
Полная версия
Руда
– Дуб-бина стоеросовая! – всякий лоск слетел с советника. Советник вскочил и пробежался по комнате. – Как ты не понимаешь, что в этом всё! Такая руда только и может нам помочь одолеть Демидовых. Целая гора, – ах, дурак! И сидит. А может, там уж Демидовы объявили ее!
– Нет, не может того быть, господин Хрущов, – Ярцов старался спасти остатки своего достоинства, но колени его тряслись, на лице проступил жалкий испуг. – Мосолов на Баранче остался, а я спешил как только мог. Ночи в дороге. Демидовские даже заподозрили меня. Они меня удерживали, да и я хитростью от них уходил.
– Хитростью!.. Должен был кричать: «слово и дело», вот что! «Не спал нигде», а мимо крепости проехал сюда. Эх, инвенции[7] нет нисколько у людей. Вернуться мне, что ли, в город?.. Нет, скачи ты, еще успеешь к концу занятий в конторе. Коня загони, а успей! А если контора закрыта, отдай вот записку в собственные руки главному командиру.
Хрущов тыкал, тыкал пером в чернильницу – перо не писало. Заглянул – чернильница была пустая.
– «Пишу рапорт». Чем ты пишешь?
Выругался. Чернильница полетела в угол, разбилась в черепки.
– Не надо записки. Только покажи ему руду. Конь верховой есть у тебя?
– Можно взять заводского.
– Не бери у Демидовых. Еще подсунут запаленного, на полдороге сядешь с ним. Возьми моего, он порожний шел, в поводу, почти свежий.
* * *Крокодил, изогнувшийся в медное кольцо, глотал человека, а человек, губастый негр, поднимал кверху медные руки. К каждой руке привинчена хрустальная чашечка, в каждой чашечке зажженная свеча.
Слуга поставил подсвечник на стол перед Никитой Никитичем Демидовым и ушел, мягко ступая по узорному ковру. Никита Никитич сидит в кресле боком к зеркалу в золоченой раме. Всё в ревдинском дворце было яркое и «веселенькое» – и дорогая одежда из атласа и шелка, и разноцветные, обитые штофом стены с позолотой украшений, и расписная мебель, собранная из всех стран мира, и бесконечные ковры, и хрустальная посуда. Вещи кричали о богатстве, о радости. Но владельцы дворца если и могли похвалиться богатством, то ни веселостью, ни здоровьем не отличались. Никита Никитич, заслоня глаза от света ладонью, посмотрел на стенные часы.
– Пора бы уж Василию из Екатеринбурга воротиться. Без малого десять. Как-то еще выйдет там с кушвинской рудой. Гляди, Прохор, накуролесит твой шихтмейстер – тебе худо будет! Ничего в резон не приму.
Стоявший у порога шайтанский приказчик Мосолов переступил с ноги на ногу, сдержанно вздохнул и ответил:
– Вогулишка не вовремя подвернулся, Никита Никитич. Известно было, что Анисим Чумпин помер. Я в надежде был, что больше никто про ту гору не знает. А в пауле на Баранче, гляжу, тащит рудные куски. Звать его тоже Чумпин – верно, сын тому. Кто ж его знал!.. Ну, думаю, пришло время объявлять рудное место. Сказал шихтмейстеру, что останусь на Баранче, а сам окольными тропами обогнал его. В Тагиле и в Старом заводе[8] велел, чтоб задерживали его как только могут. Поди, и сейчас из Старого завода еще не выехал. Нет, всё ладно устроится. Василию Никитичу отказать не посмеют, раз сам заявку повез.
– А кроме того вогулича, полагаешь, никто дороги на гору не знает?
– Никто. Она за такими болотинами, что в мокрое лето и вовсе не пройти Я с Анисимом ходил – с природным вогуличем – и то раза три в няше[9] тонул. Там летом и вогулы не бывают. А хороша руда, Никита Никитич, ох хороша!
