bannerbanner
История Далиса и другие повести
История Далиса и другие повести

Полная версия

История Далиса и другие повести

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Но словно два человека обитало в нем. Один посмеивался. Ты голоса, что ли, ждешь? В окно высунулся. Гляди, не упади. Никто тебя не подхватит. А другой упрямо твердил, что за этим небом есть еще небо, и еще, и еще – и где-то там, уже в совсем ином измерении, есть мир другой, куда прилетит душа и где ее встретят и скажут: здравствуй, душа! готова ли держать ответ за прожитые годы, за дела, а также за слова и мысли? Не унывай! Господь милостив. Ну-ну, с мягкой усмешкой говорил тот, кто отказывался верить в жизнь будущего века. Милый ты мой. А ведь ты боишься. Последнего своего часа трепещешь; ямы, куда опустят твое бездыханное тело; червей, которые будут поедать твою мертвую плоть; неизвестности; боишься черного ничто. Но разве не знаешь закона природы? Глянь вокруг – все умирают. Птица с остановившемся в полете сердцем камнем падает на землю; старый волк, чувствуя приближение конца, заползает в укромное место и в последних сновидениях видит себя, стремительного и беспощадного, уносящего в молодых крепких зубах глупую овцу, и уже весь во власти смерти успевает подумать, славная была охота; с сильным шумом рушится дерево, валится со стоном на землю, из которой оно вышло и в которую теперь возвращается. Часть природы, разве можешь ты избежать участи, предопределенной тебе при рождении?

Он спрашивал себя: я боюсь? И отвечал: все боятся. Кто – укажите мне – такой бесстрашный, что у него не обмирает душа при мысли о смерти? Кто, не дрогнув, может вообразить уничтожение собственного «я»: всех помыслов, иногда взлетающих к неизъяснимым высотам, всех чувств – любви, жалости, скорби, негодования, умиления, восторга, изумления, гнева, восхищения, всякой мечты о будущем, всех привязанностей, радостного ощущения крепости тела, его силы и неутомимости? Кто хотя бы однажды не подумал в отчаянии, зачем мне жить, если все равно умирать?

Но глупо и недостойно, подобно улитке, скрывающейся в своей раковине, прятаться от страха смерти в вере. Вера – благодарное изъявление сердца. Благоговение. При чем здесь страх. Скорее, думал он, беспричинная тоска, вдруг овладевающая человеком и погружающая в сумерки его жизнь. Все становится не мило, все тошно. Застолье с некоторых пор делается ему не в радость; скучными глазами глядит он на чудеса природы и памятники архитектуры; а книга – что книга? она разве может избавить от гнетущей тоски? И, перелистав, отправляет ее на полку. Все тускло, нерадостно, ненужно. Даже о радостях отцовства думаешь всего лишь как о звене в цепи бессмысленных рождений и смертей. В самом деле, зачем пришли в этот мир мои родители, а также их родители и другие родители рода Артемьевых, а сколько их всего и кем они были, эти Артемьевы, в истории России не отмечено. Отец мой для чего появился на свет? Уж не для того ли, чтобы тридцать пять лет трудиться инженером, а потом старшим инженером (это был зенит его карьеры) в КБ пищевого машиностроения?

Как смешно.

Или для того, чтобы встретиться с моей матерью, прожить с ней семнадцать лет, а затем удалиться в узкую, похожую на пенал (или на гроб) комнату на Варшавском шоссе и тихо дожить там до поры, когда у него вместе с мочой пошла кровь. «Скорая» отвезла его в Первую Градскую, и у порога больницы Артемьев подхватил отца, слабой ногой ступившего на ступеньку, и поразился легкости его тела. Как цыпленок. После операции он не пришел в сознание и, вывезенный в коридор, бился на каталке, крепко привязанный к ней ремнями.

Еще смешней.

