он шёл порывами, как голос человека, говорящего через стены. Он то набрасывался сбоку, то свистел сзади, то утихал, и тогда слышно было, как трещит ледок в ручье подо льдом. На перевале он присел – не от усталости, а чтобы отдышаться, отдышаться от себя. Поднёс руки к лицу. Где-то внизу должна быть деревня – он знал, по памяти, по карте, которой уже не было с ним.

Под вечер он наткнулся на охотничью хижину. Вернее, на то, что от нее осталось – четыре стены, наклонённая крыша, дыра вместо двери. Там и остался. Растопил огонь сухой хвоей, заготовленной кем-то и чудом не отсыревшей за столько времени, выстелил пол ее же остатками, залез в найденное в углу одеяло и, свернувшись, глядел на огонь, пока не заснул.

Спать, правда ему пришлось не долго: сначала – глухой топот. Тяжелый, мерный, будто кто-то неторопливо кружил вокруг хижины, вдавливая в мерзлую землю шаг за шагом. Потом – треск. То ли ветка под чьей-то незримой ступней, то ли сама стена скрипела под натиском неведомой силы.

Вазген вздрогнул, еще не понимая, что его разбудило. Сон отступил, но сознание цеплялось за последние обрывки забытья, не желая признавать явь. Он лежал неподвижно, прислушиваясь.

Топот. Опять. Ближе. Сердце замерло, потом забилось чаще, горячим молотом стуча в груди. Кто-то – или что-то – ходило вокруг дома. Медленно. Нарочито. Будто выжидало.

Тьма за стенами была непроглядной, и Вазген, не шевелясь, впился взглядом в черноту, словно мог разглядеть сквозь нее того, кто нарушил ночной покой. Но видел лишь смутные тени, пляшущие от слабого света тлеющих углей в очаге.

Треск повторился – теперь явно у самой двери. Вазген лежал, не шевелясь, словно камень, вжатый в холодную импровизированнуюпостель. Кредиторы нашли его. Нет, не может быть – срок оплаты еще не подошел, а как он уходил никто не видел! Но кто, кроме них, стал бы шарить вокруг хижины в такую ночь? Кто еще мог бы так терпеливо выжидать, зная, что жертва уже в ловушке? Волки?

Зимой голодные стаи подходили близко к жилью. Может, учуяли его? Может, уже обнюхивают дверь, скребут когтями по порогу, чуя тепло и запах человеческого тела? Он слышал истории о том, как одинокие путники исчезали в этих горах, и находили потом лишь клочья одежды да обглоданные кости…

Вазгензажмурился, стиснув зубы. Страх сжимал горло, как петля, медленно лишая воздуха. Вазген лежал, прислушиваясь к каждому шороху, к каждому скрипу старого дерева, будто сама хижина дышала неровно, предчувствуя недоброе. И тогда он увидел.

Сквозь щели в рассохшейся двери – которой, казалось, и не было вовсе, – пробивался свет. Неяркий, дрожащий, будто от пламени свечи, но… красноватый. Не такой, как от огня в очаге. Не такой, как от лампады в храме. Этот свет был живым, пульсирующим, словно чьё-то сердце, вырванное из груди и подвешенное в темноте.

Вазген замер. Что это? Сердце бешено колотилось, кровь гудела в висках. Он медленно приподнялся, одеяло соскользнуло с плеч, но он уже не чувствовал холода. Только пустоту в животе, только дрожь в пальцах. Если это конец – значит «помер Никодим, и шут с ним».Вазген сбросил одеяло и вышел.

Перед хижиной, в черном круге вытоптанного снега, кружили три коня. Они горели. От грив до копыт – чистое, яростное пламя, живое и переливающееся, как расплавленное золото. Их тела были словно выкованы из самого огня: мышцы перекатывались под горячей кожей, искры взлетали в такт каждому движению, а из ноздрей вырывались клубы дыма и марева. Но они не сгорали. Не превращались в пепел. Они жили в этом пламени, словно оно было их плотью и кровью. Они весело играли друг с другом. В этом огне.

