
Полная версия
История Далиса и другие повести
Едва слышно звенела ночная тишина. Артемьев открыл дверь в комнату Димы. Облитый светом полной луны, Дима спал, положив под голову сомкнутые ладони. Что ему снилось? Чýдные звери на пестром лугу? белая птица с янтарными глазами и черным пером в хвосте, говорящая языком человеческим? самолет в синем небе, оставляющий за собой белый след? или ангел светлый присел к нему на край постели и приложил теплую ладонь к его лбу? Спи. Будешь ли ты счастлив, или жизнь твоя пройдет в бесконечных тревогах, думал Артемьев, я не знаю. Но Священная Книга не даст тебе забыться в твоем благополучии и укрепит в дни треволнений и бед. И в полынной горечи Екклесиаста, и в великой дерзости Иова, призвавшего к ответу самого Бога, и в скорбном плаче Иеремии, и в судьбе Осии, через которого за восемь веков до Христа Бог сказал человечеству: милосердия хочу, а не жертвы, – все будет дышать вечностью, в которой поджидает тебя твой Создатель и Судия.
7.Временами он забывал себя. Покайся, говорил ему Иоанн Креститель, – и так грозен был вид пророка, с такой беспощадной проницательностью глядели его глаза, что Артемьев с трепетом отвечал, что душа его давно тосковала о покаянии, только он не сознавал этого. Люди не понимают, отчего им так нерадостно живется на этом свете. Все дело в тяжести, которая тяготит их сердца, в которой отвердели их ложь, равнодушие и жестокость, и от которой им не избавиться иначе, чем через очистительное признание своих грехов. Каюсь я, Господи, каюсь. Облегчи мне душу. Коснись меня и растопи лед, сковавший меня. Очисти мой слух, чтобы я мог внимать Тебе; протри мне глаза, чтобы я увидел величие Твое; укрепи мои стопы, чтобы я твердым шагом следовал за Тобой. Ты, Господи, просиял в Преображении Своем, и Своим светом просветил людей по всей земле; но сколь велико число одетых в непроницаемую броню самомнения, самодовольства и превозношения!
Он был свидетелем совершенных Иисусом Христом исцелений и думал, что, может быть, и ему по вере его дана будет чудесная сила. Беда сегодняшних людей в том, что вера не захватывает их целиком, и они кто меньше, кто больше уступают ее миру. Они печалятся и спрашивают отчего же? Мы молимся – и ничего не получаем по нашим молитвам. Вы просите, отвечает Господь, но ничего не даете взамен. Откройте для Меня ваше сердце, и вы получите стократ больше просимого. И Гефсиманскому борению был Артемьев свидетель; он не спал – и тщетно старался пробудить апостолов, дабы Христос по возвращении застал их бодрствующими. Когда мир спит и не внемлет молитве Христа, небеса наливаются тьмой, и наступает время войн, убийств и насилия; человек оказывается во власти зла, и ничтожный во всех отношениях правитель посылает полчища в мирные пределы других стран. Мы спим, думал Артемьев, и во сне слабеют наши руки, и у нас не остается сил противостоять безумию. Проснись, человек. Оглянись окрест. Разве не видишь, что пока ты спал в центре земли выросло древо ненависти, и ледяной ветер разносит его семена по всему свету. Вот – дунул он, и семя ненависти дало обильные всходы в стране N., кичащейся своей близостью к Богу, объявившей себя оплотом веры и свысока посматривающей на другие страны и народы. Опомнись! Разве угодна Господу вера без любви, молитва без сострадания, милостыня без доброты? Ненависть к другим пронзит твое сердце – и ты распадешься на части, ненавидящие друг друга и проливающие кровь в преступных войнах. Ты задохнешься собственной злобой. Некогда огромная, ты разлетишься на осколки; некогда богатая, ты пойдешь по миру с протянутой рукой; некогда гордая, ты склонишься в рабском поклоне. Слышен ли тебе стук маятника? Это время идет; отсчитывает твои годы; немного их осталось – но пока еще есть время для покаяния.
