
Полная версия
Если завтра тебя не будет

Сергей Юров
Если завтра тебя не будет
Родился Сергей Иванович Юров 1 октября 1963 года в хуторе Савдя Заветинского района Ростовской области. По профессии – журналист (окончил РГУ, ныне ЮФУ). Без малого три десятилетия отработал в периодической печати Дона (преимущественно в областной газете «Молот»). Лауреат журналистской премии «Золотое перо». Писать и публиковаться начал в школьные годы. Обращение к духовным знаниям коренным образом изменило мировоззрение С. И. Юрова и нашло отражение в его романе «Если завтра тебя не будет».
1
Когда запальчивых эмоций вздымающаяся волна, накатывающаяся стремительно, как грозовой фронт, вот-вот захлестнёт и накроет тебя с головою, когда необдуманные, врывающиеся в сознание вгорячах, самопроизвольно слова, резкие, нервные, обидные (пусть и кажущиеся тебе в этот момент справедливыми) уже готовы вихрем сорваться с губ, выплеснуться вулканической, камнепадной лавой, обжигая, больно задевая и душевно раня самого близкого тебе человека, твою «половинку», твою жену (ибо кто у тебя есть ближе той, с кем ты, а она с тобою, по жизни, пожизненно бок о бок?), – в этот последний момент, пока ещё не грянул раскатисто гром и не заискрили, не засверкали, не заметались молнии «семейного армагеддона» – ударь по тормозам, остановись, сделай глубокий вдох и выдох и подумай…
Просто представь, вообрази на миг, что завтра может не наступить.
Не быть.
Тебя может не быть.
Потому что накануне ты…умер.
И вот представь: когда, не ударив по тормозам, ты с женою, всем сердцем любимою, так-таки поссорился, а также и сама нелепая ссора та, – было, как потом окажется, последнее, что сделал и видел ты в своей жизни земной, оборвавшейся вдруг, безвременно, нежданно-негаданно (смерть, что поделать, не присылает предупредительных «эмчеэсок»!).
И ещё какое-то время после ссоры спустя, уже самое, самое последнее, что мельком увидел ты – заплаканное, посеревшее и как бы осунувшееся и постаревшее разом на несколько лет лицо жены, «половинки» горячо любимой твоей, которую ты обидел. Не хотел – видит Бог! – не хотел обижать, но (ссора!) обидел. И перед которой потом, погодя немного, собирался пойти извиниться: несмотря на огромную между вами любовь – а вы дня не могли прожить друг без друга! – ссориться вам случалось, увы, не первый раз, как и, мирясь, приносить извинения тоже…
И ты бы, конечно, пошёл, но… Смерть, словно бы решив сыграть наперегонки, пришла к тебе, за тобою раньше…
После ссоры – час прошёл, может, полтора, – всё это время заплаканное, посеревшее и как бы осунувшееся и постаревшее разом на несколько лет лицо жены стояло неотступно пред мысленным твоим взором, травя и надсаживая душу и причиняя непроходящую, щемящую сердечную боль, – ты, выбравшись из-за письменного стола (работа совсем не клеилась!), вдруг почувствовал острую боль, резь в груди, точно кто ножом полоснул по сердцу и… разрезал, рассёк, разделил его пополам, на две части, на две половинки; и что-то горячее, как кипяток, плеснулось и разлилось по груди, и между лопаток зазмеилась будто изжога, жгуче; и в глазах потемнело, и нестерпимо захотелось то ли присесть, то ли прилечь: вдруг туманность, ватность какая-то образовалась в голове, и ватными сделались ноги. И ты тут же, в комнате (что служила тебе и кабинетом, и спальней, когда случалось засиживаться до глубокой ночи) присел на диванчик, облокотился, склоняясь, приваливаясь на плавную, мягкую боковины дугу … Неудобною поза была, но уж не было сил поменять её, пошевелиться – и то не хотелось, вот совсем, ну, совсем не хотелось…
В такой позе и задремал, а то ли в междумирье какое-то обморочное, сумеречное, провалился…
В такой позе, полусклонившись, и умер…
…Странное, надо признать, ощущение. Очень странное!
Сперва не понимаешь ещё ничего, не можешь взять в толк: что вообще, черт возьми, происходит?! Вроде ты – и не ты… И кто ты, и где ты?! Ты, то есть тело твоё физическое, оно вон – полусклонённое на неразобранном, в крупную жёлтую и серую клетку диванчике внизу… под тобою же, над ним воспаряющим!..
