
Полная версия
Пишу свою жизнь набело
Я не спеша выкурила сигарету, выдавила на руку содержимое двух пластинок реланиума, бросила всю пригоршню в рот и запила соком манго. Маленькие, гладкие таблетки под напором густого, тягучего манго легко внедрились внутрь моего организма, не причинив мне никаких неприятных ощущений. Было вкусно, сладко, я выпила кофе, легла на тахту и нажала на клавишу проигрывателя, Я приготовилась встретить свою смерть музыкой Брамса, звуками его Третьей симфонии, ибо твердо решила, что могу позволить себе роскошь умереть красиво, со вкусом.
Я лежала, слушала музыку и ждала неведомых мне доселе ощущений.
Первым покинуло меня слово «надо». Только что, еще во время всех этих приготовлений, оно было со мной, я говорила себе: «надо налить», «надо постелить», «надо запить». И вот его нет, этого ненавистного, беспощадного «надо», хищно рвущего на куски, вгоняющего в отчаяние оттого, что все не успеть, не выполнить, не объять, а стало быть, нет конца этой гонке, где уже не поймешь – то ли ты бежишь за своим «надо», пытаясь догнать, ухватить, не упустить, то ли мчишься стремглав от него, а оно настигает, подстегивает, подхлестывает.
И вот его не стало. Мне ничего больше не надо. Какое счастье. Не надо ничего покупать, доставать, никому ничего объяснять и пытаться разобраться самой, не надо отдавать долги и брать взаймы, не надо ни на что решаться и ничего не надо решать, не надо никому звонить и тревожно ждать звонка, и вообще ничего не надо ждать и тем более тревожиться, не надо идти на службу, блюсти свое осточертевшее реноме деловой, коммуникабельной женщины, которой все по плечу и на все плевать. Не надо никого любить и, что самое главное, никого ненавидеть. Ибо это бремя-то и свалило меня: не вытянула.
Любить неразделенной любовью – еще куда ни шло, случалось не раз, в муках и корчах души, но экстерьер сохранялся невредимым: тени, румяна, помада – все в меру, со вкусом, все в тон, и если даже немножко с вызовом, то ровно настолько, чтобы скрыть все внутренние ссадины и кровоподтеки. А на ненависти сломалась в один день, в один час, в одну минуту. Глядя на свое отражение в черном стекле вагона метро, я не узнавала себя. И немудрено, потому что на мне, что называется, лица не было, вместо него зияло до неприличия неприкрытое, усыпанное старыми и свежими болячками и струпьями самое укромное и, быть может, самое срамное место в человеке – душа.
Но вчера, лежа на тахте в единственном своем нарядном платье, уже приглушенная реланиумом, еще окутанная Брамсом, я не думала ни о любви, ни о ненависти, ни даже о душе. Хотя, казалось бы, пробил тот самый час.
Я бездумно и беспечно балдела от снизошедшей на меня благодати, от праздной беспечности, от того, что это теперь навсегда. Мне казалось, что я так и останусь навеки в таинственном отсвете догорающей свечи, под звуки невыносимо, до слез прекрасной мелодии, эдакой неувядающей мумией в милом сердцу интерьере.
Время остановилось. Вечно бегущее, летящее, несущееся сквозь и мимо – остановилось. Рабочее, между прочим, время. Потому что, помимо всего прочего, я еще и совершила первый в своей жизни настоящий подвиг: просто так, ни с того вроде бы ни с сего взяла и не пошла на работу в самый разгар трудовой недели.
Я даже в какой-то миг мимолетно, но четко представила себе первую утреннюю, спросонья, с тяжелого продыху после долгой утомительной дороги реакцию своих компаньонок на мое затянувшееся отсутствие, которое поначалу будет воспринято ими как вульгарное опоздание. Реакция эта будет единодушно злобной, что объясняется всеобщей ко мне нелюбовью нашего маленького коллектива, старейшего и оттого, быть может, страдающего множеством хронических и, увы, неизлечимых уже недугов. Нелюбовь эта вызвана одним лишь простейшим и на первый взгляд совершенно безобидным фактором – подъезд моего дома находится на расстоянии каких-нибудь тридцати, не более, изящных неторопливых женских шажков от входа в заведение, где мы отбываем свою трудовую повинность. И несмотря на то, что это, конечно же, столь очевидное перед всеми преимущество досталось мне совершенно случайно в результате многочисленных и сложных по разным житейским поводам разменов жилплощади, воспринималось оно с первой же минуты и по сей час в апофеозе непреходящей зависти.