Не правда ли, что от этого можно сойти с ума или покончить счеты с жизнью, объявив ее самым большим обманом, которым так легко соблазняется человек. Ах, да. Красота, которая всех спасет. Ты посмотри, сынок, говорила мама, когда, пройдя Поселковой улицей и перейдя железнодорожные пути, они приходили на берег Бисерова озера, какая красота! К противоположному берегу почти вплотную подступал лес, глядел на свое отражение в светлой воде и восхищенно бормотал, ах, какие у меня стройные сосны! а мои ели, красавицы мои волшебные! и ты, заблудившаяся березка, ты только хорошеешь здесь, на опушке хвойного леса. У меня, говорила мама, сердце вздрагивает от этого чуда.

Теперь угасает. Все чаще он заставал ее в постели с запавшим без вставных челюстей ртом и уставившимися в потолок глазами – словно она пыталась разглядеть на нем слово или знак, объясняющий ее жизнь и ее близкую смерть. Красота мира всего лишь часть обмана, заставлявшего – помнил Артемьев – глубоко страдать Бунина, никак не желавшего смириться с тем, что он исчезнет, а открывавшееся ему из окон его виллы в Грасе лазурное море будет сверкать под солнцем для кого-то другого. Один выход, одно спасение – перестать думать о том, зачем ты появился на свет, и уж тем более не искать не уничтожаемый смертью смысл твоего существования – и тогда ты станешь счастливым, как растение, недолгое время, радующееся свету и покорно сходящее в вечный мрак. Великое счастье, что большинство людей за всю жизнь не успевают задуматься о смысле своего появления на свет, и только, быть может, в миг самый последний их настигает мысль, а зачем, собственно говоря, я жил и почему сейчас умираю.

4.

Так он и жил в каком-то мрачном недоумении, пока однажды ему не позвонил Антипов. «Ряды редеют», – сообщил он. Артемьев спросил: «Кто?» «Сашка Звонарев, – сказал Антипов. – Рак сожрал. Завтра в девять у церкви. Она возле входа на Хованское. Там отпевание». «Отпевание? – недоуменно промолвил Артемьев. – Он что, верующим стал?» На следующий день почти всю службу он простоял на улице, курил и думал, что, может быть, это не самого Сашки желание, а его родителей. Или жены. Чего не сделаешь в горе. Затем вместе с Антиповым и тремя другими одноклассниками и незнакомыми людьми разного возраста, один из которых нес венок с надписью на ленте «Александру Звонареву, – от друзей и коллег», а другой – большую фотографию Сашки, безмятежно улыбающегося и еще не знающего, какая скорая и какая мучительная ожидает его смерть, его женой – теперь одетой во все черное вдовой, державшей за руку девочку лет семи со светлыми косичками, родителями – отцом с седой щетиной на опухшем лице, опирающейся на палку матерью, и младшим братом, рослым красивым парнем с бородой, Артемьев шел за каталкой с гробом на ней, которую толкал человек с лысиной на затылке. И все его внимание было сосредоточено на этой лысине, такой круглой, будто ее вычертили циркулем.

Всю ночь лил дождь. К утру небо очистилось и засияло яркой голубизной. И все вокруг – деревья по обе стороны аллеи с их промытой чистой листвой, на которой сверкали еще не просохшие капли, лужи, в которых отражались белые пухлые облака, галдевшие наперебой толстые воробьи – все было наполнено колдовской силой жизни, не допускающей и тени сомнения, что она вечна, прекрасна и неодолима. Но гроб? Но черная траурная лента на углу фотографии Звонарева? Венок? Артемьев усмехался усмешкой человека, знающего все наперед. Радуйтесь, деревья, думал он, радуйтесь птицы, радуйся, белое облако – радуйтесь, ибо короток ваш век. Скоро уже наползут серые тучи, задует холодный ветер, полетит белая пороша – и тихим шагом вступит на стылую землю женщина с лицом нездешней красоты, от которого невозможно отвести взгляд. Не смотри – смертью умрешь. Но разве есть в ком-нибудь еще живом силы отвести глаза? Звонарев посмотрел – и умер.