И со скорбящим сердцем он шел в толпе к невысокому холму, называемом Голгофа. Кто-то плакал, главным образом, женщины; видел он и мужчин, вытирающих слезы; но немало было людей, громко разговаривающих и даже смеющихся. Неподалеку от Артемьева черноволосый человек с яркими зелеными глазами на смуглом лице говорил своему хромому, опирающемуся на палку спутнику: «Он самозванец. Я, говорит, Машиах. Да какой ты Машиах, ты, нищий бродяга! Нашел двенадцать простофиль, готовых с утра до ночи глядеть ему в рот». Его спутник усмехался. «Он, говорят, воскрешал. Теперь ему на кресте самое время показать, на что он способен». «Не боитесь вы Бога, – укорял их седобородый старик. – Кровь невинного взыщется с вас и детей ваших!»
Казалось, что люди здесь съехались со всего света. Что их привело? Сострадание? Желание вмешаться и спасти невинного? Выразить свою любовь и тем самым, быть может, облегчить Ему смертный час? Да, были и такие; но по наблюдениям Артемьева, большинство явилось сюда всего лишь из любопытства. Наслышанные о совершенных Иисусом чудесах, они ждали, что Он сойдет с креста целым и невредимым. Некоторые даже бились об заклад: одни утверждали, что Иисус чудесным образом избежит казни, тогда как другие говорили, что Он будет распят и умрет подобно самому обыкновенному человеку. Кто-то пытался их пристыдить, указывая на неуместность и безнравственность такого спора, но его участники отмахивались и советовали не лезть не в свое дело. Артемьев страдал. Он видел местных жителей, евреев, слышал английскую и немецкую речь, узнавал приехавших из России и думал, что здесь представлено человечество, которого не потрясло убийство Сына Божия. Ни всеобщего отчаяния, ни душераздирающей скорби, ни безысходного горя, ни отвращения ко всякому злу. Человек этого человечества не изменил своего обыкновения жить так, словно впереди у него вечность. Только на смертном одре, оглядываясь назад, он испытывает неведомое ему прежде чувство стыда за постыдную пустоту прожитого; а внезапная мысль о Боге наполняет его ужасом перед необходимостью ответа за никчемность своего земного существования. Душа его в великом смятении. О, если бы можно было начать с чистого листа! Нет; не будет тебе нового начала; и хотя угасающим шепотом он пытается сказать своим близким, чтобы они изменили свою жизнь, перестали бы лгать, подличать и ненавидеть друг друга, а жили бы в любви, мире и согласии, – кто его услышит? Ибо этому человечеству до единого человека надо сойти в могилу, чтобы на земле появилась новая, чистая поросль со светлым храмом и молитвой в сердце.
Один юноша с залитым слезами лицом хватал всех за руки и звал объединиться, разметать стражу и спасти Праведника. От него отворачивались.
8.В воскресный день раннего лета, в полдень, Артемьев отправился с Димой в парк – побродить по их любимым дорожкам, подойти к старому дубу, постоять на берегу пруда, глубокомысленно обсуждая, водится ли в нем рыба или живут одни лягушки. Молодая листва шелестела над ними, высоко в ярком синем небе стояло солнце, на полянах среди ярко-зеленой травы желтели цветы одуванчиков – и все вокруг полно было такой нежности, чистоты и свежести, что Артемьев не сдержал восторженного восклицания: «Боже, как хорошо!» И Дима, оглядевшись, кивнул: «Красиво». Однако несколько шагов спустя обнаружилось, что мысли его заняты совсем другим. «Папа, – сказал он, чуть забежав вперед и обратив на Артемьева пытливый взгляд чудесных темных глаз, – почему у Мишки есть собака, а у нас нет?» Артемьев пожал плечами. «Философский вопрос. Не у всякого человека есть собака. У Коли Никанорова собаки нет». «Я бы с ней гулял, – продолжал Дима. – И утром, и вечером. Для моей жизни мне очень не хватает собаки». «Гм, – проронил Артемьев. – А мама? Она, мне кажется, не очень любит собак». «А ты поговори с ней. Объясни. И я ее попрошу.