Конечно, отчасти их можно понять, слов нет: каждая пилит утром из своих Пиндюрей (так я для простоты называю все новые микрорайоны столицы), наспех вкривь-вкось накрашенная, измятая и расхристанная, будто с ней бог знает что пытались сотворить в этом трижды проклятом городском транспорте, – весьма жалкое, что и говорить, зрелище. И тут являюсь я, розовея нежным, естественным от спокойного, безмятежного сна румянцем, не припорошенным дорожной пылью, не забеленным за час толкотни-беготни раздражением, я даже еще чуть причмокиваю губами, и глаза мои прозрачны и чисты, как у невинного дитяти. И так изо дня в день. Согласитесь – это все равно что ежедневно на глазах у изумленной публики вытаскивать из крутящегося барабана выигрышный билет на фантастическую, непосильную для нормального сознания сумму. И главное – отнять нельзя, правила игры не позволяют. Но почему так? Ведь всем нужно, все хотят, а тут ни за что ни про что все мне и мне.
Я их даже очень жалела всегда, правда-правда, сочувствовала умом и душой. А на деле, как нарочно, беспрерывно подливала масло в огонь вот уже несколько лет не затухающей зависти, почти ежедневно опаздывая на работу. Да притом еще ухитрялась это делать не один, а два раза в день: утром и после обеда, так как не могла отказаться от детской привычки к дневному сну. Забегу, бывало, домой, пообедаю и минуточек на пять-десять прикладываюсь к подушке, каждый раз в святой уверенности, что ни на миг больше. В результате со мной перестали разговаривать, меня нарочито не замечали, терпя мое присутствие как нечто неизбежное, хотя и в высшей степени неприятное, с чем бороться бессмысленно. Как, скажем, пресловутую озоновую дыру, или низкую зарплату, или отсутствие в жизни чего-то большого и светлого, ради чего вообще стоило бы жить и мучиться.
Это был бойкот. Я стала персоной нон грата и могла спокойно спать в любое время суток сколько заблагорассудится, чтобы уж соответствовать своему статусу в полной мере. Однако вышло все как раз наоборот, в связи с тем, что вдруг одновременно на меня напала бессонница, я села на специальную полуголодную диету и перестала ходить домой обедать и, наконец, в нашей служебной обители, чего давно уже не бывало, появилось новое лицо – Алешка.
Алешка. Странное это создание, с первого взгляда не разбери что: мальчик или девочка, юное или вечнозеленое, умное или как пробка, – оно прибилось ко мне, как наугад брошенная палка к случайному берегу. А прибившись, прилипло, приклеилось намертво.
Она таскалась за мной неотвязно. Даже в туалет я теперь не ходила одна, рядом за перегородочкой кряхтела Алешка. А если я оставалась ночевать у кого-нибудь из своих многочисленных партнеров или принимала кого-то из них у себя, тут же рядышком болталась и Алешка. Она бродила, как сомнамбула, по чужой или по моей квартире и могла возникнуть в любой точке и в любой не предназначенный для посторонних контактов момент. Длинная, тощая, сутулая, она могла крючком нависнуть над моим трясущимся в любовной лихорадке телом и, невзирая на столь пикантное обстоятельство, бесстрастно протянуть мне гомеопатические пилюли, которые, согласно предписанию врача, мне следовало принимать строго по часам, а стало быть, по Алешкиному разумению, именно в эту минуту.
Поначалу мои партнеры, да и я сама, были шокированы Алешкиной бесцеремонностью, но в конце концов смирились и перестали обращать на нее внимание. Было в ней что-то патологическое, бесчувственное, в смысле отсутствия чувственности, а не чувствительности. Этого было хоть отбавляй. Она не только с первого взгляда казалась существом неопределенной принадлежности к какому-либо полу, но и во всех своих проявлениях была бесполой, одинаково ровно относясь к обеим половинам рода человеческого.
Исключение составляли два человека: ее сын и я. Сын Алешки – по моему твердому убеждению, плод непорочного зачатия – от рождения был болен какой-то странной, неизлечимой болезнью, что-то связанное с нервной системой, и уже несколько лет находился в спецсанатории. Алешка к нему не ездила, но еженедельно собирала и отправляла туда огромные посылки. Она зашивала их в белую простыню, коряво выводила адрес, кидала в рюкзак и тащилась на почту, согнувшись под тяжестью своей ноши, похожая на жалкую горбунью. Рассказывая мне о сыне, Алешка плакала, но и плакала она как-то не по-людски: не глазами, а носом. Она начинала безудержно хлюпать, сморкаться, и глаза становились белыми и огромными, как блюдца.