Свернули налево, потом направо и остановились у могилы со сдвинутой оградой. Два молодых мужика, опираясь на лопаты, стояли возле холмика темно-желтого, сырого суглинка; чуть правее видна была надгробная плита с портретом пожилой женщины в платке. «Сашкина бабка, – шепнул Антипов. – Я ее помню. Властная была. Сашка одну ее боялся». Тем временем открыли крышку гроба. Артемьев увидел лицо спящего крепким сном человека, но желтое, с тенями под глазами и даже на расстоянии веющее смертным холодом, от которого становилось зябко, и возникала холодная пустота возле сердца. У живого были у него черные глаза и густая шапка чуть курчавых темных волос.

И ходил, слегка сутулясь и несколько расставив руки, как обыкновенно ходят люди с мощными бицепсами, хотя всему классу было известно, что подтянуться он может не более двух раз. «Бедный Саша, – вздохнула какая-то женщина за спиной Артемьева. – Измучила его химия». «И две операции», – прибавил молодой мужской голос. Голос, уже чуть поскрипывающий, с чувством сказал: «Ах, не во время, не во время… В его возрасте не должны умирать люди». «Э-э, дорогой мой, – протянул еще один, судя по голосу, немолодой человек, – мы считаем, не должны, а Он считает, что пора». «Это вы о Боге?» «О ком же еще нам говорить вблизи гроба». Вскоре этот человек вышел к гробу, положил ладонь на его край и негромко произнес: «Подумаем о Саше».

Он был невысок, сед, бледен, заметно припадал на левую ногу, и говорил медленно, словно проверяя каждое слово. «Подумаем, – продолжил он, и слабый румянец проступил на его лице. – Саша многое успел в этой жизни. Был хорошим сыном, – при этих словах мать Звонарева согласно кивнула головой в черном платке, – любящим мужем, заботливым отцом… Прекрасно работал… Но с некоторых пор его жизнь наполнилась новым содержанием. Оно не отменяло его любовь к близким – напротив, придавало ей еще более глубокий смысл, новую, если хотите, красоту и новую радость. Что с ним случилось? – спросите вы. Я отвечу. В нем родилось сознание присутствия в нашей жизни… – тут он примолк, обвел всех внимательным взглядом светлых глаз, вдохнул и выдохнул, – …Бога. Бог даровал Саше эту жизнь, Бог забрал его, и Бог уготовил ему другую жизнь, в другом веке и другом мире».

«Лучше бы, – вполголоса произнес кто-то, – дал бы ему еще лет сорок этой жизни». «Не знаешь, – шепнул Артемьев Антипову, кивком головы указывая на человека у гроба, – кто это?» «Из новых Сашкиных знакомых, – ответил Антипов. – Павел Сергеевич его зовут». «Да, – с печалью проговорил Павел Сергеевич, – сорок лет было бы замечательно… Но я верю… новая жизнь, в которую он вступил, наполнена таким прекрасным светом, такой радостью и таким покоем, что Саша будет там бесконечно счастлив».

Потом словно закрутилась старая пластинка со стершимися от бесконечного повторения словами. Какая утрата. Спи спокойно. Мы тебя никогда не забудем. В наших сердцах. Гроб накрыли, тремя винтами привинтили крышку, бездыханное тело Саши Звонарева опустили в могилу, и все с чувством облегчения и неловкости от того, что они еще живы, отправились на поминки. Тошно было Артемьеву. Какой смысл во всех этих словах? Что значит – спать спокойно? И без этого напутствия Звонарев уснул таким сном, что выстрели под ухом у него пушка, он не очнется. А обещание никогда его не забывать? Господи, Боже мой, от смерти до девяти дней, от девяти дней до сороковин, если вспомнят несколько раз, – уже хорошо. А чем дальше, тем реже будет всплывать в памяти исчезающее имя, вслед которому вспомнится его обладатель, вызвав угрызения совести и неуверенную мысль, что надо хотя бы позвонить и справиться, как там они. Но неловко может получиться. Вполне возможно, уже нет в живых родителей, а вдова вышла замуж. Потом. В день, в который. Если бы вспомнить еще, когда.