Всего одна собака. Она не займет много места». Артемьев вздохнул. «Хорошо, Дима. Поговорим с мамой. Если она позволит, возьмем тебе собаку». «Большую?» – с надеждой спросил Дима. Артемьев подумал и сказал: «Среднюю. И назовем… Как мы ее назовем? Джек?» «Нет, нет! – воскликнул Дима. – У Мишки Джек. Мы назовем… Амур!» «А почему Амур?» Дима улыбнулся своей застенчивой и вместе с тем лукавой улыбкой, от которой у Артемьева теплело на сердце. «Я где-то слышал…» «Дима!» – промолвил Артемьев. «Что, папа?» – откликнулся Дима. Артемьев молчал.
Великий покой наполнял его душу. Теперь он не мучился незнанием, и его не тяготила мысль о том, зачем он живет и есть ли смысл в его существовании; с улыбкой вспоминал он теперь свое недавнее отчаяние, свою тоску, и теперь не чувствовал себя заброшенным в равнодушный к его судьбе мир. Отчего распростерлись над головой небеса? Отчего светит солнце? Отчего полвека, а, может быть, и целый век растет этот дуб и всякую весну будто сбрасывает с себя груз прожитых лет и одевается в новое волшебное платье? Отчего порхает над поляной бабочка, успевающая родиться, порадоваться жизни и уснуть всего лишь за одно быстротечное лето? Отчего пролетает по верхушкам сосен ветер, прошумит и уносится дальше, в гнездовье ветров, туманов и дождей? Отчего бежит по стволу белка, уже одевшаяся в летнее, рыжее пальтецо? Плывет облако, стрекочет сорока, ползет жук с темно-синим, светлеющим по краям панцирем, шевелится всей своей поверхностью огромный, едва ли не в половину человеческого роста муравейник – и Артемьев теперь знал, что все это бесконечное многообразие жизни создано Творцом всего сущего, Отцом всех людей, облаков и деревьев, Родителем птиц и зверей, Попечителем муравьев, бабочек, жуков и всей летающей, бегающей, ползающей твари как на лице земли, так и в ее подземельях, как на поверхности вод, так и в их глубинах. Если все создано дыханием Бога, думал теперь Артемьев, то не означает ли это, что ожидающая его смерть будет всего лишь прекращением существования в этом мире. Другая жизнь ожидает его за порогом, ибо Бог не хочет окончательной смерти Своему созданию. Он призовет его в иные миры, где смерти нет, где жизнь бесконечная и где лишь изредка коснется сердца светлая печаль о том, что осталось в прежней жизни, о тех, кого любил и кого покинул. Но ведь не навсегда же?
«Дима, – переведя дыхание, сказал Артемьев. – Давай молиться». «Но мы ведь не в церкви», – отозвался Дима. «Весь мир – наша церковь, – ответил Арсеньев. – Благодарим Тебя, Боже…» И Дима повторил за ним: «Благодарим Тебя, Боже».
9.Теперь он не мог жить, как прежде, мирясь с большой и малой ложью, несправедливостью, жестокостью, отсутствием сострадания, – словом, со всем тем, с чем так часто приходится сталкиваться в повседневной жизни. Вдруг он открыл малопривлекательную сторону своей работы и подумал, что не так уж неправа была Галя, назвав ее лакейством. Последним его заданием был хвалебный текст о банкире Уколове, своего рода ода о крупном капитале и одном из его рулевых. Банкир оказался пожилым, грузным человеком с отвисшими щеками и мохнатыми бровями, из-под которых смотрели маленькие, цепкие, недобрые глаза. Он неохотно отвечал на вопросы, от некоторых же отмахивался с брезгливой гримасой, то и дело смотрел на часы и всем своим видом давал понять, что делает большое одолжение Артемьеву, снизойдя до встречи и разговора с ним.