Алешка беспрерывно пилила меня по всевозможным поводам, но была у нее главная тема, ее конек – дети. Она буквально доставала меня этими разговорами, без конца ковыряя ржавым гвоздем мою и без того не заживающую рану. Иногда я выходила из себя настолько, что начинала топать ногами и орать, чтоб она заткнулась, не то я ее убью. И мне казалось, что я действительно могу убить ее.
Но она умела вовремя замолчать, это было поистине бесценное качество, которого начисто была лишена я. Из-за этого мы и разошлись с мужем, потому что не было такой силы, которая могла бы остановить меня, когда я шла вразнос. Он уходил из дома, давая мне выпустить пар, возвращался, мы наспех мирились, но ненадолго, и все начиналось сначала. Банальнейшая, в сущности, история. Постепенно это превратилось в непрерывный кошмар, и однажды он ушел и не вернулся. Я долго не могла поверить, что это навсегда, ждала, копила злобу, готовилась – придет, ползать в ногах будет, прощения молить, а я не прощу.
Только он не пришел. И я осталась одна, как говорится, при своем интересе, тет-а-тет со своей неотмщенной обидой, которая черной желчью шла у меня горлом, прямо из печенки. Я захлебывалась ею и вместе с тем боялась расплескать. Только эта горечь спасала меня, я топила в ней свою тоску. Прямая и четкая прежде линия моей жизни превратилась в еле заметный штрихпунктир, и я неуверенно, как начинающий канатоходец, балансировала по этой едва видимой нити. Любое неосторожное движение, даже вздох, могло привести к катастрофе. И некому было в случае чего поддержать, подстраховать меня.
Дочурку, спасая от возможных тяжелых последствий своих эквилибристических экзерсисов, я отвезла к родителям в Петрозаводск, а сама, чтоб не сдохнуть от отчаяния, пошла по рукам. Это оказалось не так страшно, как живописуют заштатные моралисты и ханжи. Достаточно было два-три раза перетерпеть тошнотворный спазм отвращения и жалости к себе, после выдвинуть неуязвимую платформу святой мести всем неверным ценой растления во грехе безвинной своей души и безгрешного прежде тела, а затем уж проще – ароматизировать, романтизировать, благовоний лирических понапустить и всякого-разного камуфляжа – и готова совсем другая концепция: свободный поиск свободной женщины.
Свободный, как песня. Сонет, ноктюрн. Лямур.
Да, да – лямур. Ведь не что иное, как любовь, было целью моего поиска. Не дешевая фальшивка, не искусная подделка, а Любовь, наивная мечта, несбыточная греза.
А что до самого факта физической близости со многими мужчинами, так это ведь как к нему относиться, к факту то есть. Можно с точки зрения замшелой общественной морали, и тогда ужас до чего омерзительно делается, а можно совсем по-другому: с позиции справного исполнения природой возложенной физиологической функции. И тогда я – ударница, передовица и мой портрет должен украшать доску почета района или даже города. Тем более что он действительно украсит любую портретную галерею, ну уж во всяком случае не испортит. Вероятно, пошути я так вслух, не всем бы пришлось по вкусу, да на всех и не рассчитано. И шучу я, если по правде, без особенного вдохновения.
Ведь если говорить серьезно, то в результате многолетнего уже поиска я не наша покамест того, что искала. Лишь поимела кое-что из отдела «сопутствующие товары». К примеру, и это главный, по-видимому, аксессуар моего будущего образа – эдакое комбинированное, черно-белое, очень эффектное и броское дополнение к любому весенне-зимне-осенне-летнему наряду, вечная штучка с претензией: железная убежденность в том, что мужа своего бывшего, кстати, по странному совпадению, тоже Алешку, я никогда не любила. И более того, даже отдаленно не представляла себе, что это такое – любовь, не в смысле удобного и более или менее обеспеченного всяческими бытовыми финтифлюшками совместного проживания, а в смысле секса, то есть в самом наиглавнейшем аспекте рассматриваемого предмета. Теперь-то я все это знаю. О, теперь я этим знанием владею сполна и алмаз от страза отличу даже с черной повязкой на глазах в абсолютно темной комнате.