Он выпил поминальную рюмку, поковырял салат, отложил вилку и оглянулся. По левую от него руку утирала платком глаза пожилая женщина в темно-серой кофте; справа сидел Антипов, рядом с которым он увидел Павла Сергеевича. Сквозь общий, пока еще негромкий шум Артемьев слышал, как Антипов излагал соседу свое суждение о религиозном возрождении России. Сейчас, говорил Антипов, не забывая наполнить свою рюмку, предложить Павлу Сергеевичу, промолвить в ответ на отклоненное предложение: «ну-ну», и выпить, – сейчас о себе едва ли не каждый скажет, что верующий. Пруд пруди. Сверху донизу все крестятся, все молятся, у всех на Пасху куличи, а на Троицу – березовые ветки. Красота! И церквей, как при царе, а то и больше. А жизнь как была полна всякой гадости, вранья, жестокости, насилия – такой и осталась. И выходит, что либо вера – это самое пустое и никчемное дело, либо верить надо как-то по-другому. Павел Сергеевич окинул Антипова внимательным взглядом. А существование Бога, сказал он, вы, я надеюсь, не отрицаете? Тут Артемьев не выдержал. Постой, постой, придержал он открывшего было рот Антипова. Возможно, проговорил он, в создании жизни – от «божьей коровки» до человека – участвовала какая-то высшая сила. Космический разум. Творец. Повелитель Вселенной. Первопричина. Бог. Какая разница. Но, будучи создана, в дальнейшем – от пра-пра времени до нашего двадцать первого века – жизнь двигалась своим ходом, по своим законам – примерно так, как растет дерево. Он добавил: и как оно умирает. И человек, быстро и горячо говорил Артемьев, появляется, растет, к чему-то стремится, суетится, страдает, подличает, голосует за изолгавшихся депутатов, за президентов, из которых один пьет, другой врет, идет на войну, стреляет, убивает, рожает детей, – и так по кругу, вроде цирковой лошади, бежит и бежит, пока в нем не прекратится дыхание, и он не упадет замертво, так и не поняв, зачем бежал, зачем жил. По нынешнему поветрию его и в церковь занесло, и он убедил себя в том, что стал верующим. Но и это, мрачно заключил Артемьев, так же бессмысленно, как и все остальное. Видите ли, начал Павел Сергеевич, и Антипов откинулся на спинку стула, чтобы не быть помехой их разговору, – ваше отчаяние… а ведь это истинное отчаяние, я вижу! оно, как ночь перед рассветом. Какой рассвет, болезненно поморщившись, перебил его Артемьев. Тьма вокруг. Бездна, которая вот-вот меня пожрет и перед которой я стою один-одинешенек. С участием взглянув на него, Павел Сергеевич покачал головой. Какое заблуждение! Вы просто не знаете, что вы не один. Не знаете, что у вас есть Отец. Артемьев усмехнулся. Мой отец давно умер. Не надо утешений. Я уйду с воспоминаниями о нескольких счастливых днях – но так и не поняв, для чего я появился на этом свете.

То, что я скажу сейчас вам, отвечал его собеседник, опустив глаза и проведя черенком вилки по скатерти прямую линию, недоказуемо. Вы можете принять это, можете посмеяться, можете отнестись с презрением, считая ниже своего достоинства, достоинства человека разумного, Homo sapiens, рассуждать о вещах, не имеющих твердого основания. Но там, где есть вера, всегда присутствует тайна. Нет причинно-следственных связей; нет очевидностей вроде той, что дважды два всегда четыре; нет прямых доказательств, что, к примеру, пролежавший четыре дня в гробу Лазарь был воскрешен Иисусом Христом. Есть либо тихое просветление, либо все озаряющая молния; либо работа души и размышляющего ума, либо упавший с неба дар. И что же, кривя в усмешке губы, спросил Артемьев, я должен поверить, что Лазарь, которого уже коснулся тлен, встал и своими ногами вышел из гроба? Павел Сергеевич приложил ладонь к груди, прикрыл глаза и дважды глубоко вздохнул. Вам нехорошо? – встревожился Антипов. Нет, нет, сказал Павел Сергеевич. Все в порядке. Маленькие неприятности. А вы, обратился он к Артемьеву, никому ничего не должны. Есть один человек, перед которым вы в долгу – вы сами. И помните: вера – единственный выход для того, кто стремится к жизни, не истребляемой смертью. И пусть она возникает как будто ниоткуда, она – самое реальное, что может быть в нашей жизни. Вы ли придете к Христу, или Он к вам, или вы встретитесь на полдороге – но в конце концов, вы посмеетесь над прежним своим неведением. Бог, сказал духовидец, к нам близко, но мы далеки. Бог внутри, но мы снаружи… О, нет! Вам не станет жить легче и проще. Вам даже станет труднее – ибо христианство есть служение правде и любви, о чем, – горько усмехнулся он, – многие христиане даже не подозревают. Но только таким путем вы сможете привнести в свою душу мир и чувство исполненного долга.