Тела нет, но по-прежнему всё видишь и слышишь ты, и, как и прежде, чётко и ясно работает сознание – оказывается, сознанию физический мозг не нужен! Причём оно, сознание твоё, стало каким-то даже более обострённым, что ли, чётким и сфокусированным, точно в фотоаппарате (классическом) выдержку навели на максимальную резкость… И в следующее мгновенье вспышкой в этом сознании – словно из кинофильма стоп-кадр или фотоснимок: заплаканное, посеревшее и как бы осунувшееся и постаревшее разом на несколько лет лицо жены, обиженной накануне тобою… твоей единственной, твоей бесконечно дорогой и родной, которую ты очень, очень любишь, и которая – ты знаешь это тоже – очень-очень любит тебя… И невыносимая, острая боль разящей огненною стрелою пронзит твою душу навылет, насквозь,– оказывается, душа может чувствовать боль и без тела!..
И захлестнёт опаляющим жаром молниеподобная мысль, что уже никогда – н и к о г д а! – не сможешь ты, как прежде, подойти к любимой «половинке» своей с улыбкою виноватою и, виновато же заглянув ей в глаза, сказать такие простые, но и такие прекрасные в этой своей простоте и неподдельной искренности слова: «Прости меня, милая, я был не прав, прости, моя дорогая…»
Что ощутишь, испытаешь ты в этот момент, какая неистовая буря страстей, смятенных чувств, разноречивых эмоций, переживаний, страданий исступлённо взметнётся и отчаянно разыграется в твоей душе вслед за явственным осознанием того, что нет, не существует н и к а к о й возможности уже что-либо изменить, повернуть вспять, переделать, загладить, исправить?! Вообще никакой возможности и даже никакой надежды на это в п р и н ц и п е!..
Люди смертны, это есть факт. Как едва ли и с тем кто-то станет спорить, что ничего хорошего для людей в смерти нет (ну, разве только когда человек от тяжелой, неизлечимой, мучительной болезни страдает, и тогда смерть – избавление).
Смертны все. Вопрос в другом: как именно ты уйдёшь из жизни?
Уйдёшь – с высоко поднятою головой, на высокой, так сказать, ноте, оставив добрую память о себе другим (и самому себе в мире ином – о себе же земном).
Или – когда вот так уходишь: обидев того, кого так сильно любил – и любишь!.. Уйти, не сказав (не успев сказать!) «прости», а также – как сильно ты её любишь. И теперь уже не сказать никогда… Не сказать – и одновременно отчётливо понимать, что останется с тобою теперь навсегда – н а в с е г д а! – это: заплаканное, посеревшее и как бы осунувшееся и постаревшее разом на несколько лет лицо жены, обиженной т о б о ю!!!
И ещё – останется глубокое, глубочайшее, бездонное, как самая бездонная бездна, чувство вины, отчаянно непоправимой, неисправимой и потому неизбежно и неизменно порождающей безысходность – невыносимую, нестерпимую, как удушье, как погребение заживо, неизбывную и бесконечную, как сама вечность!..
Вины неисправимой и безысходности полной – ибо к тому времени ты уже окончательно, с леденящим, обмирающим ужасом понимаешь и в полной мере с предельной отчетливостью и безжалостной ясностью осознаёшь: всё кончено, ты – умер.
УМЕР!!!
Как понял, с беспощадной, безжалостной, отчётливой ясностью осознал это я – когда умер.
2
«Однако жизнь распорядилась иначе» – так, по обыкновению, говорят, когда в жизни человека вдруг, воистину как снег на голову, и наперекор всем его планам, мечтам и помыслам, стрясается событие, которое круто меняет всё – враз и необратимо.
И если уж жизнь способна в корне поменять судьбу человека, то – что говорить о смерти?!
Я умер в июле – том самом (по какому-то мистическому, что ли, совпадению?) месяце, в котором мы, я и моя будущая жена Ольга, любовь всей моей жизни, когда-то познакомились.
Умер, не дожив меньше полугода до тридцатилетнего юбилея нашей супружеской жизни, или до жемчужной, как её называют, свадьбы. И почти столько же – до моего личного шестидесятилетнего юбилея.