– Что там хороша!.. Завода ставить всё одно не будем. Лишь бы капитан не завладел, не вздумал там казенный завод заводить. Ведь поперек всех наших земель тогда дорога пройдет, как ножом разрежет… Неприятность какая брату Акинфию! Смотри, Прохор, я тебя головой Акинфию Никитичу выдам.
– Помилуйте, Никита Никитич, чем же я виноват?
– Да, да… ты никогда виноват не бываешь. То вогулич виноват, что выдал гору, то конь, что ногу сломал, а ты всегда прав.
– Что опоздал-то я, Никита Никитич? Верно это, вчера бы еще мог здесь быть. Да ведь какими тропками обгонял-то.
– Вот теперь тропки. А вогулишку надо, знаешь, – того.
– Это так, Никита Никитич, – из-за гроба нет голоса.
– Эй, ты что? Чего еще выдумываешь? Ничего я тебе не говорил.
Удар
Ярцов гнал коня всю дорогу. Хорошо, что конь у Хрущова знатный – не трясучий и быстрый.
Подъезжая к Верх-Исетскому заводу, Ярцов уже видел, что не опоздал в контору. Успеет сегодня же заявку сделать. Близ крепости обогнал тележку парой какого-то купца. Купец важно развалился и едва посмотрел на согнувшегося в седле шихтмейстера.
«Вот, – подумал Ярцов, бережно прижимая локтем тяжелую сумку, – захочу, крикну: „Слово и дело государево“ – и отберу у него и коней и тележку. Ничего не скажет, еще сам на козлы сядет, погонять будет».
Эти слова – «слово и дело» – были в те времена чем-то вроде страшного заклинания. Их кричал человек, желавший донести о государственной измене, человек, узнавший новый способ обогащения царской казны, – словом, тот, кто хотел сделать донесение государственной важности. И того, кто крикнул эти слова, никто не смел задерживать. Напротив, – всякий, под страхом казни, должен помогать крикнувшему скорее добраться до самого высшего начальства. Ему давали охрану, для него хватали первый попавшийся экипаж, чей бы он ни был: он считался под особым покровительством власти.
Зато и редко пользовались люди этими словами. Знали, что если донесение окажется не важным, то доносителя возьмут в колодки; отведает он и плетей и ссылки.
В конторе горных дел занятия еще не кончились. Ярцов прошел к повытчику,[10] принимающему заявки на новые прииски, и степенно произнес:
– Объявляю в казну новое рудное место на реке Кушве – железная руда. Найдена через новокрещеного вогулича Чумпина. Вот образцы.
Попросил бумаги, написал рапорт о том же. Повытчик записал в книгу день и час объявления. Ярцов глубоко вздохнул.
– Значит, не были демидовские люди с такой рудой?
– Не были.
– Слава тебе, господи. Всё изрядно!
А про себя подумал: «Прямо как с плахи из-под топора ушел. Ай и сердит же советник!»
Его обступили горные офицеры. Рассматривали руду, восхищались ею, расспрашивали о подробностях. Ярцов чувствовал себя героем и привирал не скупясь:
– Показал мне вогулич куски. Я сразу вижу, какая руда. А со мной приказчик демидовский. Я ему виду не подал. Оставил его на Баранче, сам скорее сюда гнать. На демидовских заводах пронюхали, что я что-то знатное везу, задерживать меня стали. Да шалишь! Коней не дают, так я у них с конюшни самого первого коня взял. Погоня за мной, конечно, была, да не догнали. Это в Тагиле, а в Невьянске даже ночевать не остался: боялся, что выкрадут образцы. Взял шихтмейстеровых пару и вот примчался прямо сюда…
Вдруг все затихли, расступились: через контору проходил главный командир. Ярцов поклонился, преподнес свои образцы. Татищев пришел в такое же волнение, как давеча советник Хрущов. Он заставил шихтмейстера повторить рассказ. Слушал сидя, покачивая на ладони рудные куски, и одобрительно кивал головой:
– Целая гора? Что ж не съездил поглядеть?