Артемьев дотерпел, попрощался – причем Уколов едва кивнул, не поднимая головы, – и заявил своему начальнику и приятелю рыжему и веснушчатому Николаю Кузьмину, что этот Уколов свинья и сволочь и наверняка поднялся на коррупционных деньгах. От него за версту разит. Нужна ода? Будет тебе ода. Но впредь ни об одном мерзавце ты не получишь ни строчки. А ты, хладнокровно отвечал Кузьмин и смотрел с откровенной насмешкой, как на круглого дурачка, не получишь и рубля и будешь изгнан из дома как во всех отношениях никудышный муж. Кто заплатит – о том и напишешь. «Посмотрим», – буркнул Артемьев и задумался о перемене работы.
И что ж? Некоторое время спустя выпало сочинять о владельце фармацевтической компании, о котором едва ли не всему миру было известно, как бессовестно он задирает цены на импортные таблетки, не брезгует продавать просроченные лекарства и временами устраивает в аптеках панику, накануне наступления гриппа придерживая жаропонижающие, а затем поставляя их, но уже по другой цене – и даже не сомневайтесь, по какой. Жил он во дворце с золоченой мебелью, маленьким зоопарком из пары львов, шимпанзе и крокодила, которому собственноручно скармливал кроликов, и в окружении портретов, где он изображен был то среди снегов в шубе из песцов и боярской шапке, то за письменным столом в раздумье над открытым фолиантом, то в похожем на трон кресле, в белой с черными пятнами мантии, с посохом в правой руке, но пока без державы.
На нем пробы ставить некуда, заявил Артемьев и добавил, что не намерен марать об него руки. Кузьмин холодно рассмеялся. «Да они у тебя и так по локоть. Езжай, я договорился. Он мужик не жадный, заплатил, знаешь, сколько? На полгода нам на зарплату. Езжай. Он машину пришлет». Артемьев пожал плечами. Не могу. «Послушай, – теряя терпение, проговорил Кузьмин. – Мы с тобой друзья, вместе учились, прекрасно работали. Какая шлея тебе под хвост попала?» «Коля! – воскликнул Артемьев. – Ты пойми. Мало ли что я делал раньше. Да, делал. Да, писал. А теперь не могу. Коля, – просительно сказал он. – Ты мне дай кого-нибудь другого. Кто бы не так…» «Да черт тебя подери! – перебил его Кузьмин. – Где я тебе других возьму?! Они все такие, кто больше, кто меньше. Иди, заработай немерено денег и останься весь в белом. Ну, хорошо, – он махнул рукой. – Отдам Лапину. Он молодой и не брезгливый. А с тобой теперь как?» Артемьев думал, что теперь как человек, узнавший Бога, он не может солгать, не может делать из порочных людей икону всяческого совершенства, не может ни единым словом поставить под сомнение свою веру. Если он изменит Богу даже в малом, то Бог вправе отвернуться от него. Неверный в малом, вспомнил он, неверен и во многом. Артемьев помялся, вздохнул и промолвил, что с недавних пор в его мировоззрении произошли изменения… «И что? – усмехнулся Кузьмин. – Был материалистом, стал идеалистом? Ничего страшного. Сейчас за это не сажают». «Вот именно, – кивнул Артемьев. – Идеалист. Я, Коля, – уставившись в пол, сказал он, – Бога нашел… Я теперь верующий… Христианин. Со всеми вытекающими». Он поднял глаза и увидел перед собой расплывшееся в улыбке лицо Кузьмина. «Старик! Да ты молодец. Чего ты стеснялся? Сейчас так принято. Многие в церковь пошли. Да и я, – тут он ослабил узел галстука, расстегнул ворот рубашки и предъявил Артемьеву золотой крестик на золотой цепочке. – Вот. В храм ходить, причащаться, пост держать, это все само собой, но при чем здесь работа? Никакого отношения. Котлеты отдельно, мухи отдельно. Зачем смешивать? Брось. Будь проще – и жить тебе станет легче». Артемьев покачал головой и произнес умоляющим голосом: «Коля, я не могу. Ты говоришь проще – а как? Если ты с Богом, то ни в одном слове не можешь солгать». «Да черт тебя подери, – снова вспылил Кузьмин и, залившись краской – так, что покраснели даже веснушки, – со злостью сказал. – У тебя жизнь в два цвета, черная и белая. А где ты ее такую видел? Думай головой, старичок, и цени, что имеешь. На твое место очередь стоит. Вагон с маленькой тележкой. Вот только ты…» И он осуждающе покачал головой.