Обе эти юбилейные даты мы, понятное дело, собирались отметить-отпраздновать, а после – отправиться в жемчужное, как мы его наименовали, путешествие. И какое! Мы собирались поехать в разные страны, побывать на других континентах, увидеть весь мир! Совершить вдвоём, только я и она, настоящее кругосветное путешествие, о котором давно мечтали и которое «железно» пообещали друг другу на это время.
Однако смерть распорядилась иначе…
И, как вы, вероятно, уже догадываетесь, те обстоятельства-декорации смерти, что описаны были выше, являются отнюдь не выдуманными или абстрактно-условными, а фактическими обстоятельствами моей собственной смерти, включая ссору с любимой женою Ольгою, глупую, нелепую ссору, ей, смерти, непосредственно предшествовавшую…
К сказанному ранее добавлю лишь, что, по заключению именитого судмедэксперта (его имя и сейчас в наших краях на слуху), причиной смерти явился обширный инфаркт, вследствие чего моё сердце оказалось буквально разорванным напополам, словно хирургическим скальпелем, с ювелирной точностью рассечённым на две абсолютно равные части, две одинаковые, как близнята, половинки…
Ещё не покинув пределов земного мира, находясь в пространстве надземном, или околоземном (его оставление, или, по-другому, вознесение, происходит, как правило, на сороковой после смерти день), я, будучи духом бесплотным-незримым, беспрепятственно проник в центр судебно-медицинской экспертизы, где в интересующем меня помещении завис под потолком, примерно в полутора метрах над столом – притемнённым, из матовой стальной нержавейки и обрамлённым невысокими, но довольно широкими бортами столом, чем-то напоминающим саркофаг, в котором покоилось моё бездыханное тело. Хотите верьте, хотите нет, но при виде его я не почувствовал н и ч е г о, как будто тело было и не моё вовсе… хотя почему «как будто»? Ведь коль я существую, и существую отдельно от тела, значит, я и не есть тело?!
Тщедушный, росточком с подростка, пожилой врач-судмедэксперт в поблёскивающих (из-под защитного пластикового козырька) золотой оправой очках, склонившись над этим телом, с величайшей внимательностью изучал изувеченное моё сердце, взглядывал на него под разными углами и ракурсами и, казалось, не до конца доверял узреваемому, озадаченно бормоча себе под нос: «Ну и ну!.. Никогда не видел ничего подобного, даже близко… пятый десяток в профессии, а такой разрыв… феноменально… как – разрез, строго напополам, до миллиметра… Н-да, аномалия, несомненно аномалия… хоть сейчас в кунсткамеру… Редчайший экземпляр, может, даже единственный в мире!..»
Опытнейший судмедэксперт, д. м. н. проф. П-ский И.Д. (о чём извещала нашивка на нагрудном кармане его халата), проведший за свою жизнь сотни, а то и (скорее всего) даже тысячи подобных вскрытий, был в явном недоумении, не находя решительно никакого объяснения увиденному, – как не найдёт он отгадки и позднее, когда, за составлением у себя кабинете официального заключения о смерти (я его читал), продолжит об этом размышлять, время от времени высказывая мысли вслух (видно, у профессора была такая привычка), всё так же задаваясь вопросами – и всё так же не находя внятных, убедительных для себя ответов…
Старый профессор не знал, да и не мог знать того, что в порыве какого-то непостижимого, иррационального, запредельного озарения вдруг открылось в эту минуту мне, – и почему-то я стал думать о себе (и поймал себя на том, что именно так думаю) в третьем лице.
«Его сердце,– приходило в «голову» мне,– разорвалось, разделилось напополам, на две равные части, две одинаковые половинки, потому что в его сердце жила и она, его любимая, его жена, его вторая половинка; и точно так же как ему, оно, сердце его, принадлежало и ей,– а так было всегда и во всём в их жизни: всё поровну, пополам, одно, что бы ни было, на двоих… Вот и сердце своё он, уходя, разделил с нею…».