– Ваше превосходительство! – Ярцов изобразил на лице легкий укор. – А ну как Демидовы раньше меня заявку бы сделали? Пэра как раз за их угодьями. Здесь, ничего-то не зная, и закрепили бы за ними.
– Прав! – сказал Татищев. – Кругом прав. Молодец! А позовите-ка этого, как его…
– Гезе, рутенгенгера? – догадался кто-то из офицеров.
– Не рутенгенгер, а ло-зо-хо-дец! – подчеркнул Татищев. – Опять саксонское речение, будто нельзя русского слова найти. Да и не лозоходец он теперь, а, по-вашему, берг-пробирер; по-моему – рудоиспытатель.
Гезе разыскали и привели очень скоро.
– Глюкауф,[11] – баском кинул Гезе при входе и поднял правую руку кверху. Татищев заговорил с ним по-немецки.
В это время раздались торопливые шаги: в комнату вошел, почти вбежал высокий молодой человек в дорогом, шитом цветами и узорами французском кафтане, но весь в дорожной пыли. За ним форейтор в ливрее[12] нес небольшой, но, видимо, тяжелый кожаный мешочек.
– Не закрыто еще? – крикнул вошедший и брезгливо сморщил нос. Тут он увидел Татищева и слегка наклонил голову. Впрочем, сразу же, не задерживаясь, прошел к повытчику.
– Вот прими, тут заявка и образцы. Заявляю от имени отца, цегентнера[13] Никиты Демидова, новый наш прииск, а какой, – тут сказано.
Сел на скамейку, постукивая пальцами по краю стола.
Повытчик посмотрел на часы, раскрыл книгу. Развернул заявку, поданную форейтором. Нерешительность и испуг выразились на лице повытчика. Он быстро глянул поверх бумаги на молодого Демидова. Тот сидел вполоборота к нему и нетерпеливо стучал пальцами. Повытчик покосился на главного командира. Татищев растолковывал что-то саксонцу.
– У вас написано, Василий Никитич: на Кушве-реке? – заикаясь, сказал повытчик Демидову.
В комнате настала тишина. Все замерли. Только Гезе твердил: «Гут… Гут… Шон».
– Ну да! А что? – голос Василия Демидова визгнул. – Место новое. Река Кушва пала в Туру-реку. Отсюда ехать на Тагил, дальше дорогой через новые наши Баранчинские рудники. Просим, чтоб было позволено для плавки сей руды построить со временем завод на две домны, а на реке Туре – молотовые фабрики.
Демидов говорил громко – не для повытчика. Слова «было позволено» выделил особенно.
– Это место уже заявлено, – повытчик заерзал на скамье, привстал, согнулся дугою через стол, а сам опасливо косился на парик главного командира.
– Как заявлено? Кем? Не может статься. Наша находка! Уже не первый год то место знаем!
– Часиком бы раньше, – прошептал повытчик и быстро сел на место; парик Татищева поворачивался к его столу.

– Кем, кем заявлено?
– Не имею права того сказывать, – строго возразил повытчик. – Так записывать вашу заявку, Василий Никитич, к разбору в совете?
Демидов поднялся. Лицо у него было очень худое, длинное и белое, с яркими пятнами на скулах – лицо чахоточного. Нестерпимо блестели глаза. В руках Гезе он увидел рудные куски; саксонец, как и все, кому попадали эти камни, старался ущипнуть магнитную бородку на остром черном изломе.
– А! – рот Демидова перекосился. Василий рванул шелковый шарф с шеи. Выхватил из рук форейтора кожаный мешочек, швырнул под скамейку. – Не надо писать!
К нему шел с улыбкой любезного хозяина на тонких бледных губах, с издевкой в прищуре калмыцких глаз главный командир.
* * *Солнце еще не всходило, когда Мосолов вывел коня за чугунную решетку дворцовых ворот. Мосолов молчал, но когда попробовал рукой седло, то лошадь закачалась.