Один из них, самый крупный, с гривой, полыхавшей, как языки закатного солнца, вдруг встал на дыбы, ударив копытом о землю – и от удара вспыхнул синий огонь, рассыпавшись по мерзлой земле. Другой, стройный и быстрый, носился по кругу, оставляя за собой следы из углей, которые тут же гасли в снегу. Третий, словно самый молодой и озорной, внезапно бросился в сторону, проскакал сквозь куст сухого терновника – и тот вспыхнул на мгновение, но не сгорел, а лишь покраснел, будто опаленный незримым жаром.

Вазген стоял на пороге, не в силах пошевелиться. Огонь обжигал глаза, но не слепил. Жар волнами накатывал на лицо, но не опалял кожу. Он чувствовал – они настоящие. Будто великие духи гор, принявшие облик коней, вырвались на свободу в эту зимнюю ночь, чтобы промчаться по заснеженным пустошам, оставляя за собой лишь мимолетные всполохи пламени.

Один миг – и пламя погасло. Будто кто-то невидимый дунул на горящие свечи, и свет растворился в ночи. Кони – нет, не убежали, не умчались вдаль. Они испарились, рассыпались искрами, как сон при пробуждении. Последние языки огня дрогнули, свернулись в себя и исчезли, оставив после лишь легкий запах гари да тлеющий воздух.

Тишина. Глубокая, бездонная, как сама эта горная ночь. Снег под ногами Вазгена снова был белым и нетронутым – ни следов, ни углей, ни синих всполохов. Ветер стих. Звёзды, прежде прикрытые дымным маревом, теперь горели холодно и ясно.

Вазген стоял, не шевелясь, словно боясь, что малейшее движение разрушит хрупкую реальность. Может, ему всё это приснилось? Может, страх и одиночество сыграли с ним злую шутку? Но нет. Он чувствовал их. Он медленно выдохнул, и пар от его дыхания смешался с последними клубами дыма, оставшимися от огненных коней.

Вазген шагнул обратно в хижину, и скрип двери прозвучал неестественно громко в новой тишине. Даже собственные шаги казались теперь чужими – слишком четкими, слишком тяжелыми. Он опустился на земляной пол, машинально натянув на плечи одеяло. Оно больше не грело – просто стало еще одним грузом на его усталом теле. Глаза сами закрывались, но сон не приходил.

Темнота хижины сгущалась, но мысли кружились быстрее, чем ветер за стенами. Вазген ворочался, а в голове, будто старый сказитель, затянувший песню у костра, звучали обрывки легенд, сказок, полузабытых преданий. Огненные кони. Они приходили к другим?

Вспомнилось что-то о духах гор, принимающих облик зверей. А еще была легенда о воинах, что пали в битве, но не нашли покоя. Их души, говорили, становились конями, и в ночи они скакали по полям, ища то ли мести, то ли свободы. Но те кони были черными, как сама смерть, а не горящими.

Или, может, это черти за ним пришли? Он слышал, что черти могут являться в любом обличье, даже в виде огня, но зачем им кружить вокруг жалкой хижины? Мысли путались, набегали одна на другую.

3

Ночь прошла. Чудовищ – не было. Деревня где-то близко. Обязательно близко. В этих горах люди селятся у каждого ручья, в каждой долине, где можно пасти овец и жечь костры. Он найдёт её – по дыму, по лаю собак, по крикам детей, несущимся между скал. А там… Там будет думать.

Ноги сами несли его вниз по склону, где снег уже подтаивал под утренним солнцем. Вязген шёл, не оглядываясь, будто хотел оставить позади не только хижину, но и ту версию себя, что дрожала там в темноте, прислушиваясь к топоту нездешних копыт. Горы знают дорогу лучше любого путника. Они хранятв своих складках жизнь – упрямую, выносливую, привыкшую к тонкому воздуху высот и капризам небес. Достаточно спуститься в любую долину, и тропа самавыведет к дыму очага.

Армянские села цеплялись за склоны, будто древние камни, вросшие в землю. Там из-за низких стен доносился запах лаваша, пекшегося в тонире, а старики, прищурившись от солнца, перебирали четки на завалинках. Вокруг церквушки, сложенной из темного туфа, паслись овцы, и их колокольчики звенели тихой, вечной музыкой этих мест.

На страницу:
3 из 4