
Полная версия
Он резко обернулся. Всё было на месте: еда, свечи, семья. Все улыбались.
– Вы не едите? – спросила хозяйка, не меняя выражения лица.
– Я… – он сглотнул. – Прошу прощения. Просто… показалось.
– Ничего страшного, – ответила она, поднимая бокал, – у нас тут часто кажется. Иногда очень надолго.
Они выпили. Эдвард тоже, чтобы не показаться грубым. Вино оказалось терпким, сладковатым… с привкусом праха.
Глава III. Вино с привкусом праха
Он проснулся в постели, укрытой покрывалом, пахнущим одновременно лавандой и тленом. Ночь не ушла. За окнами всё ещё кружился вечный снег, а луна висела на том же месте – чуть выше деревьев, словно плохо закреплённая лампа. Эдвард не чувствовал времени. Было ли утро? Или тот ужин длился до рассвета, а сам рассвет так и не пришёл?
Он встал, накинул плащ и вышел в коридор. Дом казался пустым – ни шагов, ни голосов, ни дыхания. Лишь тиканье часов – глухое, тяжёлое, как пульс умирающего сердца.
Именно тогда он заметил пыль. Всё было ею покрыто: лестницы, перила, подоконники, книги в шкафах, картины, канделябры… даже тарелки на буфете. Словно никто не жил здесь годами. Но как же тогда – ужин? Тепло? Улыбки семьи?
Он вошёл в гостиную. Над камином висело зеркало. Он встал перед ним и вновь увидел только себя. На стене, в овальных чёрно-белых рамках – фотографии. Миссис и мистер Вермильон, двое детей. Те же лица, та же одежда.
На одной из рамок – надпись: «Скончались при пожаре. Зима 1824 года».
Эдвард сжал кулаки. Повернулся. Стены будто вздрогнули, где-то скрипнули двери. Он бросился к выходу, распахнул дверь пинком… и оказался в том же коридоре. Позади дверь захлопнулась сама собой. Он развернулся – прямо перед ним стояла миссис Вермильон.
– Что-то не так, милый гость? – спросила она мягко.
– Этот дом… это ловушка. Вы… вы мертвы!
– Конечно, – спокойно ответила она. – Разве мы это скрывали? Просто у нас не принято обсуждать такие вещи за столом.
Из тени вышли дети. Их улыбки были слишком широкими, неестественными. Изо рта девочки струилась тонкая паутина.
– Никто не уходит из этого дома сразу, – произнёс мистер Вермильон, выходя из тьмы. – Сначала нужно понять, что ты уже остался.
Он поднёс к губам кубок – тот самый, из которого Эдвард пил за ужином. Запах был знаком: пыль… прах… кости. И ещё один аромат, самый пугающий. Запах самого себя.
Глава IV. Шёпот под скатертью
Эдвард больше не звал. Не просил. Не кричал. Он понял: здесь никто не слышит. Или слышит, но не отзывается. А может, и сам он уже не звучит – просто двигается, как забытый маятник в животе старых часов.
Он бродил по дому. Не ел. Не пил. Вино в графинах стало чёрным, как масло. Хлеб покрылся плесенью. Но хозяева продолжали звать его к ужину каждый вечер, в одно и то же время, одними и теми же словами.
– Садитесь, милый гость, – говорила миссис Вермильон. – У нас не принято отказываться от приглашения.
И он садился. Потому что не мог не сесть. Руки шли сами, как у куклы. А потом, в одну из ночей, он спрятался. Скатерть была длинной, почти до пола. Под ней было темно, пыльно, гулко. Он забрался туда, как в детстве – когда прятался от грома. Лёг на пол, прижал ухо к доскам.
И услышал. Шорох. Голоса. Шёпот.
Он пошёл за ним. Пол скрипел. Воздух густел. Он полз, как сквозь щели сна, по забытым коридорам – под полом, под фундаментом, под самой реальностью. В глубине, в сыром подвале, он нашёл других.