В сосновом лесу у ручья Мосолов остановился и напоил лошадь. Потом трижды окунул свою голову в холодную воду. Надел шапку, не утираясь. Погрозил кулаком назад, Ревде.
Скакал левым берегом Чусовой, по крутым дорожкам. Уже прорывались румяные лучи между зубцами скалистого гребня горы Волчихи, но по долине реки стлался туман, то завиваясь в столбы, то разрываясь в белесые клочья над быстрой водой.
Дорожка углубилась в сосновый бор. Запахи ландышей, земляники, смолы смешались, в прохладном воздухе. Просыпались птицы – пробовала свою свирель иволга, слышался чистый голос малиновки. Маленькая огненнохвостая птаха всё залетала вперед коня, раскачивалась на ветвях и пела короткую печальную песенку. Мосолов спустился к самому берегу Чусовой, крикнул перевозчика. Из шалаша на другом берегу вылез седой дед, долго всматривался, кто зовет, а потом забегал, засуетился. Мигом пригнал тяжелую плоскодонку. Мосолов ввел коня, молча дождался конца переправы. Тогда спросил старика:
– Ну как тут у вас? – и кивнул в сторону близкой уже Шайтанки.
– Ничего, слава богу, – бормотал старик, пряча глаза.
– Ничего? – приказчик забрал в кулак белую бороду деда и дернул кверху. – Ничего, говоришь?
Старик замер – не дышал, не смел отвести взгляда.
– Перекрестись!
Тот перекрестился по-кержацки, двумя перстами.
– Твое счастье, – процедил сквозь зубы Мосолов.
Конь толчками, сильно приседая, вынес его на бугор. Солнце взошло. На горе Караульной, что осталась на левом берегу, розовели каменные шиханы среди сбегающих по склонам лесов. Мосолов ударил коня плетью и помчался в Шайтанку.
Улица поселка была пуста. Мосолов подъехал к одной избе и застучал в ставень.
– Кто там? – сейчас же откликнулся глухой голос.
– Я. Вылезай!
– Прохор Ильич?!
В избе послышался шум отодвигаемых тяжелых вещей, загремели падающие железные брусья, – видимое дело, хозяин разбирал нагромождения у входа. Дверь открылась, выскочил кривоногий рыжебородый мужик.
– В осаде сидишь, Борисов? – насмешливо сказал Мосолов.
– Ничего ты не знаешь, Прохор Ильич!..
– Всё знаю. Где они?
– Смотри, забегали! Вон по задам махнул – это туда, в табор.
– Так в таборе они? Я их приведу в добрый разум.
– Берегись, Прохор Ильич! Меня чуть не убили. А заперся, так избу поджечь собирались. Кирша Деревянный кричал, я слышал. Иди сюда, посоветуем, как и что.
– Некогда мне советовать. Я туда.
– Туда? Да у тебя и оружия никакого!
– Ладно ты, воин! Готовь пока розги… Побольше да покрепче.
Тронул коня.
– Прохор Ильич!..
Мосолов уже далеко, не слышит. Проскакал улицу, выехал за поселок, через плотину, к лесу.
В таборе было людно: мужики стояли большой тесной толпой и шумно говорили. Коня приказчик привязал у первого балагана и пеший, большими твердыми шагами направился к толпе. Мужики смолкли.
Уже вплотную стояли они – приказчик и крестьяне. Мосолов чуял запах потных рубах. Видел острые, отчаянные глаза, много глаз. И выбирал самый упорный, самый дерзкий взгляд, чтобы знать, куда направить силу удара.
Но толпа отступила перед ним. Мосолову пришлось сделать еще несколько шагов вперед. Опять отдалились чужие внимательные глаза.
И нельзя остановиться. Сделав еще шаг, Мосолов понял, что середина толпы отступает быстрее, чем края. Уже с обоих боков он слышал неровное жадное дыхание. Его окружали, его заманивали. Еще шаг, еще…
Так отодвинул он толпу до самой опушки леса. Тогда толпа расплылась – незаметно, не шевеля будто ногами, все оказались в отдалении от приказчика.