«Могло бы показаться, – всё также в третьем лице размышлялось мне дальше, – что таким образом он хотел ещё раз показать, доказать ей свою любовь. Да только любовь их – большая, взаимная, настоящая – не нуждалась в этом нисколько, ибо она жила в их сердцах, как чудилось им, всегда… а может, и не чудилось вовсе? Быть может, любовь поселилась в их сердцах ещё до того, как они познакомились, узнали друг друга, и просто дожидалась, чтобы однажды, в урочный час, им открыться? И – открылась, лишь только они повстречались, а тогда выходило, что и вправду – всегда! Почему они всегда так и думали!.. А то, что в их сердцах поселилась любовь: в его сердце – к ней, а в её – к нему, они поняли, почувствовали с самой первой их встречи. И как поселилась – так потом всё время в них и жила: в двух сердцах, на два сердца сразу!.. И если бы даже, подумалось как-то ему (по прошествии уже многих лет их совместной супружеской жизни), им выпало поменяться сердцами, это ровным счётом ничего бы не изменило: любовь в их сердцах продолжала бы себе жить, как жила, и, возможно, даже этого не заметила. Ведь (это уже Ольга так его мысль, подхватив, разовьёт полушутливо, когда он с нею этой мыслью поделится), как гласит всем известный со школьной скамьи закон, при перемене мест слагаемых результат остаётся неизменным… Как неизменна – и уже без всяких шуток – была всегда их любовь друг к другу!..»
«Но сейчас, – не прерывалось моё размышление в третьем лице, – к нему пришло и новое понимание. Такое. Вот умерло тело его, мертво физическое его сердце, а он продолжает её любить – и любит всё так же сильно! А значит – любовь жива! Она продолжает жить в отсутствие физического сердца! В отсутствие биологической жизни!..»
Настоящая, истинная любовь не умирает со смертью физического тела – вот что я понял в тот день, понял – и твёрдо был убеждён, что понимание это – верно.
А потом (скажи кому такое на Земле!) я присутствовал на собственных похоронах.
… Я сразу увидел её. Моя Ольга… Она была вся в чёрном: чёрные лаковые туфли-«лодочки», подёрнутые матовой плёнкой кладбищенской пыли, чёрное платье с цветком чёрной же тканой розы над сердцем, длинные, до локтя, кружевные перчатки-митенки, тоже иссиня-черные, как и шляпка с вуалью, скрывавшей опухшее от слёз лицо с темневшими, даже сквозь косметику, кругами под глазами… Бесконечно дорогое, до боли родное лицо, до кинжально-пронзающей, мучительно-нестерпимой боли!..
Она стояла на непослушных, подгибающихся, отказывающихся подчиняться ногах у противоположного от изголовья края могилы, в какую кладбищенские рабочие медленно опускали на ремнях лакированный, «краснодревый», с золочёными витыми ручками гроб с моим телом; они делали это с такой превеликой осторожностью, как будто я (мелькнула у меня шальная мысль) был из хрусталя или стекла, и мог, ненароком вывалившись из гроба, удариться о донную могильную твердь и разбиться, вдребезги, на кусочки-осколки – и тем ещё больше расстроить провожающих меня в последний путь, привнеся в и без того скорбную процедуру ещё и определённый элемент ужаса…
Её плечи и спину сотрясали рыдания, самих звуков рыданий, впрочем, слышно не было: при всей своей внешней хрупкости и даже беззащитности, она была (уж я-то это знал как никто!) по-настоящему сильной натурой, достаточно сильной, чтобы даже сейчас не дать волю чувствам, не зайтись в истошно-заполошно-исступлённом крике, какой вырвался из её груди, когда она, зайдя в мою комнату-кабинет, обнаружила меня, привалившегося на диванчике, мёртвым; но там она не сдерживалась, потому что была одна, осталась одна…
Её поддерживали под руки наши взрослые дети, сын и дочь, по их щекам катились слёзы, мокрые дорожки блестели на солнце. Им сострадали – я видел это по сочувственным взглядам, что то и дело бросали на них присутствующие. Родня, друзья, знакомые… Из родителей – присутствовал только один Ольгин отец, старенький, усохший, кожа да кости, но по-прежнему первоклассно прямой, как та трость, на какую он сейчас опирался, и, как и раньше, как всегда, с сурово-властным – отпечаток прежней руководящей работы – выражением на тонком, бледном лице, сейчас ещё более костисто заострившемся, словно гипсово-окаменевшем в своей суровой решимости. Один – потому что только он один из всех наших родителей и мог присутствовать, остальные уж ушли в мир иной; первой, совсем еще молодой, в сорок восемь, меньше чем через два года после нашей свадьбы, умерла мама Ольги; затем, в свой срок, за одним другая, с разницей в год, ушли мои отец и мать; и хорошо (хоть звучит диковато, ибо говорить так грешно), что ушли, что не дожили до этого дня, потому что когда дети хоронят родителей, – это, как ни тяжко и горестно, но всё же сообразно естественному природному устроению, противоестественно – когда наоборот, не дай бог никому…
К могиле, – чуть похоронная команда, опустив гроб, отступила в сторонку, – потянулись цепочкой, тесно её обступая, провожающие.