– Ты тоже? – спросила женщина в платье из прошлого века.
– Я был часовым, – сказал старик с тростью. – Думал, это на одну ночь.
– Они зовут и зовут, – прошептала девочка, застывшая в семилетнем теле. – Потом ты привыкаешь. Имя забывается.
Их было много. Мужчины, женщины, дети. Некоторые улыбались – широко, как Вермильоны. Некоторые раскачивались взад-вперёд. Один выцарапывал ножом имена на стене – имена, которые тут же исчезали. Другой пел беззвучно, глядя в пустоту.
– Они делают нас частью стола, – сказала девочка. – Потом кто-то уходит наверх. Кто-то остаётся. Вечный ужин должен продолжаться.
– Почему? – спросил Эдвард.
– Потому что в этом доме всегда накрыто на пятерых, – ответил старик. – И когда один сходит с ума… его меняют.
Эдвард дрожал. Он понял: кто-то до него уже сидел на его месте. И теперь он должен будет… встретить нового гостя.
Глава V. Новый хозяин
Он больше не знал, сколько прошло времени. Может, ночь длилась неделю. А может век.
Дом стал частью него. Или он – частью дома. Мебель больше не скрипела под ним. Двери не сопротивлялись. Всё было в порядке.
Когда он сидел за столом, миссис Вермильон больше не смотрела в глаза. Просто подавала блюда. Мистер Вермильон молчал, только поднимал кубок. Дети не играли – они смотрели.
А он… уже почти не помнил, как его звали.
«Эдвард» – это имя стало чужим. Оно растворилось между ложкой и глотком праха.
В одну ночь он проснулся раньше всех. Луна всё ещё висела в небе, нарисованная, неподвижная. Ветер пел за окнами, но не мог прорваться внутрь.
Он надел жилет, застегнул медные пуговицы, пригладил волосы. Вышел в гостиную и сел на своё место. Пыль исчезла. Скатерть белая, как снег. Фарфор свежевымытый. Вино как жидкий рубин. Свечи ровные и новые.
И ровно в полночь в дверь постучали. Медленно. Трижды.
Тук. Тук. Тук.
Он подошёл. Открыл. На пороге стоял путник. Уставший. Замёрзший. С глазами, полными мольбы.
– Простите… я сбился с дороги… Вы не могли бы… – начал он.
И тогда бывший Эдвард, ставший кем-то другим, учтиво кивнул и сказал:
– Проходите, добрый странник. У нас тепло. И ужин как раз подан.
Эпилог
Иногда, когда снег идёт слишком густо, и дорога будто исчезает, и старый указатель клонится в неверную сторону, получается, что путник сбивается с пути. Его никто не ищет, и он никого не зовёт. Потому что вскоре он находит дом. Дом, где горит огонь. Где пахнет хлебом и пряностями. Где скатерть всегда чиста, а за столом всегда четыре места заняты. И одно ждёт. Те, кто однажды сидел там, уже не помнят, кто они. Их имена остались в закопанных записях, в фотоальбомах под пылью. Они больше не гости, они часть посуды, часть стола, часть проклятия. И в этом доме всегда накрыто на пятерых. Так будет и дальше, пока идёт снег, пока кто-то теряется, пока кто-то верит, что дом, где тепло, это спасение.
Коробка, в которой плакала песня
Глава I. Голос без рта
Прабабушка умерла весной, когда снег ещё лежал на земле, но деревья уже обнажили чёрные кроны, и птицы в них кричали, как будто торопились напомнить, что жизнь продолжается. Похороны были короткими: мёрзлая земля не принимала лопату, цветы – бумажные, блеклые, как школьные поделки. Люди расходились быстро, словно боялись, что смерть зацепится за их пальцы, если задержаться у крыльца её дома слишком надолго.