Из-за дерева выступил незнакомый мужик в старой бобровой шапке, надетой лихо набекрень. Одна рука на рукоятке ножа, что за поясом, другая уперта в бок. Мужик дерзко глядел на Мосолова и ждал чего-то.
– Это еще кто такой? – крикнул Мосолов осипшим голосом.
– Я-то? – мужик вздернул нос с черными дырами вместо ноздрей. – Я – Юла.
– А-а-а! – радостно и дико взревел Мосолов и, размахнувшись, ударил разбойника. Тот качнулся вперед, назад – и рухнул.
Мосолов прыгнул, притиснул лежачего коленом и, гакая, как дровосек, бил, бил по лицу.
– Вяжи его! – Мосолов властно повернулся к мужикам. – Как тебя – Деревянный, что ли? Давай опояску!
Глава третья
Старый долг

Чумпин! Чумпин! Как далеко поскакали твои камешки! Еще на горе непуганые птицы-ореховки кувыркаются на коротких веселых крыльях, еще так немного людей знают о существовании горы, а уж началась жадная борьба за нее.
В это лето все манси зимовья Ватина не переселились из зимних бревенчатых избушек в летние берестяные шалаши, как это у них водится с незапамятных времен. Чумпин не хотел уходить с того места, где, думал он, легче найдут его русские; а глядя на него, и остальные не стали строить шалашей – тоже ждали чего-то. Напрасно засохли и скоробились заготовленные с весны длинные свитки бересты.
Чумпин и на рыбную ловлю далеко не ездил, и на охоту ходил только поблизости от зимовья. Он с нетерпением ждал прихода русских и награды за Железную гору.
Зачем понадобились охотнику деньги?
Он говорил, что ему нужны хорошая собака и ружье, котел для варки пищи и ткань для одежды. Всё это было правдой, но неполной правдой… Можно прожить в лесу и без ружья и без котла. Кстати сказать, ружья огненного боя даже запрещено иметь бродячим охотникам. Собака?.. Собака, конечно, необходима, но можно не покупать взрослого пса, а добыть щенка и вырастить его. О самом главном Чумпин умалчивал. Главное оставалось тайной между ним и большим Чохрынь-ойкой.
Чумпина мучил старый неоплаченный долг.
Долг был сделан еще покойным Анисимом, отцом Степана, и остался на совести сына. Это было давно.
У зырянина Саши взяли они с отцом сеть – на лето рыбу ловить. До того ловили гимгами – громадными плетенками в два человеческих роста. С такими плетенками очень трудно справляться вдвоем. Анисиму захотелось попробовать ловлю сетью, да и зырянин очень уговаривал взять – правда, за дорогую плату.
С вечера поставили они сеть, утром выехали в легкой долбленой лодочке выбирать улов. И вот когда половина сети была уже в лодке, вдруг показалось из воды запутавшееся в мокрых ячеях водяное чудовище Яльпинг-Вит-Уй.
Оно забилось, захохотало и тут же разразилось визгливыми рыданиями. Далеко по воде понеслись его дикие стоны вперемешку с гневными вскриками.
Степан выронил кормовое весло и кинулся… Куда кинешься среди реки? Только лодку перевернул. Манси, рыба, сеть – всё оказалось в воде. И чудовище вместе с сетью опустилось на дно.
Манси плавать не умеют, хотя и много промышляют на воде. Чудом выбрались Степан и Анисим на берег – они держались за перевернутую лодку, – и обоим казалось, что Вит-Уй хватает их за ноги. А в ушах еще не смолк визг, смех и плач чудовища.
Анисим потом говорил, что это была гагара – вещая птица. Но от того не легче: Яльпинг-Вит-Уй кем угодно прикинется. Манси не решились взять сеть – так она и сгнила в воде.