А там уж малость останется – справку соответствующую подобрать, маникюрчик сделать и подогнать по месту, если паче чаяния маловат или великоват перстенек окажется. Да и это не суть – ни к форме, ни к месту привязываться не стоит: хоть на шею, хоть в ухо, хоть на стенку повесить можно. А то и в ларец под замок упрятать. Главное – чтоб было. И я ищу.
Под лежачий камень вода не течет, это всем ясно. Камень – он камень и есть, хоть, может, в толще своей тоже душу имеет. Но лежит, всей глыбой своей в одно место давит, и не свернуть его в сторону. А я – не камень, я – женщина. И этим теперь все сказано. Вчера еще мне казалось, что этим все сказано.
Не скажу, конечно, что унылые, серые облака и тяжелые тучи не висели над моей бедной, хоть и прелестной головкой и вчера, и многие дни до того. Ну что ж, я знала, что живу не на острове Пасхи, а в средней полосе России, а здесь небесная лазурь – большая редкость, солнечных дней выпадает, как праздников в году, – раз-два и обчелся. Кстати, праздниками меня тоже обделили. У нормальных людей как: Новый год, все государственные праздники и собственный день рождения. А у меня: день рождения и Первое мая – это одно и то же. Мне же всегда хотелось, чтобы и у меня свой день был, не день Международной солидарности, когда утром парад, а вечером салют, а тихий, обычный день, изредка выходной, а чаще будний – когда ко мне с подарками и в мою честь тосты, и я – виновница скромного торжества. Ну и я нашла довольно простой выход – отмечаю свои дни рождения по половинкам лет – первого октября. И прекрасно, какое это, в сущности, имеет значение.
Я к тому это вспомнила сейчас, чтобы объяснить, что никогда особенно не зарывалась и вспыльчивость моя, из-за которой, по официальной версии, мы с моим мужем расстались, была не чем иным, как просто вспыльчивостью, то есть неумением держать себя в руках. А амбиции и претензии мои, о которых я уже упоминала, были тоже достаточно безобидными. Да, я считала себя красивой, так ведь существовала и объективная реальность, она и сейчас существует. Даже женщины отваливают мне любезности, в том числе и те, что помоложе, а это, согласитесь, чего-нибудь да стоит: чтобы женщина женщине такое от всей души да за просто так. Мужчины же, балдея от моих женских прелестей, тая в угаре страсти и неги, вместе с тем отдавали должное изысканности и остроте моего интеллекта. Те, разумеется, из них, кто в состоянии оценить этот мой дар, а такие, надо признаться, не слишком часто встречались на моем пути, что уж тут поделаешь.
К тому же все мои амбиции проявлялись исключительно в сфере личностных отношений, никого всерьез не задевая и никак не захватывая деловую сторону моей жизни. Здесь у меня все шло шиворот-навыворот: я не только не сделала блестящей карьеры, которую хором прочили мне в университете, не только обманула надежды и чаяния своих родителей, хранящих как самую дорогую реликвию пухлую папку с моими похвальными грамотами, почетными дипломами и прочими удостоверениями моей былой незаурядности, но вообще Бог знает чем занималась до вчерашнего дня.
Во всяком случае, я ни одного дня не работала по специальности, не желая быть как бы прокурором, как бы адвокатом или даже как бы юрисконсультом. Я не захотела играть в эту игру по предлагаемым правилам, а изменить что-либо не пыталась – лишнее свидетельство того, что хоть и имела о себе неплохое суждение, но не мнила слишком высоко, заранее расписываясь в собственном бессилии. Это если по большому счету. Другими словами, я была стопроцентным продуктом породившей меня эпохи.
И потому со своим отличным высшим образованием я вчера еще служила машинисткой в одном отраслевом издательстве, выпускающем мало кому интересный узкопрофильный тонкий журнальчик. Но меня все это нисколько не волновало, поскольку лежало вне круга моих проблем. Я была специалистом экстра-класса: работала на любом алфавите вслепую со скоростью триста знаков в минуту и стопроцентной гарантией качества. При этом я на ходу, чисто автоматически совмещала в своем лице и корректора, и редактора, порой до такой степени влезая в чужой текст, что это уже тянуло на соавторство. Но я, представьте себе, до такой степени бессребреница, что делала все исключительно на общественных началах.
