bannerbanner
Грамматика порядка. Историческая социология понятий, которые меняют нашу реальность
Грамматика порядка. Историческая социология понятий, которые меняют нашу реальность

Полная версия

Грамматика порядка. Историческая социология понятий, которые меняют нашу реальность

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 13

Менее официальный «средний слой» появляется в целом ряде контекстов этого периода, в том числе в примечаниях работы Ленина о развитии капитализма, где он поясняет его как «разночинцев, интеллигенцию» и квалифицирует следующим образом: «так характерен для капиталистического развития всех стран, не исключая и России»[52]. Казалось бы, единый контекст капитализма располагает высказывание к поиску соответствий между «средним слоем» разночинцев и европейским «средним классом» через экономическую и цивилизационную активность обоих. Однако, как и в «Вехах», оппозиция, полюс которой маркирует эта категория, в первую очередь – культурная и отчасти политическая. У Ленина она противопоставляется быту, «близкому к дореформенному, с бесправием, темнотой и приниженностью привязанного к заводам населения, с “добросовестным ребяческим развратом” “господ”»[53]. У Чернышевского «средний класс», «средний слой» и «среднее сословие» – простые синонимы в указанном контексте разбора английской политэкономии. Во введении к «Экономическому строю России», адресованному французской публике, Ковалевский говорит о «деревенском третьем сословии, стоящем за частную собственность», чьему возникновению хотели бы воспрепятствовать «горячие защитники русского “мира” и периодических переделов»[54]. Кажется, наконец, найдено искомое понятие-проект, которое контекстуально привязано к универсалии собственности, при этом будучи частью, во-первых, цивилизационной контроверзы, во-вторых, контекста глобального капитализма. Однако и это «сословие», которому лучше подходит квалификация класса, встроено автором в демонстрацию аналогии между современными ему российскими дебатами и европейской экономической мыслью XVI–XVII вв.

Остается ли «средний класс» призраком в пространстве русской публичной речи? Очевидно, что более точный поиск соответствий или разрывов с европейским словарем требует более детального исследования, начало которому уже положено. Но сейчас можно выдвинуть гипотезу, которая вряд ли будет всерьез поколеблена более тщательной проработкой текстов и контекстов русской социальной мысли XIX – начала XX в. Даже если в этом корпусе публичной речи в некоторый момент появляется «третий элемент», наделенный всеми признаками социальной категории-проекта, такой, например, как «интеллигенция», вся понятийная сетка и система оппозиций, в которую она встроена, блокирует ее отождествление со смысловым ядром «среднего класса» европейских обществ. И господствующие реформистские, и более радикальные революционные ожидания оставляют «средний класс» по ту сторону европейской границы и описывают российское общество и проецируемые на него изменения по преимуществу либо в сословных терминах, либо, в случае осознанного разрыва с ними – в бинарных противопоставлениях «имущих» и «неимущих», «образованных» и «темных». Как понятие-проект, а зачастую и как простое словарное вхождение, «средний класс» почти не представлен в интеллектуальной и политической речи второй половины русского XIX века.

Это означает, что данный период не может быть горизонтом заимствования для российской политической риторики 1990-х годов, социологической литературы и школьных учебников, где прочно обосновывается «средний класс». Новый тип речи об обществе, который заполняет публичную сцену в момент отказа от советского проекта, отсылает к совсем иным понятийным образцам, нежели сословные схемы Старой Европы или культурно-этический конструкт «интеллигенции». Их во многом формируют перевод и популяризация англоязычных текстов 1950–1960-х годов, где «средний класс» определяется через объективную структуру занятости, образования и доходов. Но как тогда в эти по видимости нейтральные описательные модели проникают нормативные и проектные смыслы, подобные «функции стабилизатора»? Прояснить эту двойную конструкцию 1990-х позволяет обращение к длительной международной истории понятия, из которой в различных комбинациях заимствуются элементы, не всегда связанные между собой изначально[55]. Особая роль принадлежит здесь французскому горизонту заимствований. Но в семантическом, как и в социальном измерении это совсем другая история.

Политическая предыстория «среднего класса»: собственность и умеренность[56]

Некоторые элементы понятийного конструктора «среднего класса» вводятся уже более полутора веков назад, иные дополняют и переопределяют их в послевоенные десятилетия XX в. Сделав несколько широких хронологических шагов в обратном направлении, мы без труда локализуем контекст, в котором «средний класс» обретает первоначальный смысл: французский XIX век, озабоченный угрозой очередной революции. Одним из первых, кто обнаруживает существование «среднего класса» и его политических добродетелей, обязанных собственности, становится Алексис де Токвиль в своем знаменитом труде «Демократия в Америке» (1835–1840)[57]. Как я уже указывал, некоторые исторические исследования возводят, если не сводят, категорию «среднего класса» к революционному «третьему сословию» Франции[58]. Попытка установить преемственность, безусловно, не беспочвенна в исторической ретроспективе и может иметь своим посредующим звеном понятия, подобные «классу разночинцев»[59]. Однако она полностью расходится со схемой конструирования самой категории в текстах XIX в., в отличие от только что рассмотренного русского XIX века. Труды Токвиля и более поздних авторов часто содержат отчетливое противопоставление между обществом, которое включает растущий «средний класс», и сословным порядком Старого Света. Иначе говоря, понятие «средний класс» в речи целого ряда французских политических мыслителей отмечает не политическую или социальную преемственность, а разрыв, причем разрыв двойной: с монархическим режимом, с одной стороны, и с революционным настроем (третьего сословия) – с другой. Этот разрыв становится первым элементом смысловой конструкции нового понятия-проекта.

В момент написания текста Токвилем режим демократии, как и само понятие, все еще предстает политической новинкой во Франции. Не меньшей неожиданностью оказывается общественное устройство, в котором «нет более расы бедняков… и расы богачей; люди ежедневно выбиваются из гущи народных масс и беспрестанно туда же возвращаются»[60]. Токвиль проводит блестящий сеанс показательного сравнения двух социальных порядков, вместе с образом трудолюбивой Аркадии вводя в оборот новые нормативные универсалии. В обществе без жесткого разделения на господ и слуг обширный средний класс отличает «упорное и цепкое чувство собственности» людей, «живущих в приятном достатке, равно далеком как от роскоши, так и от нищеты». Именно потому «в демократических обществах большинству граждан представляется не вполне ясным, что они могли бы приобрести в результате революции, но они ежеминутно так или иначе осознают, чего они могут из-за нее лишиться». Указывая на прямую связь между социальным спокойствием и численностью класса средних собственников, Токвиль прямо противопоставляет широкую гражданскую солидарность в Соединенных Штатах узкой внутрикорпоративной солидарности в европейских обществах, приглашая своего французского читателя распространить «сказанное… об одном классе на весь народ в целом», чтобы оценить преимущества демократии среднего класса[61].

В истории европейских дебатов невозможно обойти стороной английский контекст понятия. Из исследования Вармана Дрора следует, что и в британских интеллектуальных и политических дебатах «средний класс» получает новое звучание и возросшую символическую ценность именно при обсуждении итогов Французской революции. Причем происходит это раньше, чем в самой Франции, а именно, в течение двух-трех лет после 1789 г.[62] Английские авторы 1790-х годов занимают позицию в споре о причинах Французской революции в зависимости от своей политической чувствительности. В силу этого пространство высказываний содержит полярные оценки роли «среднего класса»: от указаний на то, что именно он стал виновником разрушения порядка (Эдмунд Берк), до сожалений, с которыми перекликается более поздний тезис Токвиля, о том, что причиной революции было отсутствие во Франции среднего класса, посредующего между «богатыми и бедными»[63]. В дискуссиях, проходящих в Британии 1790-х, как и позже во Франции, мы находим близкие указания на особую добродетельность среднего класса и средних сословий. Однако в отличие от французской риторики сдерживания революции, в английской прогрессистски настроенные авторы делают упор на стремление к свободе и противодействие тирании, которые возможны благодаря «образованности, достоинству, моральным принципам, правдивости» среднего класса, впрочем, без обращения к демократии как альтернативе тирании[64]. Иными словами, введение «среднего класса» в контекст Французской революции получает различный смысл во Франции и Англии, по крайней мере, для отдельных фракций авторов. Во Франции это понятие наделяется ценностью в надежде на предотвращение крайности революционного катаклизма, в Англии ряд авторов делают то же самое, рассчитывая предотвратить другую крайность – деспотическую монополию.

Сходная с Токвилем логика обнаруживается тремя десятилетиями позже в контексте, который не отсылает напрямую ни к демократии, ни к среднему классу. Однако он так же прочно связывает малую и среднюю собственность с будущим общества, движущегося по пути свободы и процветания. Такую формулу предлагает один из ключевых исторических деятелей, утверждающих республиканское правление во Франции. В 1874 г. Леон Гамбетта провозглашает: «Любая собственность, что создается – это гражданин, который рождается. Ибо собственность, которую нам представляют как врага, в наших глазах – это высший и подготовительный знак моральной и материальной эмансипации индивида»[65]. В республиканской традиции Франции эта линия отнюдь не маргинальна. Почти веком ранее Конституционная ассамблея включает право собственности в список прав человека, а Сент-Жюст объявляет: «Собственность патриотов священна»[66]. И хотя в данном случае не собственность определяет гражданина, а гражданин – собственность, Гамбетта лишь обращает этот революционный республиканизм вспять, придавая ему мирную форму: собственность делает гражданина возможным. Крайне соблазнительно видеть прямое структурное соответствие между двумя словарями, предложенными в двух различных политических контекстах – «демократия – средний класс» и «республика – гражданин-собственник». Вероятно, более основательный анализ неразрывно интеллектуальной и политической истории Франции позволит обнаружить те связи и посредующие звенья, которые делают это соответствие неслучайным. Уже при точечных сопоставлениях можно обнаружить некоторые смысловые параллели поверх политических расхождений.

Так, почти одновременно с публикацией «Демократии в Америке» появляются тексты, посвященные средним классам в самой Франции. К их числу относится книга Эдуарда Аллеца «О новой демократии, или о нравах и могуществе средних классов во Франции»[67]. Последние признаются современным явлением, «поскольку в Античности эти самые классы не существовали. Сыны науки и труда, они родились вчера и приведут в мир новую форму правления – ту, что я называю новой демократией или, еще лучше, поликратией [правлением множества]»[68]. Здесь «средние классы» также маркируют разрыв между двумя историческими эпохами. Однако попытка говорить о современном автору явлении, парадоксальным образом и в отличие от Токвиля, замыкается не на опыт социальных неравенств и императив их смягчения, а на сословные категории Старого порядка, где «средний класс» прямо отождествляется с «третьим сословием»: «Существование и величие у разных наций этого сословия, которое зовется третьим и которое, примыкая к аристократии в просвещенности и богатстве, к демократии – по рождению и численности, достаточно сильны, чтобы заместить первую и удовлетворить вторую»[69]. Объяснение этому – политическая позиция автора. В противоположность Гамбетта, который видит в средней частной собственности инструмент освобождения индивида и утверждение Республики, Аллец усматривает в ней же опору для монархии. Однако политическое расхождение не опровергает логики двойного разрыва, ведущего к стабильности: в обоих случаях средний собственник признается опорой режима, не расположенной к его революционной дезорганизации.

И все же новаторские политические и социальные понятия, которые мы встречаем у Токвиля, наиболее последовательно переносятся на местные реалии не там, где индивидуальная свобода гражданина усматривается в его обеспеченности, как и не там, где таковая призвана благоприятствовать реставрации короны, а там, где она снова сталкивается с соблазнами и угрозами дестабилизации порядка – на сей раз со стороны социализма и анархизма. В одной из брошюр, посвященной вопросу средних классов и демократии во Франции (1868), анонимный автор определяет средние классы как слой рабочих, расположенный между двумя крайностями: высшим слоем рабочих-идеологов социализма и низшим слоем «невежественной и грубой черни… бессознательного врага прогресса и свободы труда, не признающей иного закона, кроме силы. Варварский элемент, который, как хотелось бы верить, растворился в современной цивилизации, если [недавние] события… не являли бы его вечно готовым к повторному участию в промышленных кризисах или уличных беспорядках»[70]. Между двумя крайностями, каждая из которых по-своему разрушительна, средний класс наделяется такими восхваляемыми чертами, как «наиболее рассудительный, сильнее прочих привязанный к своим обязанностям, обзаводящийся семьей и намеренный экономить, безразличный к политическим вопросам, которые не затрагивают напрямую его интересов… В конечном счете, порядочное население, которое завоевывается добрым примером» (Ibid.). Такая конструкция имеет осязаемые сходства с доктриной «золотой середины» (juste milieu) начала 1830-х годов, только избавленной от монархической апологетики.

В тот момент «демократия» все еще предстает спорным понятием для целого ряда могущественных политических фракций, и автор берет на себя задачу доказать, что этот режим не следует отождествлять с простым «подавлением просвещенных классов грубой силой численности»[71]. Надежду на созидательную роль демократии, с характерным для нее расширением круга участия в общественных приобретениях, он связывает, помимо прочего, с «постепенным исчезновением пролетариата, этой последней разновидности крепостничества» и «браком по расчету между буржуазией и народом». При этом, напоминает автор, «не позволим себе забыть, что демократия должна иметь иную цель, нежели заместить деспотизм верхов тиранией низов, и что над верховенством народа есть верховенство разума, справедливости и права»[72].

Более нам привычную и исторически устойчивую генеалогию «средних классов» предлагает в тот же период прямой политический оппонент анонимного автора: исследователь, анархист и парламентарий Пьер Жозеф Прудон. В одном из последних сочинений, опубликованном сразу после его смерти и посвященном рабочему классу (1865), Прудон связывает средний класс с идеалом единой гражданской нации, который сближается с картиной американского общества у Токвиля: «Что в первую очередь отличало французскую нацию по выходе из горнила Революции и что делало ее на протяжении почти полувека образцовой нацией – это тот дух равенства, то стремление к уравниванию, которые, казалось еще недавно, растворят всю капиталистическую аристократию и всех наемных тружеников в едином классе, который мы со всей справедливостью назвали средним классом»[73]. Как и у Аллеца, рождение «среднего класса» здесь датировано новой эпохой. Так же как анонимный автор, Прудон находит, что для «рабочей демократии и среднего класса их спасение – в их альянсе». Противопоставляя этот идеал усилению «капиталистической и промышленной верхушки [féodalité]» и ряду экономических сдвигов, в результате которых средний класс был «в конечном счете замещен бюрократией, высшей буржуазией и наемными тружениками», Прудон констатирует «упадок среднего класса»[74], как если бы этот класс уже существовал во французском обществе середины XIX в.

Тут мы без труда обнаруживаем противоречие между Токвилем, который не наблюдает средних классов в Европе своего времени, и Прудоном, который четверть века спустя признает время Токвиля периодом расцвета французского среднего класса. Эмпирическая двусмысленность этой категории, которую Токвиль связывает с лучшим будущим Франции и которая у Прудона, «казалось», обретала реальность, но так ее и не обрела, указывает на ее характер понятия-проекта во французском XIX веке. Нормативность высказывания Прудона подкрепляется целым рядом свойств текста, включая парафизическую метафорику «среднего», в данном случае применимую к человеческим возможностям, но часто встречающуюся в позднейшей апологии среднего класса: «Как и в термометре, и для разума, и для силы, у нас имеются крайние значения и среднее»[75]. В целом при всех политических расхождениях французские авторы 1860-х годов сходятся в нормативном определении среднего класса как категории, способной воплотить в себе преимущества общественного прогресса.

Что не менее любопытно, признание инструментального характера демократии среднего класса в утверждении прогресса, верховенства права, «брака по расчету» между антагонистическими социальными силами, который развитие демократических институций ведет к «исцелению от невежества, нищеты и деморализации неимущих классов»[76], обнаруживает удивительное созвучие с куда более поздними, в частности, российскими образцами социальной риторики. Последняя предписывает образованным классам с растущим благосостоянием «исполнить важнейшую для обеспечения прогрессивного развития функцию социального стабилизатора, смягчающего силовые действия классов-оппонентов, препятствующего лобовым столкновениям их политических представителей»[77]. Более чем веком позже политическая умеренность среднего класса во влиятельной публикации политолога Владимира Пантина (Умова) наделяется автором той же ценностью перед лицом опасных крайностей, которую мы находим у французского анонима 1860-х: «Он не приемлет и никогда не согласится с приоритетом каких-либо целей, направленных на удовлетворение классовых – буржуазных или рабочих – интересов; в этом смысле он скорее ориентируется на интересы нации-государства. Средний класс поддерживает либерализм, он содействует модернизаторской линии, причем, будучи прогрессистом по натуре, отвергает эгалитаризм и разумно относится к трудовому вкладу, ценности и компетенции каждого индивида»[78]. Это те элементы понятийного конструктора, которые присутствуют в семантическом поле французского понятия XIX в. и реактивируются при повторном обращении к нему в совсем ином политическом контексте.

Между этими двумя типами высказывания: французским конца 1860-х (и даже токвилевским 1840 г.) и российским начала 1990-х – отсутствует прямая генетическая связь[79]. Более уместно говорить о сходстве способов определять ключевое понятие при структурном сходстве условий, в которых формируется нормативное высказывание. Когда искомая категория еще отсутствует в общепринятой сетке социальных делений, при описании среднего класса доминирует нормативный универсалистский язык гармонизации общественного целого – язык, носителем которого поначалу выступает образованный политический истеблишмент в предреспубликанской Франции и академический истеблишмент в послесоветской России. Однако проектная речь о несуществующей (в национальном контексте) универсалии воспроизводится лишь до момента, пока ее референтом служит желательное будущее. В период, когда проект обретает реальность, характер публичного высказывания о нем кардинально меняется.

Это хорошо демонстрирует последующая политическая история Франции, где в 1920–1930-х годах универсалистский словарь гармонической миссии средних классов сменяется партикуляристским словарем их кризиса. Мотивы «упадка среднего класса», угрозы его пролетаризации, в ряду прочих озвученные еще Прудоном, и даже его уничтожения становятся здесь центральными. Это происходит, когда умозрительная социальная конструкция, используемая в интеллектуальных проектах, уступает место политически мобилизованной группе, публично и широко выступающей от собственного имени. Ее представители, прямо утверждающие свою принадлежность к средним классам, вовсе не пользуются риторикой «процветания» и говорят лишь о необходимой «защите средних классов»[80]. Причем сами они уже не принадлежат к высшему политическому и академическому истеблишменту. Это та самая «Франция лавочников, ремесленников, мелких земельных собственников», которая активно сопротивляется введению социальной защиты для наемных работников и реорганизации всей социальной структуры вокруг наемного труда[81]. В их речи, наряду с мотивами «кризиса среднего класса», мобилизация сопровождается открытой критикой той высокой символической ценности, которую государство присваивает «рабочему» под давлением проф союзов наемных работников.

Оценить, кто на пике мобилизации 1930-х годов говорит о среднем классе и от его лица во Франции, можно несколькими способами[82]. Один из наиболее простых заключается в том, чтобы обратиться к спискам представителей Всеобщей конфедерации профсоюзов средних классов, учрежденной в конце 1930-х и производящей наиболее заметные публичные высказывания по теме. В исполнительное бюро Конфедерации входят представители от профсоюзов сельскохозяйственников, ремесленников (таксисты), управленцев, торговли (мясники), малой и средней промышленности (производители и распространители газа и электричества), либеральных профессий (медики)[83]. Рамочные категории «труд» и «капитал», как и тезис об их глобальном столкновении, сохраняются в публичной речи, производимой этим органом. Однако свое определение средний класс, как и его беды, получают через куда более материальные понятия-посредники, такие как «покупательная способность», «доходы», «сбережения», «профессия», «закупочные цены» или «пролетаризация», «инфляция» (Ibid.).

Новый тип публичной речи содержит важный элемент, который отсутствует в более ранних моделях высказывания. Это прямая адресация средних классов к государству, на которое политические представители из Конфедерации возлагают ответственность за проблемы, такие как губительные налоги, инфляция или цены на зерно, но также надежду на разумную политику поддержания средних классов, в частности, снижение налогового бремени. Исторически «средние классы» становятся предметом интереса отдельных фракций государственных администраторов и целых регионов уже на рубеже веков. Среди прочего, работа по конструированию этой категории происходит в рамках международных конгрессов, первый из которых проходит в бельгийском городе Льеже в 1903 г.[84] Конгрессы проводятся под эгидой Международного института изучения проблем средних классов, со штаб-квартирой в Брюсселе, который не имеет государственного или межгосударственного статуса. Однако в их работе и связанной с Институтом Ассоциации защиты средних классов (учреждена в 1907 г.) принимают участие министры, региональные чиновники и депутаты разных стран, выступая в стратегическом альянсе с предпринимателями и исследователями по вопросам налогообложения, в частности, пропаганды опасности прогрессивного налога[85], торговли, образования и т. д. О важном значении, которое конгрессам придают принимающие их регионы, позволяют судить обширные списки приветственных выступлений, которые адресуют участникам высшие городские и государственные администраторы. Со своей стороны участники конгрессов могут прямо адресовать государству призывы «создавать и развивать в торговле, промышленности и сельском хозяйстве независимые и здоровые средние классы»[86].

Но практический диалог с государственными органами начинается, когда «средние классы» превращаются из кабинетной категории, или класса на бумаге, пользуясь термином Пьера Бурдье, в реальность, заявляющую о себе в боевом листке и на страницах широкой прессы, в парламентском лобби и иных формах политической мобилизации, вплоть до уличных шествий. Пик мобилизации приходится на период, когда в ответ на неблагоприятную экономическую, в частности налоговую, конъюнктуру активизируются ранее созданные ассоциации и учреждается упомянутая Всеобщая конфедерация. Социологический анализ, который следует за этим пиком, с одной стороны, утверждает трансисторическое и транснациональное существование средних классов[87], с другой – очевидную «всем» проблему их текущего положения, корни которой подвергнуты разбору[88]. Интеллектуальная характеристика роли и функций среднего класса, которая не предшествует его политическому оформлению, а следует за ним, во многом перехватывает кризисную самодиагностику его политических представителей, одновременно с тем заостряя вопрос о строгих критериях и ясных, вплоть до статистических, границах в определении этой категории. Такой тип академического высказывания о среднем классе дополняет парадигму, намеченную его политическим самоописанием. Отныне речь идет не об общественных «силах» или «крайностях»[89], между которыми стиснут искомый класс, но о конгломерате профессиональных позиций, его месте в социальной структуре и национальной экономике. Все вместе это призвано очертить социальную группу, чье положение диктуется как отношениями с другими классами, так и государственной политикой.

На страницу:
4 из 13