Рыжий Саша взял в уплату за сеть ружье и требовал остальное деньгами. А где их взять? Анисим продал шкурки, приготовленные на ясак,[14] – и то не хватило. Осталось последнее средство: занять денег у Чохрынь-ойки. Анисим взял с собой Степана и отправился к горам хребта, в заповедный кедровник.
У края кедровника он оставил сына, дальше пошел один с собакой. А вернувшись, показал Степану горсть потемневших серебряных монет.
Серебра хватило и на уплату за сеть и на ясак.
Вернуть долг Чохрынь-ойке Анисим не смог до конца своих дней. Не из чего было отдать целую горсть серебра: последние годы они промышляли так худо, как никогда!.. В один из этих годов Анисим и сказал демидовским людям о Железной горе на Кушве. Награду демидовский рудоискатель сулил большую, но обманул, ничего не дал. Поэтому-то Степан Чумпин и попытался снова заговорить о руде с первыми встречными русскими «ойка». Так образцы кушвинского магнита попали в сумку шихтмейстера Ярцова.
Луна сменилась дважды, а русские с деньгами всё не появлялись. Чумпин решил сходить к большому идолу Чохрынь и успокоить его обещанием, что долг будет скоро уплачен, надо лишь поторопить русских. Может Чохрынь-ойка это сделать?
Чумпин живо собрался: лук – за спину, сушеную рыбу – за пазуху, кремень и огниво – туда же. Нож в деревянных ножнах всегда у пояса.
Два дня шел манси к хребту, и горы делались всё выше. На лесистых вершинах появился снег, не тающий до середины лета. Однако и за крутыми горами, на большой высоте попадались зыбкие торфяные болота. Через них приходилось пробираться ползком, с длинным шестом у бока.
В глубокой мглистой долине начался кедровник. Здесь тогда оставлял его отец. Вот и кат-пос их сохранился на коре: сделанный ножом отца рисунок – дужка и три прямых черты, выходящих из одной точки и пересекавших дужку. Это семейный знак Чумпиных. Раз… два… три чужих кат-поса рядом. Три человека приходили сюда после них, все с собаками. Не часто же навещают манси большого Чохрынь-ойку!
Прошел через священный кедровник. Просторно между широкими стволами, каждый из них в три обхвата. Вспугнул красного, как осенние листья, оленя – тот убежал неторопливо, оглядываясь на манси. У опушки взлетел с треском выводок рябчиков – пестрые птицы расселись на ветвях, попискивают, тянут к охотнику шейки. Степан не снял лука: здесь нельзя убивать.

Капище Чохрынь-ойки – обыкновенный амбарчик-чомья на двух гладких, покосившихся от времени столбах. Над крышей топырились великолепные лосиные рога.
В стороне, в кустах, Чумпин разыскал бревно с зарубками для ног и приставил его к чомье. По бревну вскарабкался наверх и отомкнул простой деревянный затвор.
Открылась дверца, и из тени на Чумпина глянули тусклые неподвижные глаза идола – четыре глаза. Двухголовый толстый Чохрынь-ойка сидел посреди амбарчика, весь укутанный пестрыми тканями. Во много слоев наверчены дорогие тонкие привозные ткани. На головах шапки черного соболя. Нос, плоский и длинный, чуть намечен топором. Еще ниже – щель: рот.
По стенам сплошь шкурки зверей: лисиц, бобров, соболей, выдр, росомах. Это приношения после особо удачных охот. Помог бог – на тебе: из бобров – самый крупный, из лисиц – самая дорогая, черно-бурая, из соболей – соболь самого темного волоса! Без обману! Только и ты, бог, другой раз не обманывай. За много лет накопились шкурки, вон уж от ветхости валится шерсть.
Перед идолом большая серебряная чаша с изображением нездешнего охотника верхом на странном двугорбом с лебединой шеей животном. Чаша до краев полна почерневшими серебряными монетами. Тут же, рядом с чашей, десяток ржавых ножей, бусы, остатки съедобных приношений, не понять каких: они совсем испортились.