Теперь надо было бить в колокола, оповещать знакомых, приятелей и друзей и в первую очередь Антипова, что срочно нужна работа. В ответ поступали разные предложения – от развозчика пиццы до редактора в научно-техническом издательстве. Пиццу Артемьев оставил на крайний случай, а научного издательства попросту испугался, так как наивысшим его познанием в математике была засевшая в голове со школьных лет формула а плюс b в квадрате равняется а квадрат плюс два аb плюс b квадрат, а если взять физику, то там до конца дней суждено было главенствовать закону Ома в его дворовом истолковании: денег нет – сиди дома. Но спустя несколько дней позвонил Антипов, продиктовал номер телефона и назвал имя – Валентин Петрович Серебров, председатель благотворительного фонда «Спаси и сохрани». «Скажешь от Ивана Григорьевича». «А кто это?» – спросил Артемьев. «Большой человек, – ответил Антипов. – Директор свечного заводика. Одного моего приятеля седьмая вода на киселе».
Серебров оказался человеком лет шестидесяти, небольшого роста, с голубенькими мутноватыми, как у месячного котенка, глазками, седой бородкой и быстрой, временами невнятной речью. Имя «Иван Григорьевич» оказалось поистине волшебным. Серебров усадил Артемьева в кресло, справился, удобно ли, ободряюще похлопал его по плечу и сел за стол напротив под большую икону Иисуса Христа. В «красном» углу стоял киот, из которого глядели на Артемьева лики святых, как бы вопрошающих, а зачем ты сюда явился; бледным крошечным огоньком теплилась лампада. Торжество православия было здесь несомненным, и Артемьеву стало не по себе – как в последнее время бывало с ним всякий раз, когда он встречался с кем-нибудь, о ком было известно, что он не первый год посещает церковь. Он чувствовал, что в сравнении с людьми, прошедшими немалую школу веры, близко знавшими священнослужителей, бывавшими паломниками в монастырях, молившимися в Иерусалиме у Гроба Господня, его, Артемьева, вера была столь мала, слаба и робка, что ему даже неловко было говорить о себе, что он христианин. Почему, спрашивается, он не перекрестился на икону Спасителя? Это было бы весьма уместно и многое сказало бы о нем Сереброву. Но ему – в отличии от людей твердой веры – казалось, что, осенив себя крестным знамением, он выставит напоказ свою веру, тогда как ей приличествует скромность и уединение. Следовало затворить за собой дверь и помолиться втайне – и тогда, может быть, Отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно. Впрочем, думал он, людям испытанной веры, наверное, не грозит соблазн самоупоения, гордости и тщеславия – их вера, должно быть, уже прошла Сциллу и Харибду и достигла незамутненных вод христианского океана.
Валентин Петрович тем временем толковал, какой это замечательный человек, Иван Григорьевич, как его ценят в Патриархии и как много добра делает он вообще и для фонда «Спаси и сохрани» в частности. «Божий человек Иван Григорьевич, – с чувством промолвил Серебров, и мутноватые его глазки увлажнились. – И потому, – продолжил он, – раз он вас рекомендует, мы просто обязаны! Но, – он поднял указательный палец. – Нам с вами, Александр Алексеевич, надо выяснить точки, так сказать, соприкосновения. Вернее, одну, главную, без которой наше сотрудничество, – Серебров развел руками, – немыслимо». Артемьев кивнул. Достойно и честно. Без околичностей. Пусть будет слово ваше «да» – «да», «нет» – «нет», а все остальное от лукавого. Он готов ответить правдиво, положив руку на сердце. Серебров одобрительно кивнул. Взгляните, указал он затем на карту России, вместе с портретами патриархов занимавшую одну из стен кабинета. Видите города, поселки и деревни, помеченные красным? Артемьев кивнул. Там живут тяжело больные дети, и туда, к ним, идет наша помощь, к ним протянута наша рука с милостыней… Да не оскудеет она! Эта милостыня собрана народом, доверена нам, и нами отправлена в эти города и веси, чтобы спасти и сохранить жизни несчастных деток. Увы. Не всем мы можем помочь, вот почему наша каждодневная молитва всегда об одном. Господи, произнес Валентин Петрович и быстро перекрестился, помоги страдающим детям! Правая рука Артемьева дернулась и потянулась ко лбу. Господи, дай нам сил споспешествовать Тебе в этом! Господи, внуши народу Твоему, что милосердие не знает границ! Он еще раз перекрестился, и вслед ему и Артемьев отяжелевшей рукой начертал на себе крест.