Гулкой, раскатистой дробью, будто о прощании возвестил отряд барабанщиков, застучали по крышке гроба горсти земли.
Я заметил, как, бросив последнюю, третью, горсточку, она, распрямляясь, откачнулась и неловко попятилась назад и чуть в сторону, частыми, неверными шажками, – и не устояла бы, но дети и ещё чьи-то участливые руки вовремя подхватили её, усадили на спешно кем-то подставленный стульчик, поднесли к носу пузырёчек с нашатырём, окропили, откинув вуальку, водою лицо. Оно, отрешённое лицо её, выбелилось известково, глаза смотрели перед собой невидящим взглядом; прикрывая их и опуская вуальку, она что-то шептала бессильно… И по её, шевелящимся почти беззвучно, губам я прочитал, не сразу, не с самого начала, но распознал едва угадывающийся, сдавленный, обрывистый шепоток: «…родной мой… как же я теперь… ты же знаешь… я не могу без тебя, не могу… не могу-у!..»
И от этих слов и переполнивших меня в этот момент чувств огромной любви и такой же огромной, невыносимой боли, смешанной с острым чувством вины, и тоже огромной, моё (несуществующее!) сердце – мне почудилось, я ощутил это физически! – словно бы разорвалось снова, разорвалось, разлетелось, рассыпалось и разбилось вдребезги, – как если бы оно было и впрямь из тончайших хрусталя или стекла! – на осколки и мелкие осколочки, а эти осколки-осколочки затем измельчились ещё, и ещё, истёрлись в порошок, до кладбищенской пыли и праха, распылились и рассеялись, уносимые ветром, взносились ввысь, уже незримые, лишь просверкивали на солнце одинокими, прощальными блестинками-искорками, исчезая в беспредельной пустынности осиянного Космоса…
3
Кто я?
И каким образом, посредством какого канала связи, коммуницирую с вами, сам находясь сейчас здесь, – месте, которое люди на Земле спокон веку называют «тот свет»?
Что ж, я назову своё настоящее имя – то, что носил в своей, ещё недавней, земной жизни. Николай. А фамилия… Ну, пусть – Светозоров.
Николай Светозоров. Этим псевдонимом (позаимствовав девичью фамилию матери моего отца) я подписывался, публикуя время от времени, в пору (по большей части) горбачёвской перестройки, в одном столичном журнале свои рассказы, кои сочинял в промежутках между основной работой (по профессии я литературный переводчик), о чём, кроме меня, знали ещё только Ольга да парочка человек в редакции, включая редактора, которых давно уже на свете нет (как раввно и самого журнала, тихо почившего практически одновременно с кончиной Союза). То есть сегодня Ольга – единственная живая душа на Земле, кому известен реальный человек под этими именем и фамилией.
Почему я не называю настоящей фамилии?