Сидя на порожке чомьи, Чумпин вполголоса беседовал с богом. Ничего особенного не произошло. От долга они с отцом увиливать не собираются. Пригоршню серебра очень хорошо помнят. Можно же немножко подождать. Деньги будут скоро. А пока вот прими это: Чумпин достал из-за пазухи огниво. Без огня трудно будет в пути, но что ж делать? Дарить – так то, что жалко. Положить в чашу постеснялся, сунул огниво в складки выцветших тканей на идоле.
С тихим шелестом порвались ткани, легкими, как пепел, клочьями повисли вокруг идола. Из складок посыпались серебряные монеты. Они падали одна за другой звенящим дождем. Под первым слоем тканей обнаружился второй, который тоже лопнул, уже сам, без прикосновения пальцев манси. Серебряный дождь усилился. Потом открылся и так же развалился третий слой. Весь пол чомьи покрылся серебром, а монеты всё еще звенели и сыпались.
Чумпин со страхом глядел на поток серебра и не понимал, что это вздумалось Чохрынь-ойке раздеваться перед ним, нюса-манси?[15]
* * *Целый обоз двигался к мансийскому зимовью на Баранче. Пять лошадей с телегами, пятнадцать человек русских. На телегах лежали мешки хлеба, топоры, кайла, лопаты. Люди помогали лошадям вытягивать телеги из глубоких промоин.
Услышав издалека конское ржанье, Чумпин выбежал навстречу обозу.
Телеги пришлось оставить на Баранче, а всё добро с них навьючить на лошадей. Чумпин повел рудознатцев на Кушву. Дорогой устраивали елани на топких местах. Переваливали через горы. На деревьях делали затесы, так что белая полоса протянулась по стволам до самой Кушвы – будущая дорога.
Шли шумно и весело. Половина русских – безусые юноши, они совсем не злые, давали манси вволю хлеба. Всю дорогу собирали землянику, радовались, что теплый дождь прибил комаров.
Во главе отряда – Куроедов-ойка и Вейдель-ойка, начальники. Но больше всех понравился Чумпину молодой русский по имени Егор. Он спрашивал Степана про двухголовых человечков, что вырезаны на стволах сосен, пробовал натянуть лук охотника, требовал, чтобы тот называл всё мансийскими словами. Узнав, что ласточка по-мансийски ченкрикункри, очень обрадовался и сказал, что «очень похоже». Вырезал на коре и показал Чумпину свой кат-пос, вот такой: «Е. С.»
Совсем неожиданно расступились сосны и показалась Железная гора. Она не была высока, липняк и осинник курчавились у подножья. Три черных голых скалы поднимались на протяжении горы.
– Ахтасин-ур![16] – сказал Чумпин и улыбнулся.
Русские стали устраивать лагерь: валили березы для шалашей, таскали мокрый после дождя валежник на костры, развьючивали лошадей. И тут Чумпин сразу заметил, что русские не очень умелые люди. Дождливая погода еще несколько дней продержится – это всякий ребенок скажет. А они для шалашей место выбрали в низинке, где их непременно подмочит. На шалаши извели штук тридцать деревьев (достаточно бы и десятка), а построили такие, что Чумпин смеялся, отворачиваясь из вежливости в сторонку: небо видно сквозь дыры, не то что дождь – кулак пройдет!
– Веди-ка, Чумпин, наверх! Где тут лучше пройти? – приказал Вейдель-ойка.
Чумпин провел штейгера и пятерых учеников на среднюю возвышенность. Обширный вид открылся оттуда. На западе тянулся хребет, окутанный серыми тучами; едва можно было угадать выступы Синей горы. К северу из горных гряд вырывалась другая, неизвестная гора, вероятно, вдвое выше Железной. На юг неровными мутно-зелеными волнами уходили леса. С востока расстилалось без конца болото, покрытое травой и кустарниками.