У нас, с подкупающей задушевностью проговорил затем Серебров, обстановка семейная. Все друзья, единомышленники, посещаем один храм, у одного священника, он духовник нашего фонда, отец Иоанн, чудесный наш батюшка, у него исповедуемся. Когда делаешь святое дело, возможны ли пререкания? ссоры? обиды? Что вы, что вы! Валентин Петрович всплеснул руками. Да никогда! Если желаете, наши подопечные нас воспитывают. Кто будет столь бессердечен, что в виду таких несчастий станет сводить свои мелкие счеты, сплетничать, завидовать, в глаза говорить одно, а за глаза – другое. У нас этого никогда не было, и, даст Бог, не будет. Вот так, мой дорогой, подытожил Серебров, и у Артемьева возникло смутное опасение, не окажется ли он «белой вороной» в семействе Валентина Петровича. Да, с вымученной улыбкой произнес он, у вас здесь… Он не нашел нужного слова и взамен постарался придать лицу выражение искреннего восхищения. Получилось не очень. Тогда он торопливо заговорил, правда, с какой-то дребезжащей ноткой в голосе, что хотел бы в меру своих скромных сил принять участие в этом благородном деле. Серебров пристально на него глянул. Теперь главный вопрос, объявил он. Крещены ли вы? Веруете ли? Бываете ли в храме? Артемьев трижды кивнул и добавил, что с недавних сравнительно пор. Кроме того, неловко было ему говорить о своей вере. Ему казалось, что, рассказывая о своих отношениях с Богом постороннему человеку, он непременно допустит неточность, что-то скажет не так, умолчит о важном и, чего доброго, спугнет свою веру, еще не пустившую глубокие корни в его душе. И вообще, он даже представить себе не мог, как можно передать то неизъяснимое, радостное, тревожное, волшебное чувство, которое теперь обитало в нем и которое он так боялся растратить в никчемных разговорах. Как, к примру, он мог бы сказать, что страх смерти теперь не имеет над ним прежней власти; что ему мало-помалу открывается истинный смысл жизни, заключающийся в стремлении к правде, любви и добру; и что ему кажется, он становится другим человеком – со склонностью более прощать, чем осуждать, но и с большей, чем прежде, непримиримостью ко лжи, насилию и лицемерию.
Что ж, мой дорогой, проговорил Валентин Петрович, доброжелательно взглянув на Артемьева. Милости просим. Но – таков наш порядок – с испытательным сроком. Три месяца.
10.Несколько дней спустя Артемьев знал всех сотрудников фонда, которых вместе с Серебровым было пять человек. Из них, несомненно, главной – вровень с Валентином Петровичем – была бухгалтер Нина Викторовна Изюмова, неопределенных лет, сухая и прямая, как палка, всегда ходившая в темном – от платка на голове до башмаков с блестящими пряжками. Она располагалась отдельно от остальных – в маленьком кабинете с иконой Казанской Божьей Матери, компьютером и заваленном бумагами столом, за который она садилась ровно в десять и сидела до восемнадцати с двумя перерывами на чай. Среди трех других сотрудников была одна женщина лет сорока, Мила Липатова, смущавшая Артемьева своей привычкой в разговоре засматривать собеседнику в глаза, глубоко вздыхать и говорить, что Господь все управит или Господь читает в сердцах. Были еще: Николай Антонович Полупанов, хмурый человек с густыми черными бровями, утверждавший, что конец света совсем не за горами, а уже при дверях, и Илья Абрамович Голубев, маленький, кругленький, с пухлыми, всегда чисто выбритыми щеками. Знакомясь, он долго жал Артемьеву руку и говорил, рад, очень рад хорошему человеку. Вместе будем служить доброму делу. Познакомился Артемьев и с духовником фонда, отцом Иоанном, писаном красавцем с синими глазами, чем-то напоминающем артиста Алена Делона. Мучительно краснея, Артемьев положил правую ладонь поверх левой, в полупоклоне приблизился к отцу Иоанну и едва слышно прошептал: «Благословите». Тот осенил его крестным знамением, но руки целовать не дал, а возложил ее на голову Артемьева со словами: «Очень рад новому сора-ботнику на ниве Христовой». И голос у него был красивый – мягкий и низкий.