Да какая вера! – почти вскричал Артемьев – так, что соседка слева коснулась его руки и шепнула: тише, молодой человек, вы все-таки на поминках. Где я ее возьму, тихо произнес он, когда вижу, что нет мне ни утешения, ни просветления.

5.

Но разговор этот не прошел для него бесследно. По прошествии некоторого времени он стал думать, что стыдно ему оставаться в неведении о том, что написано в Библии. Нет, нет, говорил он себе, само по себе чтение Библии вовсе не означает, что я желаю приобщиться к тем, кто находит в ней основу своей веры в личное бессмертие и прочие чудесные вещи. Ничего подобного. Всеми признано, что Библия – великий литературно-исторический памятник, явление мировой культуры, которое – увы – до сего времени он почему-то обходил стороной.

Нельзя, однако, сказать, что Артемьев вообще не имел о ней никакого представления. Но почерпнутое из книг и кино приблизительное и беспорядочное знание о ней – вроде почему-то оставшегося в памяти перехода евреев через Чермное море аки по суху, было настолько ничтожно, что он не мог даже сказать, с чего бы им вздумалось переходить это самое Чермное море; или, к примеру, он припоминал, что Сара посмеялась обещанию Бога, что она в ее-то старые годы зачнет и родит ребенка от столетнего Авраама, однако Бог своему слову оказался хозяин, и она родила Исаака. Лучше всего, пожалуй, он знал историю Иосифа и при случаен мог рассказать, как тот, ощутив в себе возрастающий и несомненный признак осла, бежал от воспылавшей к нему преступной страстью жены Потифара; однако эти и другие замечательные подробности он почерпнул не из первоисточника (где, как выяснилось впоследствии, их вовсе и не было), а из «Иосифа» Томаса Манна. С Новым Заветом он был знаком лучше, а однажды даже взял его в руки с честным намерением прочесть от корки до корки и начал с родословия Иисуса Христа, да так на нем и застрял, – но, собственно говоря, кто в наши дни не знает о совершенных Иисусом чудесных исцелениях, Кане Галилейской, Тайной Вечере, Голгофе и ужасном Распятии с последующим Воскрешением. И поскольку он воспринимал это безо всякого участия сердца, а всего лишь любопытствующим умом, никакого влияния на его жизнь поверхностное знакомство со Священным Писанием не оказало. В самом-то деле не менять же ему жизнь из-за того, что блаженны плачущие, а также нищие духом и миротворцы.