То есть на службе – ни-ни-ни! Вот если после, если домой зайдете или куда-нибудь пригласите, если там, в атмосфере вольного поклонения и невольного обожания, вздумаете преподнести какой-нибудь пустячок – милости прошу. Какая женщина не любит подарки, особенно если не на день рождения, а просто так – в неурочное время.
Так что никакие маленькие слабости мне не чужды, но принципы имею твердые. Имела. И на том стою. Стояла.
Самое трудное для меня сегодня, оказывается, понять – в каком времени я существую: уже только в прошедшем или снова в настоящем. Ведь как-никак, а черту я вчера подвела, подытожила, что называется, и если все же, вопреки тому, я есть, то что же теперь есть я?
Пока лишь мне ясно одно – я не хочу возвращаться в прошлое. Не знаю, что меня ждет там, – но страшно до одури. Я бы, будь моя воля, из этой палаты вовсе не выходила, так остаток жизни здесь и провела. А что – ноу проблем, лежу, за мной ухаживают, правда, не совсем в том смысле, в каком я привыкла, но все же при этом ни о чем лишнем не спрашивают, все жизненно важные функции обеспечены, ну, почти все, те, которые необходимы для элементарного существования организма. А ты знай себе – спи спокойно, ешь, что дают, сдавай какие нужно анализы, не скупись, да принимай предписанные лекарства и процедуры. Не жизнь, а разлюли малина.
Вот только шум за дверью раздражает.
Я давно слышу – это рвется в палату Алешка. Мне мой лечащий врач еще утром сказал, что вообще-то это не положено, но, если я хочу, он может разрешить моей сестре ненадолго зайти ко мне. И тут я как заору, что никакой сестры у меня нет и сроду не было, и вообще никого нет, и чтобы они никого, кто бы ко мне ни просился, ни за что на свете не пропускали. При этом я вцепилась в него обеими руками и забилась в трясучке, как эпилептик.
А он стал гладить меня по голове, успокаивая, симпатичный, молодой еще мужчина, с седоватой бородкой, импозантный, мне такие всегда нравились, и глаза добрые и умные, как у моего скончавшегося год назад пуделя Антипа. Он долго сидел рядом со мной и даже покормил меня с ложечки, аккуратно так и неторопливо, как будто я его ребенок. Наверное, у него есть ребенок, и жена тоже есть, не может у такого мужчины не быть жены и детей, и, наверное, они его очень любят, а как же. А у меня слезы из глаз так и катятся и капают в этот противный, протертый овсяный суп, который я глотаю, пересиливая тошноту, а сама не отрываю глаз от его лица. И кажется мне, что он смотрит на меня с каким-то особенным выражением.
Идиотка. Форменная идиотка.
Вот мы и приехали к тому, с чего начали.
Эротомания – вот, наверное, что это такое. И надо во всем признаться, и раз уж я выжила, пусть меня полечат и от этого недуга.
Это же действительно беда какая-то, хроническая инфекция: мне везде и всюду любовь мерещится. И такой малой малости достаточно мне, чтобы переполниться благодарностью и нежностью, просто курам на смех. Ничто пережитое так и не смогло сломить мою пионерскую неизбывную готовность встретить свою первую любовь во всеоружии чистоты помыслов и святого неведения обид.
Свою первую любовь. Потому что я ее еще не встретила.
И если требуется или когда-нибудь потребуется оправдание, а точнее – смягчающее обстоятельство, объясняющее своеобразный жизненный уклад моих последних лет, то это как раз и будет моя извечная готовность любить.
Нет, не скажу, конечно, не покривлю душой даже во имя облегчения своей участи, что я любила каждого из тех, кого любила. Но я была готова к этому; всеми фибрами своей души. И всякий раз начинала неблагодарную и трудную старательскую работу, не гнушаясь кропотливым копанием в шелухе и отбросах ради единой крупиночки благородной породы. И не потому срывалась всякий раз моя наживка, что жадность меня погубила и мне было мало того, что найдено. Не потому. Меня вела моя судьба, и я шла за ней, как цыпленок за наседкой, не понимая до конца, почему сюда, а не туда, но веря, что так надо.
А вчера моя вера разбилась. Но не сама по себе. Нет. Алешка руку приложила, верноподданное создание, ангел-хранитель, исчадие ада.
Не то что в душу – в селезенку внедрилась и копошилась домовито, по-хозяйски, приручила, приучила и оттуда же, изнутри вспорола острым кинжалом опытного убийцы. Всю кровь до капли выпустила. А теперь рвется, колотится в запертую дверь, страшным воем воет, спешит поправить непоправимое.