Эльза осталась одна. Девочка тихая, не то, чтобы замкнутая, но будто слегка смещённая – не до конца в этом мире. Она часто смотрела не прямо, а вверх или в сторону, будто ловила что-то, что другие не замечали. В её взгляде всегда таился вопрос, на который не находилось ответа. Дом прабабушки скрипел даже в безветренные дни: половицы разговаривали между собой, печь тяжело дышала, куклы на полках смотрели в спины. Но Эльза не боялась. Она ходила босиком по коврам, слушала, как стены шепчутся ночами, и находила в шкафах вещи, которые были ей почему-то знакомы, хотя она никогда прежде их не видела.
Однажды, в старом сундуке, под вязаным пледом и коробкой с пуговицами, она нащупала шкатулку. Деревянная, потемневшая от времени, она была украшена резьбой – узором, напоминающим сплетённые пальцы и капли дождя. Крышка оказалась запертой, хотя на ней не было замка. Стоило Эльзе прикоснуться – и она раскрылась, словно давно ждала именно её. Изнутри зазвучала тонкая, ломкая мелодия. Она не была похожа на обычную музыку – больше напоминала голос, пытающийся пробиться сквозь щели, сквозь ржавый металл, сквозь само время. Песня словно лилась не наружу, а просачивалась изнутри, как вода из трещины.
Эльза застыла. В этой мелодии не было простой грусти – в ней была печаль, глубокая, замкнутая, как печать на двери, которую никто не должен открывать. Эту песню не хотелось слушать, но и выключить её было невозможно. Шкатулка пела, а за окном в тот же миг треснул лёд на колодце.
– Ты ведь тоже одна, – прошептала Эльза, провела пальцами по крышке.
Музыка оборвалась, но в ушах её всё ещё звучал тот голос, будто запавший под кожу.
Глава II. Песня, которая убивает
Шкатулка теперь стояла на подоконнике. Снаружи растекалась слякоть, тяжёлый мокрый снег лип к стеклу, внутри же царила тишина, нарушаемая только дыханием девочки и скрипом перьев на чердаке. Сначала песня звучала раз в день – ненавязчиво, почти как случайность. Затем – дважды. Шкатулка открывалась сама по себе. Никто её не трогал, она словно жила своей жизнью.
– Она просто играет, – говорила Эльза, поглаживая бок шкатулки. – Ей одиноко.
Никто не знал, что она её нашла. Никому не рассказывала. Только слушала. И в то утро, когда песня прозвучала дольше обычного, умерла госпожа Липке – женщина с тремя подбородками и глазами, как мутное стекло, та самая, что кричала на Эльзу за то, что девочка не здоровается. Сказали – сердце. А потом, вскоре, умерла учительница – Эстер Фридерике. Она была слишком красива и добра для своей должности, говорили взрослые. Когда-то она сказала Эльзе, что у той – удивительный голос, если бы только она захотела петь. В тот вечер шкатулка не просто играла – она рыдала, захлёбываясь нотами, словно рвались натянутые струны на старом смычке, скребущем по металлу.
На следующий день были похороны. Люди в чёрном, звон колокола, церковные песнопения. Эльза шла за гробом, и в её голове звучала всё та же мелодия. Казалось, даже небо подпевало.
– Ты… убила их? – прошептала она ночью, склонившись над шкатулкой.
Ответа не было. Только лёгкий шелест, похожий на перелистывание старой книги. Но с утра соседи начали смотреть на Эльзу иначе – с настороженностью, с удивлением, будто в ней появилось что-то чужое. Или, наоборот, что-то из неё исчезло. Только она одна слышала, как внутри шкатулки вновь и вновь звучит тот самый мотив, становящийся всё яснее, отчётливее, чище. И с каждой нотой, в чьём-то доме медленно, почти незаметно, гас свет.