Сказать по правде, были вещи куда более важные, из-за которых следовало бы изменить свою жизнь, например, отношения с женой, ставшие после рождения сына совершенно непереносимыми. Под одной крышей они жили чужими людьми, и его некогда обожаемая Галя не упускала случая сообщить Артемьеву, какое он ничтожество. «Лакейское занятие! – говорила она о его службе, и ее прекрасные, благородного орехового цвета глаза светились презрением. – Пиар-агентство «чего изволите». Мы сделаем вам красиво». Он приучил себя отмалчиваться. Не доказывать же ей, что пиар-агентство вовсе не его мечта, а всего лишь работа и заработок. Кроме того, поскольку в его натуре от рождения было пустое место там, где у других располагалось честолюбие, постольку он не тяготился своей службой и лишь изредка думал, что мог бы найти себе занятие получше. Неужели ему до пенсионного часа тянуть эту лямку? С другой стороны, ему даже нравилось встречаться с людьми, иные из которых были по-настоящему значительны, нравилось ездить по России и с неясным чувством вглядываться в ее облик, чью небесную красоту все более и более затемняла отовсюду наползающая на нее серость, нравилось чувствовать себя желанным гостем, которого заботливые хозяева то везут ловить хариусов в быстрой, хрустально-чистой речке, то показывают музей крестьянского быта с лучиной, мерцающей в полутемной избе, то дают ему в провожатые широкоплечего инженера, опытного туриста, и вместе с ним он ночует в палатке у подножья горы, а утром по каменистой осыпи поднимается на ее вершину и долго смотрит оттуда на бегущие по небу облака, на раскинувшуюся на все стороны света бескрайную тайгу. И поздно вечером вернувшись в город, они так напиваются в бане, что его спутник, сев за руль, через пять минут оказывается в кювете, откуда его «Москвич» вытягивает подбирающая пьяных машина местного вытрезвителя и уезжает, не запросив мзды и не забрав не вяжущих лыка гуляк. Не перевелись добрые люди на Руси.

Рассказывать об этом Гале было бессмысленно, ибо с ее черствостью она не поняла бы ни его восторгов, ни сожалений, ни горечи. Все между ними как будто шло к разводу. Но одна мысль о том, что его могут лишить сына, приводила Артемьева в неописуемый ужас. Как! Ему ограничат общение с Димочкой или чего доброго – а случаи такие были, он знал – вообще запретят видеться с ним; ему, обожавшему сына, встававшему ночами к его кроватке, поившему его молоком из бутылочки, возившему к врачам, отводившему в детский сад, читавшему на сон грядущий чудную сказку о Волшебной стране и Железном Дровосеке – ему отмерят каких-нибудь два часа в неделю, тогда как его переполняет любовь к Диме, сокровищу и ангелу. Нет, о разводе нечего было и думать. Терпеть, говорил он себе, а иногда мечтал: а вдруг! вдруг она сама уйдет к какому-нибудь красавцу, сексуальному гиганту, вроде бывшего ее любовника, капитана ФСБ, от подвигов которого, как сообщала она по телефону подруге, у нее трещали волосы. (Он услышал это с чувством оскорбленного мужского достоинства, но затем засмеялся и легко подумал: ну и сука). Она уйдет, а Дима останется с ним. Вот счастье. Но со вздохом он погребал свою мечту.

Он сам не ожидал, что в нем откроются такие кладези отцовской любви. Возможно, какое-то время она защищала его от сознания тщеты жизни, ибо появление и возрастание Димы придавало ей, казалось бы, неистребимый смысл. Растет человек! – и что могло быть значительней и серьезней? какой смысл мог быть выше? что важнее, чем это дитя, взахлеб произносящее длинные речи на языке, понять который могли, наверное, лишь птицы? Не пытался ли он внушить отцу своему, чтобы тот не мучился жизнью, а наслаждался ею, каждым ее мигом – проблеснувшим после дождя лучом солнца, былинкой в поле, расцветающей в чудесный цветок, луной, средь бела дня отражающейся в темной воде колодца? Не может ли быть, что в младенчестве мы бываем наделены каким-то высшим знанием, которое утрачиваем с возрастом? Глядя, как Дима ползает, как пытается встать на ноги, встает, покачивается и с недоумением в темных глазах, не удержавшись, шлепается на пол, Артемьев не мог сдержать счастливой улыбки. Разве не продолжается его жизнь в сыне? Он состарится и будет опираться на крепкое плечо Димы; умрет, и сын похоронит его и поставит на могиле плиту черного мрамора с выбитыми на ней словами: «Ты был лучшим из отцов». Но затем он представлял, что пробьет час – и за Димой придет смерть; и его сын положит его в могилу рядом с Артемьевым; а потом придет черед и Диминого сына, и сына Диминого сына, и так, один за другим, будут уходить в землю Артемьевы, на смену им будут появляться другие, и во всем этом он не находил никакого смысла.

Как гвоздь ему вбили в сознание, когда он прочел: человек есть животное, хоронящее мертвых.

Скорбным взором смотрел он на играющего у его ног сына.

6.