Дело в том, что мы, и я, и Ольга, были одинаково категорическими противниками того, чтобы выставлять нашу личную жизнь напоказ, на всеобщее, как принято говорить, обозрение, для нас это было абсолютным табу. А значит, так это должно и остаться!.. Светозоров в этом смысле фамилия подходящая: не такая, конечно, распространённая, как Иванов, Петров или Сидоров, однако ж и Светозоровых в стране тысячи, если не миллионы: тут и реальному Светозорову затеряться немудрено, не то что псевдонимному…. Подобная «конспирация» (от указания названия нашего города будет, пожалуй, лучше тоже воздержаться) вдвойне нелишня, поскольку моя жена, моя любимая, которой я желаю исключительно счастья и всяческого благополучия, сейчас находится на Земле, среди людей: с их мнениями, оценками, суждениями и часто, увы, неизбежными – особенно в том, что касается чьей-либо личной жизни! – пересудами…
Кроме того, псевдонимность имеет ту сильную (и крайне чувствительную для меня) сторону, что даёт известную свободу повествованию, позволяя рассказывать о сокровенном без оглядки, максимально, насколько только возможно, откровенно. Это – как в поезде, когда, желая поделиться заветным, выговориться, облегчить душу страстным, рвущимся из неё откровением, мы порой доверяем, поведываем случайному попутчику то, что в иных обстоятельствах не рассказали и не доверили бы никому; здесь же ты открываешься и спокоен за своё откровение, зная, что с этим человеком, свидетелем твоего невольного и в какой-то степени, быть может, неожиданного даже для тебя самого, откровения, вы больше не встретитесь, и что с этим, уносящимся сейчас вместе с ним, поездом, с которого сам ты сошёл, унесётся, канет в лету и твоя нечаянная исповедь…
… А знаете что? Пусть так будет и в нашем повествовании! В смысле: не я, а он. Николай Светозоров. То есть повествование от третьего лица. Рассказывая так, несколько отстранённо, как бы смотря на себя со стороны… тут и с эмоциями совладать полегче: хоть времени и прошло довольно порядочно, а вот не искупилось, однако ж, чувство вины, не унялась, не утишилась до конца боль душевная …
«Чувства-переживания, говорите? – слышится чей-то вопрошающий голос. – А вы уверены, что будете поняты? Если вообще не подняты на смех? Нет, ну просто оглядитесь вокруг!.. Мужья пьют и избивают жён; как выразилась одна из таких жертв домашнего насилия, «муж бьёт меня бесподобно» (перепутав, по-видимому, с «беспощадно»). «Половинки» тоже не отстают: и за воротничок закладывают будь здоров, и супружников, ненавидя и презирая, «рогатят» налево и направо, иные и вовсе «заказывают» благоверных, вожделея прибрать к рукам их наследство. Тех и других сплошь и рядом лишают родительских прав (а уж про количество разводов и говорить нечего!), ребятишки же – по детдомам да по приютам, – вот где горе горькое!.. В «Криминальной хронике» показывали. Муж жену свою убил. Вернее, забил. Насмерть. Всю ночь, гад такой, с перекурами бил, пока не убил. Телерепортёрка ему, мужу-извергу, перед процессом в суде – микрофон в железную клетку: как же, мол, мог-то он супругу свою порешить, троих мальцов, их совместных, родных, дитяток, сиротами оставить?! А он ей: «Ну, убил. Не съел же… Некоторые вон – котлетки из человечинки, да под водочку!» – И оскаблился похабно, омерзительно, жутко так, по-звериному… Это вот т а к и м вы про любовь, чувства высокие и переживания тонкие-нежные собрались рассказывать?!»
Нет, не таким. Такие, поди, и книжек-то никогда не читали и не читают, а уж «сказки с того света» – и подавно.
Это повествование обращено к тем, у кого есть душа.
А также к тем, кто верит в любовь, и верит, что любовь с первого взгляда бывает не только «в книжках про любовь». Что любовь – есть самое прекрасное, самое потрясающее, самое лучшее из всех существующих человеческих чувств (или, может, вы знаете какое-то лучше?!). И что любовь, настоящая, истинная любовь, в которую перерастает, эволюционируя и трансформируясь, влюблённость-любовь с первого взгляда, – а последняя, в свою очередь, именно тем и отличается от обычной влюблённости, мимолётной, как падающая комета, и лёгкой, как порхание бабочки, что перерастает в такую любовь! – так вот, такая – настоящая, истинная – любовь не проходит с годами. Не проходит, сохраняя, сберегая при этом в сокровенной сути-сердцевине себя и эту влюблённость-любовь с первого взгляда – как перворосток, романтический первоисток большой, истинной любви, – подобно тому, как во взрослом дереве сохраняется прообраз и энергия перворостка саженца, а в водах реки всегда присутствует и вода её истока.
Вы спросите: «А разве не у всех людей есть душа?»
У людей – у всех. Однако кроме людей (это я здесь узнал, я вообще много чего здесь узнал!) существуют ещё и не-люди. Их не следует путать с теми («Федот, да не тот»), кого на Земле называют нелюди, то есть теми, в ком душа по причине отринутой (ими же самими!) совести как бы заснула, впала в этакую летаргическую оцепенелость, и кто по этой причине, лишившись в себе направляющего человеческого начала, превратились в зверей, палачей, душегубов, как (возможно) тот муж-изверг, почитающий себя не таким уж и плохим, ибо в нём добродетель есть: как же, ведь он не ест «человечинки»!..