Глава III. Девочка и голос
В доме снова воцарилась тишина – но теперь в ней чувствовалось что-то иное, насыщенное, как будто сами стены слушали, затаив дыхание. Эльза сидела на полу рядом со шкатулкой, и та больше не открывалась сама, словно ждала прикосновения, словно требовала позволения. Только когда девочка проводила пальцами по крышке, вновь начинала звучать музыка и теперь её можно было не только слушать, но и подпевать. С каждым днём Эльза пела всё громче, всё чище, её голос становился сильнее, словно рос вместе с мелодией.
На похоронах учительницы кто-то, глядя на девочку, спросил:
– У неё ведь был красивый голос… почти как у тебя. Может, ты споёшь?
И Эльза спела. Один единственный куплет. Но когда она закончила, по лицам людей катились слёзы. Мужчины тихо утирали глаза о рукава, женщины крестились, кто-то опустился на колени прямо на церковный пол, а священник стоял, не поднимая головы, будто её голос оказался сильнее самой молитвы.
С того дня её стали просить петь снова – на прощаниях, на вечерних службах, даже на одной свадьбе, где вино оказалось горьким, а жених смотрел на невесту с тоской, словно ошибся выбором. И всё чаще, после её песен, кто-то вскоре умирал.
Но никто не винил девочку. Ведь как можно обвинить голос? Особенно такой, от которого трещит сердце?
Шкатулка продолжала стоять на подоконнике, как прежде. Но внутри неё, казалось, что-то жило. Что-то дышало.
Каждый раз, когда Эльза подходила ближе, ей чудилось, будто она слышит, как её имя звучит изнутри, словно голос зовёт её… или говорит её же устами.
– Ты – моя музыка, – прошептала она однажды, не зная, кому именно адресует эти слова.
И впервые шкатулка ответила. Одной нотой. Пронзительной, чистой, как дыхание сквозняка. И в тот же миг в деревне замерло сердце акушерки.
Глава IV. Душа в механизме
Дом прабабушки будто вымер. Тени больше не двигались, куклы отвернулись к стене, а печь – та самая, что раньше дышала в такт ночам – остыла и замолкла навсегда. Лишь шкатулка продолжала жить. Она дышала. Она ждала.
Эльзу начали мучить сны. Она видела себя стоящей на сцене, залитой тёплым светом свечей, под ногами тлел паркет, а в зале, полном безликих лиц, глядели пустые глазницы. У неё на губах звучала песня – чужая, но родная. И за её спиной кто-то шептал:
– Ещё один куплет. За каждую, кто мешает.
Однажды она нашла письмо – спрятанное глубоко в комоде, под старым вышитым платком. Конверт был пожелтевшим, почерк на нём – витиеватым, нервным: «Для тех, кто слышит голос шкатулки».
Внутри оказалась история. О певице по имени Грета фон Маренштайн – необыкновенно прекрасной женщине, чей голос напоминал одновременно ангельское пение и звон хрустального льда. Она выступала на столичных сценах, принимала в дар чёрные розы, золотые медали, поклонения. Но однажды она потеряла голос – не от болезни, а, как шептались в кулуарах, от зависти. Поговаривали, что она прокляла соперницу, та исчезла без следа, и Грета вновь начала петь. С каждым выходом на сцену кто-то из её старых врагов умирал, один за другим. Пока смерть, наконец, не пришла за ней самой.
Её тело так и не нашли. Только шкатулку. Музыкальную. Поющую сама по себе. Сказали их было две. Одну разбили. Вторую спрятали. Увезли подальше, в деревню, к женщине, что умела молчать и знала цену тишины.
– Прабабушка… – прошептала Эльза, и холод пробежал по её спине.
Песни всегда жили в их крови. Только пели они редко. Слишком опасно было петь.
В ту ночь шкатулка вновь заиграла – без прикосновений. И в зеркале Эльза увидела не только себя. Рядом с ней стояла женщина – бледная, лишённая глаз и рта. И в то же мгновение рот самой Эльзы открылся сам по себе.
