bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 9

– Ахии, конечно, существуют, – настаивал мой отец, кивая своей могучей головой. – Только их нелегко отыскать, а еще труднее добиться того, чтобы они тебя защищали.

– Господин, я знаю, как связаться с ахиями.

Это сказал Сервус, не попросив разрешения говорить, но важность его заявления извиняла подобную дерзость.

– Ты? – удивился Цицерон. – И как же надо поступить, чтобы разыскать ахию?

– Их не надо разыскивать. Они сами тебя находят, но только тогда, когда посчитают нужным.

Я рассмеялся:

– А как их позвать? Мне что, нанять глашатая?

– Ахий вызывают не голосом, – объяснил Сервус, – а сердцем.

Мы с отцом обменялись удивленными взглядами.

– Сервус был рабом старика Гибриды, у которого уже голова не варит, – объяснил я. – Поэтому, возможно, ему нравится жить в окружении разных чудаков.

– Тебе нужно просто запереться в своей комнате и следовать моим советам, – сказал Сервус, словно пропустив мое замечание мимо ушей.

Цицерон посмотрел на небо: вечерело, а у него еще оставались важные дела.

– Что ты теряешь? – спросил он, поднимаясь со своего ложа. – Если завтра с утра здесь появится ахия, награди этого раба. А если нет, накажи двойной мерой розог: за дерзость и за обман. А сейчас мне нужно заняться делами, чтобы подготовить твое путешествие. Я хочу, чтобы завтра утром все было готово.

– Так, значит, – заныл я, – мне надо отправиться в путь уже завтра утром?

– Зачем откладывать срочное дело, когда можно ускорить события? Тебе дается важное поручение, ты сын Марка Туллия Цицерона, и я возлагаю на тебя большие надежды.

И с этими словами он ушел, оставив меня во дворике. В тот вечер я заперся в своей комнате, горя негодованием и молча страдая от ярости. Меня сопровождали только мое разочарование, кувшин вина и Сервус, который мне его наливал.

– Ну и что же ты мне посоветуешь делать, – сказал я ехидно, попивая вино, – чтобы при помощи магии привлечь ахию к нашему дому в Субуре до восхода солнца?

– Ахии слышат чувства, точно так же как другие люди понимают друг друга при помощи слов.

– Неужели? – недоверчиво произнес я, прихлебывая вино.

– Именно так. В твоей груди должно родиться достаточно сильное переживание, чтобы чувства ахии его восприняли.

– Я хочу тебе напомнить, что в нашем бурлящем жизнью городе обитает почти миллион жителей. Ты думаешь, что все остальные горожане бесстрастны?

– Именно поэтому твои переживания должны быть достаточно сильными и неординарными, чтобы какой-нибудь ахия услышал их и пришел на зов.

– А как, черт возьми, получится, что ахия сможет услышать мои страсти, если они кипят глубоко в моей груди?

– Нектар спрятан еще глубже в чашечке цветка, но пчела может почувствовать это на невероятном расстоянии и прилетит, чтобы его пить.

Спорить с ним было бесполезно, поэтому следующие слова я произнес скорее для себя самого:

– Хочешь знать, какое чувство обуревает меня сейчас? Ярость!

– Это уже неплохо, – сказал Сервус, наливая мне еще вина. – Продолжай в том же духе.

– Все очень просто! