
Полная версия
Грамматика порядка. Историческая социология понятий, которые меняют нашу реальность
Интернационализация «среднего класса»: от стабильности до платежеспособности
Однако и такой способ конца 1930-х годов определять средний класс не транслируется напрямую в более поздние образцы нормативной и экспертной речи. Следующим ключевым моментом в конструировании этой универсалии становится ее изъятие из национальной истории прогресса и помещение в синхронную перспективу международных сравнений, центром которой служит стабильность демократического правления. Это происходит в период холодной войны и в значительной мере определяется политическим противостоянием двух систем. Неудивительно, что решающая роль в создании нового нормативного языка международных сравнений на сей раз принадлежит не французским политическим мыслителям, а американским экспертным центрам. Любой список стран, подлежащих сравнению и оценке, исходно разделяется на две категории – демократии и диктатуры – с различным числом промежуточных форм и вариаций. Именно в контексте политической поляризации режимов категория среднего класса обретает смысл, который, среди прочих, наследует российская «переходная» риторика 1990-х годов. По своим функциям в системе официальной речи эта категория, вероятно, представляет собой зеркальный инвариант «научного планирования» – понятия, которое регулярно используется как diferentia specif ca «социализма» в позднесоветской официальной риторике[90]. Иными словами, с рядом оговорок, научная организация общества так же отличает социализм от капитализма в советской риторике, как состоятельный средний класс – демократию от диктатуры в риторике американской. Во втором случае лишь воспроизведение образцов «устойчивых демократий», включая их социальную структуру, способно гарантировать развитие и процветание обществ. Определение прогресса XIX в., ассоциируемое с ростом участия в общественных приобретениях, не отменяется здесь окончательно. Новая сетка категорий «просто» превращает его в мировой политический процесс, где демократии вкупе с экономическим ростом присваивается собственная и высшая ценность.
Одним из первых развернутых высказываний, с которым вводится новая категориальная сетка, становится статья о социальных условиях демократии американского политолога и внимательного читателя Токвиля, Сеймура Мартина Липсета (1959)[91]. С момента публикации она удерживается в центре плотного кольца ссылок и интерпретаций, которое распространяется далеко за академические границы и определяет характер международного политического комментария в крупных СМИ. Ее ключевой тезис замыкает мировой успех демократии на устойчивый рост благосостояния и образования, который воплощен в образованном и благополучном среднем классе: «Недавние события, включая свержение ряда диктатур, во многом отражают последствия роста среднего класса, роста благосостояния и образования» (p. 102). Специфика текста состоит в том, что формулы, известные нам по более поздним образцам нормативной риторики, предложены здесь в сопровождении фактических иллюстраций. Именно у Липсета мы находим тезис о стабилизирующей политической роли среднего класса: «Обширный средний класс играет смягчающую роль в обуздании конфликтов, поскольку он способен поощрять умеренные и демократические партии и наказывать [голосованием] экстремистские группы» (p. 83). В духе Токвиля «ценности среднего класса» отождествляются с универсальной национальной культурой, которой противостоит «замкнутая культура низшего класса» (Ibid.). А связь между благосостоянием и демократией вписывается в столь привычную нам сегодня геометрическую образность: «Увеличивающееся благосостояние… связано с демократией причинно-следственным отношением через… политическую роль среднего класса, поскольку меняет формулу социальной стратификации, которая смещается от вытянутой пирамиды, с низшим классом в виде широкого основания, к ромбу с растущим средним классом» (Ibid.)[92].
Статья, которая апеллирует к примеру десятков стран, становится одним из первых эталонов той доктрины, которая на протяжении следующих 20 лет доминирует в секторе международной экспертизы – теории модернизации[93]. Операция сравнения в ее интеллектуальном и понятийном поле задает неустранимую связь между ранее независимыми темообразующими категориями: политического прогресса (развития), торжествующей Современности и парламентской демократии. Предлагаемая во множестве версий и вариантов, эта доктрина не ограничивается университетскими журналами и монографиями: она весомо представлена в стенах международных институций, включая финансовые, которые занимаются продвижением демократии в мире. Через серию публичных событий, программ, стипендий они содействуют активному трансферу академических разработок в ведущие СМИ. Вплоть до сегодняшнего дня такие центры влияния могут придерживаться того тезиса, что внешняя политика, направленная на продвижение и поддержание среднего класса в мире, куда более действенна для долговременной безопасности и процветания США, чем масштабное военное присутствие страны на международной сцене[94].
При этом будет большим преувеличением утверждать, что категория среднего класса служит неизменным центром речи, производимой различными экспертными центрами на протяжении всей этой экспансии. Скорее, можно наблюдать обратное: данная социальная категория относительно легко смещается к периферии «модернизационной» понятийной сетки, никогда не теряя связи с «собственностью» или «рынком», но уступая место нераздельно более абстрактным и символически весомым понятиям экспертного словаря, подобным «легитимности», «устойчивому росту», «политическим элитам» и ряду подобных. Именно они доминируют в схемах демократического транзита, которые впоследствии вводятся международными институциями и местными экспертами в публичный оборот самых разных «переходных» обществ, включая Россию начала 1990-х годов. Так, понятийную структуру своего рода «транзитологической библии» Линца и Степана, которая чуть позже резюмирует успехи и неудачи перехода к демократии в мире, составляют такие категории, как «рынок», «суверенное государство», «государственный аппарат», «бюрократические нормы», «гражданское общество», «свобода мнений», «верховенство закона», «электоральное состязание», даже «территории» и этнически определяемые «нации»[95]. «Средний класс» в этом списке параметров попросту отсутствует.
Схожий принцип определяет структуру экспертных докладов, выпускаемых Центром ОЭСР по сотрудничеству со странами с переходной экономикой. Они могут значительно различаться от региона к региону по своему понятийному словарю, при этом социальные категории в них отнюдь не доминируют, и в большинстве случаев категория «среднего класса» игнорируется. «Экономический обзор» 1995 г. по России вводит такие социально релевантные темы, как экономическая политика, развитие рынков, мобильность рынка труда, уровень жизни и социальная защита[96]. Но аналитические и статистические операции производятся здесь над категориями «населения» в целом, «секторами» занятости или географическими «регионами», напоминая этим позднесоветские классификаторы социальной структуры. «Средний класс», который в образцовых высказываниях, подобных работам Липсета, Баррингтона Мура[97] и ряда более поздних авторов, может признаваться мотором модернизационного сдвига, не упоминается вовсе. Немногочисленные доклады ОЭСР, которые полностью посвящены роли «среднего класса» в экономическом развитии, – это куда более позднее исследование «глобального среднего класса» в развивающихся странах (2010) или отчет о Латинской Америке как «регионе средних классов» (2011)[98]. Следует отметить, что именно 2000-е и начало 2010-х становятся периодом активной публичной эксплуатации темы «среднего класса» как глобального феномена международными экспертными центрами: наряду с ОЭСР к их числу относятся Всемирный банк, ООН, Фонд Карнеги и ряд других[99].
Впрочем, в международной конъюнктуре 1990-х годов имеются заметные исключения. Понятие «средний класс» не занимает здесь центр проектной активности, однако входит в кодифицированную официальную речь межгосударственных соглашений, где наделяется высокой символической ценностью. Важнейшим гравитационным центром, который выполняет одновременно осязаемую экономическую и символическую функцию в российском «переходе» 1990-х, выступают административные структуры «единой Европы». Европейский союз, который сам предстает материализованным понятием-проектом, к началу этого периода далеким от завершенной формы, по мере своей институциональной реализации действует как крайне активный агент влияния. Уже в 1990 г. евроинституции открывают программу поддержки рыночных преобразований в СССР, а в 1991 г. переучреждают ее как TACIS – программу «технической помощи» России и странам бывшего Советского Союза. В рамках программы финансируются институциональные реформы по «укоренению демократии и рыночной экономики»[100]. Формы активности амбициозно разнородны: от корректив модели государственного управления и переподготовки сотрудников Сбербанка до открытия нескольких экспериментальных пекарен вдалеке от столиц. Участие инстанций Европейского союза не ограничивается редизайном государственного аппарата и поддержкой пилотных экономических проектов. Одно из главных направлений – это европейская унификация категориальных систем СНГ: законодательства, национальной статистики, систем измерения. Эффекты влияния распространяются и за национальные границы, охватывая международные классификации и рейтинги. Именно структуры Евросоюза выступают источником признания России страной «с переходной экономикой» (1993)[101], как и ряда смежных квалификаций, которые переопределяют место страны в международных иерархиях.
Показателем прямого вклада проектной «единой Европы» в проектный российский «транзит» служит бюджет TACIS. В первые три года существования, с 1991 по 1993 г., он составляет 1,36 млрд экю[102], из них почти 500 млн – российская часть[103]. До 1998 г. на всех территориях бывшего СССР эта цифра вырастает втрое, почти до 3,8 млрд евро, из них на российские проекты в 1991–1998 гг. выделено 1,2 млрд евро[104]. Чтобы оценить масштаб этих европейских вложений, следует сравнить их с показателями российского государственного бюджета. Так, в кризисном 1998 г. эти расходы, если оценивать их по нижней границе, составляют примерный эквивалент государственного финансирования всего общего образования или государственных трат на железные дороги[105].
Каков проектный словарь европейского участия в российских институциональных и категориальных сдвигах? В учредительных документах и информационных брошюрах, выпускаемых под эгидой TACIS, мы снова не обнаруживаем прямого обращения к «среднему классу». В этот период сама модель «единой Европы» операционализируется в универсалиях «граждане», «жители», а также в отдельных профессиональных и образовательных категориях («работники», «студенты», «преподаватели», «свободные профессии» и т. д.), которые вписаны в риторику экономических свобод и кооперации[106]. Точно так же программа, обращенная к обществам бывшего Советского Союза, оперирует понятиями-проектами, которые редко нарушают тематические границы экономики: «экономический рост», «рыночная экономика», «развитие торговли и инвестиций», «приватизация», «сотрудничество в области экономики», «партнерство», «[транспортная и энергетическая] инфраструктура», «благоприятный климат», «экономическая модернизация», «политическая стабильность»[107]. Однако в 1997 г. российское и европейское правительства ратифицируют Соглашение о партнерстве и сотрудничестве, подписанное уже в 1994 г., за которым следует очень интересная по своей терминологии европейская резолюция о будущих отношениях с Россией (1998). В ней мы находим красноречивую артикуляцию связи между политической стабильностью, свободами и рынком: «Стабильность на европейском континенте может быть достигнута в силу успеха экономических и демократических реформ в Российской Федерации, вместе с установлением в ней верховенства права и социальной сплоченности» или «Европейский Союз может сыграть позитивную роль в России, открывая ее рынки и поддерживая свободы». Наряду с этим, среди приоритетов деятельности Европейского союза в России, в документе названа «консолидация процесса демократизации в российском обществе посредством стимулирования центральной роли гражданского общества и появления среднего класса с целью предоставления прочной основы для демократии, верховенства права и уважения прав человека»[108]. Проектная роль, на которую здесь претендует европейская администрация, по своей амбиции сравнима с перспективными планами советского правительства, куда еще накануне исчезновения СССР включается «сбалансированное развитие процессов социальной интеграции и социальной дифференциации в обществе»[109]. Европейская резолюция становится, по сути, возвратом к понятийной модели Липсета на законодательном уровне.
Подобный пример – не единственный в официальном европейском корпусе речи. Двумя годами ранее, в записке о сотрудничестве Евросоюза с ЮАР, мы обнаруживаем схожую схему в контексте «открытия рынков» и «преодоления последствий дискриминации»: «Сотрудничество с малыми и средними предприятиями… открывает, при поддержке правительства, новые, простые и быстрые возможности для создания рабочих мест. Такое сотрудничество, помимо прочего, способствует созданию чернокожего среднего класса»[110]. Озабоченность последствиями экономического удара конца 1990-х годов по «городскому среднему классу» в контексте «устойчивого развития», «стабильности страны» и «укрепления демократии» выражена в другом европейском документе, на сей раз описывающем ситуацию в Индонезии (2000)[111]. Вопрос о том, получает ли эта серия официальных высказываний, и в особенности помощь в «появлении среднего класса» в России, программное и финансовое воплощение, нуждается в отдельном исследовании. Однако уже само присутствие проектной категории в эпицентре институционального транзита указывает нам на ее высокую языковую и социальную ценность, характерную для этого периода.
На следующем хронологическом шаге, в конце 2000-х годов, мы снова обнаруживаем понятие «средний класс» в европейском официальном корпусе речи, обращенном к России. Но здесь оно утрачивает прежнюю доктринальную связь с «демократией». В документе, пересматривающем отношения Европейского союза с Россией десятью годами позже (2008), словарь экономической прибыли доминирует над всеми прочими, а понятие «демократии» не употребляется вовсе[112]. В этом контексте российский «средний класс» означает уже не залог политических преобразований, а разновидность коммерческого ресурса для европейских производителей: «Хотя энергия представляет собой наиболее значимый фактор [в российской экономике], но впечатляющие темпы роста наблюдаются также в секторе услуг. При своем сильном и непрерывном росте и своем новом среднем классе Россия представляет собой важный развивающийся рынок прямо по соседству с нами, который открывает возможности для предприятий Европейского союза» (Ibid.). Превращение «среднего класса» в сугубо экономическую категорию потребителей прослеживается также по документам, относящимся к Индии (2006), Китаю (2006) и даже международной миграции (2007)[113]. В этом контексте российский «средний класс» означает уже не залог политических преобразований, а разновидность коммерческого ресурса для европейских производителей: «Хотя энергия представляет собой наиболее значимый фактор [в российской экономике], но впечатляющие темпы роста наблюдаются также в секторе услуг. При своем сильном и непрерывном росте и своем новом среднем классе Россия представляет собой важный развивающийся рынок прямо по соседству с нами, который открывает возможности для предприятий Европейского союза» (Ibid.). Превращение «среднего класса» в сугубо экономическую категорию потребителей прослеживается также по документам, относящимся к Индии (2006), Китаю (2006) и даже международной миграции (2007)[114]. Подобный разрыв в понятийной сетке хорошо иллюстрирует изменения, происходящие в структуре самого органа, Европейской комиссии, которая полутора десятилетиями ранее выступала одним из источников радикального сдвига в системе российских политических категорий. Новые отношения между понятиями в официальной речи второй половины 2000-х годов объективируют новую силовую асимметрию, возникающую как между центрами политической и экономической власти в Европейском союзе, так и между европейским и российским государственными аппаратами, все чаще захваченными неолиберальным словарем коммерции, который приносят с собой профессионалы международной экспертизы.
Таким образом, французских политических мыслителей и американские экспертные центры в последние десятилетия дополняет еще один кардинальный источник речи о среднем классе – институты евробюрократии и, более широко, надгосударственные проектные центры. Именно в их стенах понятие «средний класс» парадоксальным образом поначалу усиливает, а затем теряет проектную связь с «демократией». Они редко производят смысловой разрыв сами, чаще заимствуя готовые наработки у коммерчески ориентированных экспертных центров и групп. При этом именно они выступают кардинально значимым местом институциализации нового смысла. Этот момент становится очередным сдвигом в сетке политических категорий по отношению к той конструкции XIX в., которая делала умеренность добродетелью общественного прогресса. Смещение не окончательно, поскольку даже простой рост покупательной способности по-прежнему фигурирует в одних и тех же текстах с экономическим процветанием обществ, европейской культурой и правами человека[115]. При этом контекстуальное сведение с середины 2000-х годов политической свободы к емкости рынков и платежеспособному спросу фиксирует новый смысловой полюс в исторически растянутом и неоднородном континууме понятия. Сегодня любому способу думать и говорить о среднем классе оказывается предпослан ряд альтернатив – предпонятий, которые используются и комбинируются высказывающимися в зависимости от их культурных ресурсов и политической чувствительности. Я не останавливался специально на негативных смыслах «среднего класса», которые также присутствуют в публичной дискуссии по меньшей мере с 1970-х годов, в частности, в анализе успеха гитлеровского проекта[116]. Но, если нас интересует позитивный проектный смысл, эти альтернативы простираются от полюса в понимании среднего класса как ареволюционной, но прогрессивной силы, сдерживающей опасные крайности и властные асимметрии – т. е. как фактора цивилизации; до полюса, на котором средний класс определяется как политически индифферентный сегмент потребительских рынков, где показателем общественной силы служит не более чем покупательная способность.
II. Российский «средний класс»: энергия разрыва и рассеивания
В корпусе российской публичной речи 1990-х годов, как и в целом ряде политически схожих случаев, хронологическая дистанция, которая отделяет академические спекуляции и исследования от экспертной и журналистской вульгаты, минимальна. Экспансия «модернизационного» типа высказывания охватывает почти мгновенно и одновременно все секторы, и граница, разделяющая типы высказывания, изначально крайне зыбка. Этот эффект можно проследить по массиву публикаций в академической и широкой периодике, где соответствие между характером текста и местом публикации превращается в условность. Исторические исследования и публикации архивов сталинского периода находят место на страницах периодической печати: ежемесячных и еженедельных, вплоть до ежедневных изданий, таких как «Московские новости», «Аргументы и факты», «Комсомольская правда» или даже «Медицинская газета» и «Строительная газета». В библиографических классификаторах и реферативных изданиях Академии наук появляются разделы «Философские проблемы перестройки»[117]. В социологических публикациях тематический маркер «проблемы перехода» начинает рутинно выполнять функцию подзаголовка в самых разнообразных отраслях исследований, от традиционно позднесоветской «мотивации труда» до снова едва узаконенного «изучения общественного мнения»[118]. В целом тематика «перехода» быстро вписывается в академическую понятийную разметку, которая все еще отсылает к незыблемости прежнего порядка, например, в заглавии раздела «Общество как система»[119].
Однако во всех стилистических вихрях и смешениях некоторые не вполне очевидные деления сохраняются, маркируя различия между старыми и новыми изданиями, научными и публичными институциями. Траектория понятия «средний класс» в пространстве публичного высказывания красноречиво иллюстрирует действие этой неявной социальной механики проекта, которая (и именно она) постепенно придает понятию форму, наделяя его смыслом и ценностью. Исследовательские тексты способны наиболее обоснованно связать эту категорию с реальностью, т. е. указать на соответствие проекта наблюдаемым общественным тенденциям. Однако до первых академических публикаций о «среднем классе» в 1989–1990 гг. понятие появляется на страницах широкой прессы, озвученное публицистами и политиками[120]. К этим газетным текстам явно или неявно отсылают статьи, публикуемые затем новыми, меж– и внеинституциональными, социальными и гуманитарными журналами, которые учреждаются в 1991–1993 гг.[121] И лишь затем, с конца 1990-х годов, понятие завоевывает академическую периодику, становится предметом маркетинговой и экспертной работы «деловых» СМИ. Два кризиса, финансовый 1998 г. и политический 2011–2012 гг., сближают проектный «средний класс» с реальностью более осязаемо, чем когда-либо. Но, в отличие от французских 1930-х годов, в каждый из этих моментов на публичной сцене не появляется мобилизованной группы, которая представляла бы «средний класс» политически. Поэтому понятие-проект так и остается медийным ожиданием с неизменно высокой символической ценностью. В этих перипетиях публичной речи имеются своя логика и своя история, которые и определяют структуру российского поля понятия.
На периферии новой понятийной сетки (начало 1990-х годов)
Слияние жанров в российской публичной речи рубежа 1980-х и 1990-х годов напоминает о французском XIX веке, с характерными для него фигурами историков-трибунов и ученых-министров, и служит идеальной лабораторией для кристаллизации проектного смысла понятий. Оно же рождает исследовательскую проблему, которая следует из крайней подвижности понятийного контекста. Есть риск попросту не обнаружить достаточно плотного корпуса высказываний, где понятия представлены в их собственной словарной форме. Как следствие, генеалогические линии теряют отчетливость. «Средний класс» не становится исключением. В последующих реконструкциях мы встречаем утверждения, подобные такому: «В соответствии с риторикой начального периода реформ в качестве результата адаптации рассматривалось создание в России среднего класса»[122]. Однако в законодательных актах 1980-х и начала 1990-х, как и в сопутствующей литературе, понятие «средний класс» не встречается. Доминирующей здесь выступает иная проектная категория – «слой собственников». Именно она находится в центре приватизационного поворота 1992–1993 гг. Его «главными целями… являются: формирование широкого слоя частных собственников как экономической основы рыночных отношений; вовлечение в процесс приватизации максимально широких слоев населения…»[123]. Вне узких экономических рамок указов «широкий слой собственников» определен рядом контекстуальных связей, которые сближают его со «средним классом». К ним относятся «самостоятельность» и «стабильность». Однако из контекста «среднего класса» неустранимы по меньшей мере два других ключевых элемента: «[высшее] образование» и «демократия». В том же ряду они не значатся. Поэтому между понятиями «средний класс» и «слой собственников» нет прямого наследования, хотя иллюзорное тождество в их восприятии также следует принимать в расчет при генеалогической реконструкции.
Другой неочевидный сдвиг в отношении исторического поля понятия «средний класс», которое я анализировал в предшествующей главе, состоит в исключении, казалось бы, наиболее очевидного для него контекста. Речь идет о работе с моделями социальной структуры, которые становятся привилегированным объектом работы академической социологии с 1960-х годов. В первой половине 1990-х, описывая социальную стратификацию и неравенства, социологи связывают преобразования «самой социальной природы основных компонентов социальной структуры» не с ожидаемым «средним классом», а с куда более широкой и политизированной категорией – с гражданским обществом. В тот момент именно она, а даже не «слой собственников», выступает функциональным эквивалентом «среднего класса» Липсета – тематическим приоритетом академических «исследований изменения в социальной структуре»[124].
До середины 1990-х конструкторская работа с категорией «средний класс» остается уделом политических публицистов и академических эксцентриков, т. е. тех, кто далек от позднесоветских правил академического разделения труда. Я хочу кратко остановиться на трех биографических случаях: авторах, которые, в известном смысле, нарушают правила игры и уже в начале 1990-х годов обращаются к стигматизированному понятию в академических публикациях. Каждый из примеров по-своему показателен, позволяя более глубоко проникнуть в социальную механику создания и использования понятия.