Глава V. Финальный куплет
Эльза больше не спала, не ела и не говорила – будто язык стал чужим, а тело перестало быть её собственным. Шкатулка открывалась сама собой – в те моменты, когда девочка смеялась или когда слёзы текли по щекам, и вместе с её эмоциями рождалась песня. Она срывалась с её губ без воли, без усилия, словно воздух вдыхал её голос и превращал в музыку. Люди падали: кто-то в благоговейном восторге, кто-то – мёртвым телом на землю, с пустыми глазами и открытым ртом.
И однажды утром, глядя в зеркало, Эльза увидела, что не может узнать своё отражение. Лицо, смотревшее на неё, было не её. Или не только её.
– Я не хочу больше петь, – прошептала она, и шкатулка ответила – не мелодией, а пронзительным воем, не похожим на музыку. Это был крик. Волчий, рвущий, как разрывание груди изнутри.
Песня вырвалась сильнее, чем когда-либо, хриплая, надломленная, как будто весь мир звучал в одной проклятой ноте. Эльза закричала, но голос был не её. Это Грета пела. Это её финальный куплет рождался в теле девочки. И на последнем аккорде – затухающем, медном, болезненно-прекрасном – Эльза упала. Без звука, без слёз, без голоса.
Шкатулка закрылась сама, с лёгким, почти нежным вздохом. Но она не замолчала. Просто стала тише. Словно ждала следующего дыхания.
Эпилог
Прошло время. Дом прабабушки продали, тщательно вычистили, вымыли окна, закрасили трещины, сожгли старые письма и выкинули всё, что казалось ненужным, пыльным, устаревшим. Оставили лишь одну вещь – странную, потемневшую от времени музыкальную шкатулку, которую никто не посмел выбросить.
– Музыкальная шкатулка, – сказали новые хозяева. – Сама играет. Очень красиво, правда?
Девочка по имени Марта нашла её в сундуке на чердаке, между бабушкиными шляпками и книгами без обложек.
– Мама, можно мне её забрать?
Мать, занятая распаковкой коробок, улыбнулась, не придавая значения.
– Конечно, милая. Только не открывай её слишком часто.
И когда Марта легонько надавила на крышку, шкатулка заиграла. Впервые за столько лет. Мелодия была мягкой, зыбкой, будто шелест листвы в заброшенном саду. И в самой глубине звучания – едва уловимой, почти призрачной – промелькнула нота, что звучала как голос девочки, когда-то звавшейся Эльзой.
Ведьма под ивой
Глава I. Песни в ветвях
Старики деревни Уотерсмут говорили: «Не ходите к иве после заката. Она поёт и поёт не вам». Но дети редко слушают стариков. Особенно Эльси – тонкая, упрямая девочка с медными волосами и живыми глазами.
Ива стояла на окраине, возле ручья, что пересыхал каждое лето. Её ветви были длинны и шелестели даже в безветрие. В деревне шептали, что под её корнями спит ведьма. Много лет назад, в дни чумы, её закопали живьём, и с тех пор дерево растёт над ней, питаясь её дыханием. Её песнями.
– Это всё сказки, – сказала Эльси брату Томасу в один туманный вечер. – Взрослые пугают нас, чтобы мы не бегали далеко.
Томас кивнул. Ему было семь. Он верил сестре, но больше верил своему страху. Он слышал, как ива поёт. Ночью, когда всё молчит, её голос тянется – будто кто-то зовёт по имени. Шепчет. Обещает.
На следующее утро Томас исчез. Ушёл рано – отнести корку хлеба лисёнку, которого однажды видел у ручья. Никто бы не заметил, если бы Эльси не нашла у порога оброненный башмачок и кусочек синей ленты – той самой, что накануне вечером она завязала ему на руку. Ветер был сильный, но из леса доносилось нечто другое. Не просто шум – пение. Голос, нежный, как материнская колыбельная, но сквозь него проступало что-то липкое и холодное. Эльси никому не сказала. Взяла фонарь, надела старые сапоги, что достались от кузины, и пошла к ручью.