Он читал много дней, зачастую захватывая и ночные часы и поначалу преодолевая возникавшее в нем глухое сопротивление. Кто-то тянул его прочь от Библии, нашептывая, сколько еще книг прекрасных ждут не дождутся своего часа, «Улисс», например, или «Фауст», брошенный на половине, или, в конце концов, те же «Илиада» и «Одиссея», прочитанные без должного внимания, – а он тратит драгоценное время на покрытые тысячелетней пылью музейные редкости, когда-то сиявшие красотой, но ныне поблекшие и утратившие былое очарование, значение и смысл. Что тебе в этом собрании мифов? в кладбище древних легенд? хранилище обветшавших ценностей? Желаешь узнать о происхождении Земли и возникновении жизни? Тогда оставь наивные предания и обратись хотя бы к «Великому замыслу» Стивена Хокинга, потрясающего человека и ученого, чей могучий дух вкупе с чудесами современных технологий преодолел бремя исковерканной болезнью плоти. Чаешь умиления сердца? Ищешь его в книге Руфи – в истории моавитянки, пригретой зажиточным евреем, – брось! Не лучше ли открыть Чехова, его «Цветы запоздалые», или «Три года», или «Скрипку Ротшильда», и над каждым из этих рассказов провести в волнении души, может быть, лучшие часы своей жизни. Ищешь душещипательную повесть желательно со счастливым концом и находишь ее в книге Товита? Простенькая, надо сказать, история, в которой загадочней всего выглядит дважды появляющаяся на ее страницах собака, – при том, что евреи собак не жаловали. Но зачем тебе этот стакан густого сиропа? Возьми Диккенса – или «Копперфильда» или «Домби и сын». Вот где твое сердце сначала сожмется от сострадания, а потом омоется светлыми слезами радости за хороших, добрых людей, которым наконец-то улыбнулось счастье.

Право, бывали дни, когда он готов был поставить Библию на полку, успокоив себя обещанием что когда-нибудь, в неопределенном будущем он снова обратится к ней – и тогда прочтет, как говорили в старину, от доски до доски. И несколько раз он закрывал книгу и, шаря взглядом, примеривался, куда бы втиснуть ее между другими, – однако что-то удерживало его. Странно, но чтение Библии он стал воспринимать как исполнение долга – а перед кем, сказать он затруднялся. Перед мамой? Но она никогда не говорила ему, что вера должна быть основой человеческой жизни. Перед Димой? Возможно. Или перед собой? Он вспоминал Павла Сергеевича с его сухим, морщинистым лицом, и словно бы слышал слова его, обращенные к нему, Артемьеву, что должен он прежде всего самому себе. И чем больше он читал, тем сильнее чувствовал, что прежде был пуст, а теперь постепенно наполнялся даже не знанием, а чем-то более важным, чем знание, – новым, неведомым ему раннее отношением к жизни. Голова кружилась от неисследимой глубины этой книги. Грандиозная картина сотворения мира силой Божественного вдохновения потрясла его; он чувствовал себя Адамом, для которого Бог создал Землю и все, что на ней. И спрашивал самого себя с горьким изумлением: Адам, отчего ты так плохо живешь? Отчего огрубело твое сердце? Найдет ли тебя среди верных взыскующий Бог? Он поднимал голову и смотрел в темное окно. Боже, где я был всю мою жизнь? Авраам всходил на гору Мориа, чтобы принести в жертву Исаака; Содом и Гоморра обращены были в пепел, а жена Лота превратилась в соляной столб; пораженный страшной проказой Иов сидел у ворот города и скреб черепком свои струпья; три отрока как ни в чем ни бывало прогуливались в раскаленной печи; повредившийся разумом Навуходоносор, как вол, ел траву; Иона три дня и три ночи провел во чреве кита, где понял, что нельзя человеку уклониться от Божьего зова; Илия у потока Киссон собственноручно заколол четыре с лишним сотни пророков Ваала, – а он, Артемьев, по своей душевной лени жил так, словно бы не было никогда событий, чей ослепительный свет пробивается к нам из-под толщи времен.

На страницу:
2 из 5