Нетушки. Вой, захлебнись – не пустят тебя ко мне. Пусть я жива, пусть смертью своей тебя не пригвоздила – не искупить тебе неискупимое. Кайся, мучайся, во веки веков тебе эта кара. Аминь.
Вся преданность и самоотречение, подумать только, как мимоходом приласканная дворняга, ползала на пузе и благодарно виляла хвостом. Пилюли в постельку подавала. И я не устояла, растаяла, даже успокоилась и обрела какую-то внутреннюю уверенность – вроде бы по-прежнему без лонжи балансировала, а гарантийный вексель тайком заполучила. Вот, думалось мне в минуты отчаяния, есть человек, бескорыстно любящий меня такую, как есть, – ни за что, ни почему, просто так. И не надо пыжиться и тужиться и что-то инородное из себя изображать.
Так приятно было сознавать это, что я, признаться, даже подумывала: не прекратить ли мне мой поиск и Алешкой успокоиться. А что? Ведь именно этого искала я – духовной близости, душевности, плотских страстей я вкусила в ассортименте, под разными соусами и с любыми начинками, ажно переела, накушалась, то есть, до отрыжки.
А с Алешкой у нас образцовый альянс получился. Полное благолепие. Несмотря на мой бешеный темперамент и ее рыбью кровь, тайфуны плавно переходили в штиль, не принося сколь-нибудь чувствительных уронов обеим сторонам. Скандалы, которые устраивала я, как правило, бывали спровоцированы ею и ею же гасились. Она знала много беспроигрышных приемов, и среди них мой любимый – чтение вслух, наизусть или с листа. Алешкин тихий монотонный голос действовал на меня гипнотически, повинуясь его призыву, я легко покидала собственное «я», без опаски и сожаления сбрасывая бренную оболочку, изрядно поднадоевшую за три с небольшим десятка лет столь тесного контакта. И – о, путы земные, прощайте, о, здравствуй, космическая свобода. Полная расслабуха. И только с Алешкой, никогда без нее.
А кроме нее, у меня никого и не было. Папочка и мамочка мои от меня отказались, заклеймив позором за полное несоответствие их возвышенным идеалам, да клеймо поставили вечное – не в укромном месте чернильным карандашиком, чтоб легко мылом смылось, а каленым железом на лбу, чтоб только вместе с повинной головой удалить можно было. Бог им судья, конечно, но ведь и от дочурки моей они меня отлучили. Я им ее на время отвезла, а они ее так научили, что она меня тетей зовет, когда видит, а мамой маму мою называет. А я, чтоб не травмировать психику моей крошки, никак не соберусь ей правду сказать. И жалко мне ее – ведь у них ей в самом деле лучше: и уход, и забота, и полный достаток. Одного боюсь: они ее искалечат, как меня искалечили своим дальтонизмом – только черное и белое, и никаких других цветов, тонов, полутонов или оттенков.
Но не судиться же мне с ними. Да и кем я в суде предстану, слишком уж неравные силы, хоть, конечно, не составит труда доказать, что я ей мать и де-юре и де-факто. Только ведь и они не лыком шиты, ох, как хорошо я их знаю, я прямо вижу эту папочку со справочками, которые они припасли, чтобы в суде меня утопить. Нет, бррр, не буду, не могу, страшно.
А Алешка, дуреха, все долдонила – давай мы девочку украдем да убежим. На кривую дорожку толкала по простоте и широте душевной, трясла, шатала, тянула – не вытянула. Жучку надо было позвать или мышку, а она все одна да одна. Явно себя переоценила.
У меня ведь как: если по нормальному физическому закону действие равно противодействию, то у меня противодействие во много крат действие превышает. Меня нельзя сдвинуть с места, если я не сделала первый шаг самостоятельно, никакой силой не сдвинуть. Так что про Жучку с мышкой я просто так сказала, в насмешку над Алешкой. А вообще-то я сама такому раскладу не рада, потому что сделать первый шаг в любую сторону – для меня все равно что броситься со скалы в пропасть вниз головой. А если уж пошла, не могу остановиться, иду до конца, даже если этот конец заведомо не сулит мне ничего хорошего. Некоторая предрешенность и даже обреченность, как ни странно, действуют на меня успокаивающе. Раз уж все равно это будет, чего зря суетиться. Ну что тут поделаешь – так я устроена.