На тропе ветер внезапно стих. Листья под ногами стали мягкими, как мох. А где-то впереди, там, где ива склонялась к земле, звучала тонкая, серебристая песня.
Эльси остановилась. Крепче сжала ручку фонаря.
– Томас? – позвала она.
Ответом было лишь:
– Шшшшшш… – шелест ветвей. Словно кто-то гладил по плечу.
Глава II. Исчезновение Томаса
Путь к иве оказался короче, чем она помнила. В детстве они с братом бегали туда днём – ловили жуков, пускали листья по ручью, смотрели, как солнечные пятна пляшут на воде. Тогда ива казалась просто деревом. Теперь всё было иначе.
Когда она вышла на поляну, солнце уже тонула за верхушками елей. Вокруг – густая синь, как старая бумага. Ива стояла молча, тяжёлая, будто выжидающая. Её ветви опустились почти до земли, шевелясь сами по себе. Фонарь в руке Эльси заскрипел. На земле перед деревом лежал второй башмачок Томаса. Рядом обрывок ленты.
И след. Босой. Маленький.
Но он вёл не в сторону деревни, а к самому дереву. Эльси наклонилась, коснулась земли. След был свежим. Сердце сжалось. В воздухе пахло камнем, ладаном… и чем-то сладким, как вино в подвале. Слишком сладким.
– Томас, это не смешно! – крикнула она, но звук утонул в тишине.
Дерево будто приблизилось. Ветви дрожали, переплетаясь, как старческие пальцы. И вдруг в одном месте они разошлись. За стволом – дыра.
Как будто из земли вырвали кусок. Как будто это сделали… руки.
– Томас? – позвала она.
И услышала. Слабый голос, будто из-под земли:
– Эль… си…
Она бросилась к отверстию. Там пахло сыростью и пеплом. Она опустилась на колени. Заглянула. Темнота. Только её дыхание, отражённое эхом, и снова:
– Помоги мне…
Позади что-то шевельнулось. Эльси обернулась.
Ива колыхнулась. Без ветра. Ветви мягко опустились и сомкнулись над входом, как занавес. Она отпрянула, упала, ударилась локтем – но не закричала. Свет фонаря побледнел.
– Томас… – прошептала она.
И вдруг поняла – под ногами больше нет земли. Она стояла на чём-то мягком, пульсирующем. Как будто под ней дышит зверь. И тогда она услышала пение. Низкое, ласковое, без слов. Оно исходило из самой ивы. И оно было не для неё.
Глава III. Дом без двери
Эльси бежала. Ветки хлестали по лицу, корни цеплялись за пятки – но она бежала. К дому. К матери. К свету. Деревня встретила её тишиной. Мать стояла у очага, резала морковь. Подняла взгляд – уставший, не понимающий.
– Где ты была?
– Томас… – Эльси запнулась. Голос дрожал. – Он пошёл к ручью. Его нет. И…
Мать поставила нож. Побледнела, но только кивнула:
– Позови отца.
Отец вернулся поздно, грязный, как земля, которую копал. Услышав, он схватил фонарь, позвал соседей. Вскоре лес наполнился голосами.
Но никто не пошёл к иве. Искали у мельницы, на болоте, даже на дороге к храму. Но не у ручья. Не там, где стоит ива.
Ночью она не спала. Пела сверчкам как в детстве, когда было страшно. Смотрела в окно. Там – тьма. И в ней будто кто-то смотрел в ответ. На следующий день в деревню пришёл человек. Пастор. Не их. Отец Гарроу. Уставший, запылённый, с глазами как угли. Он сразу направился к их дому:
– Кто из вас видел иву?
Мать сжала платок. Отец молчал.