Артемьеву он понравился – как, впрочем, кто меньше, кто больше, и остальные сотрудники за исключением, быть может, Нины Викторовны, бухгалтера, с ее темным, почти монашеским одеянием и низко надвинутым на лоб платком. Но, думал он, где ты видел симпатичных бухгалтеров? В газете, где он начинал, бухгалтером, к примеру, была грузная женщина с неизменной папиросой во рту и оплывшим лицом болотной жабы, которая выдавала зарплату так, будто подавала милостыню назойливому нищему: на, отвяжись. Из кабинета же Нины Викторовны – будем справедливы – сотрудники выходили с довольными и, на взгляд Артемьева, даже просветленными лицами. Месяц спустя после того, как его зачислили в «Спаси и сохрани», в день зарплаты, она выкликнула его фамилию. Он вошел, сел рядом с ее заваленном бумагами столом, она, не говоря ни слова, указала ему, где расписаться, и вручила конверт; он сказал: «Спасибо» и приподнялся, чтобы уйти, но так же молча она придвинула к нему вторую ведомость, пальцем с неровно обстриженным ногтем показала, где следует ему оставить свою подпись, и протянула еще один конверт. Конверт он принял, но смутился и спросил: «А это за что?» Она взглянула на него из-под платка зеленоватыми глазами и не без яда в голосе ответила: «За ваши успехи».
Из сотрудников на месте была только Мила Липатова, готовившаяся к встрече с возможным жертвователем, вставшая перед зеркалом и придирчиво осматривающая свое отражение. «Вот вы, Саша, – обратилась она к Артемьеву, – как вы находите, не очень легкомыслен мой пиджачок?» И она одернула полы пиджака приятных серых тонов. «Строг и вам к лицу, – отозвался Артемьев. – Он дрогнет, ваш жертвователь, вот увидите». «Господь управит», – вздохнула она, села за стол и взяла телефон. «Откройте тайну – садясь напротив, спросил он, – Не знаете ли, что это за второй конверт к зарплате?» «Второй? – она наморщила гладкий лоб и долгим взглядом посмотрела Артемьеву в глаза. – Какой второй? Ах, вы о дополнительном вознаграждении… Вообще-то у нас не принято это обсуждать. Это Валентин Петрович. Он находит возможности… ресурсы… Милость Божия, вот что это». Артемьев не стал донимать ее вопросами, но второй конверт какое-то время еще сидел в нем занозой. Тут зарплату неловко получать, а тебе еще и с неба манна в виде второго и довольно пухлого конверта. Он несколько дней думал об этом, но затем поехал в Рязань, к Леночке Нестеровой, двенадцати лет, у которой обнаружена была редкая для ее возраста опухоль – хондросаркома. Через год после операции возник рецидив. Спасать девочку повезли в Москву, в Онкоцентр, где веселый врач с кавказскими усами описал, как Лене иссекут опухоль, укрепят позвоночник чем-то вроде металлического каркаса и на несколько месяцев усадят в инвалидное кресло. «А встанет ли?» – робко спросила мама, Екатерина Ивановна. «Должна встать!» – бодро сказал врач. Екатерина Ивановна представила Лену, на многие годы прикованную к инвалидному креслу, и ей стало дурно. «А где, – едва промолвила она, – еще… это делают?» Веселый врач стал еще веселее. «В Италии, – засмеялся он. – В Японии. В Германии».