Только Эльси сказала:
– Я. И… мой брат.
Пастор опустился на колени перед ней:
– Он звал тебя?
– Да.
– Ты слышала песню?
Эльси кивнула.
– Тогда знай: если он пошёл туда, назад он не выйдет.
Поздно вечером он позвал её поговорить. В кухне пахло лавандой и воском.
– Давно… – начал он. – В этих местах жила вдова. Марн. Люди её боялись. Говорили, она знала слова, от которых кровь стынет.
Но когда пришла чума, она лечила. Даже тех, кто плевал ей в лицо.
– Ведьма? – прошептала Эльси.
– Не знаю. Но когда люди умирали – её обвинили. Притащили к ручью. И…
Он замолчал.
– Её закопали живьём, – сказал он наконец. – А над могилой посадили иву. Чтобы держать её внизу. Но теперь она поёт. Поёт детям. Потому что в них – свет.
– Томас… он жив? – спросила Эльси.
Пастор посмотрел на пламя свечи.
– Возможно. Есть путь туда. В дом ведьмы. У него нет двери. Только одна душа может войти – та, что слышала песню. Та, которую зовут.
Что-то холодное коснулось её плеча. Не рука. Не ветер. Тень мысли.
– Ты пойдёшь? – спросил он.
Эльси кивнула. Потому что не могла не идти.
Глава IV. Песнь под корнями
Ночь стояла тихая. Слишком тихая. Отец Гарроу протянул Эльси небольшой мешочек – он пах горечью, пеплом и чем-то сухим, как забытое в очаге зелье. Внутри были травы, корица, чёрные семена и крохотный белый камень.
– Держи у сердца, – сказал он. – И не дослушай песню до конца. Если дослушаешь, она возьмёт твоё имя.
Эльси кивнула. Спрятала мешочек под платье, прижав к груди, и они вышли. Лес встретил их узкой тропкой, что словно сама раскрылась в тьме. Ни птиц, ни насекомых. Только шепчущая трава и гул шагов, не своих – отражённых, приглушённых.
У самой ивы пастор остановился.
– Дальше ты одна. Я буду ждать здесь. Если вернёшься до рассвета – он жив. Если позже… – он не договорил. – И главное: не зови себя по имени.
Эльси шагнула под тяжёлые ветви.
Мир исчез.
Корни раздвинулись, будто уступая ей дорогу вниз, в чрево дерева. Земля дышала, пахла сыростью, глиной, старыми вещами, забытыми в склепе. Она шла, прижимая мешочек к груди. Тьма была плотной, как ткань, но не полной – всё вокруг слабо светилось синим. Свет исходил не от факела. Не от солнца. От неё.
Там, внизу, не было стен – только корни, переплетённые, как кости в груди у великана. В середине озеро. Гладкое, чёрное, как зеркало без отражения. И на том берегу Томас. Он стоял босиком, в белой рубашке. Лицо спокойное, а глаза чужие.
– Эльси, – сказал он. Но голос был чужой, натянутый, как маска.
Сзади прошелестело. Она обернулась – никого. Только корни. Только озеро.
– Иди ко мне, сестрёнка, – голос стал тише, слаще. – Здесь хорошо. Она поёт, она обещала, что мы будем вместе.
– Томас… это не ты, – прошептала Эльси. – Ты должен вернуться домой.
– Дом? – Он нахмурился. – Какой дом? Я дома. Здесь лучше.
И тогда заговорила она. Голос без тела. Он звучал из корней, из воды, из волос Эльси. Шёпот, сладкий и чёрный. Слова – древние, незнакомые, но смысл капал между ними, как вода в трещину.
Эльси сжала мешочек. Камень внутри зажёгся болью. Горло пересохло.
– Отпусти его, – сказала она. – Возьми… меня.
Томас качнулся. Будто волна прошла сквозь него. Лицо дёрнулось. Из глаз потекли слёзы.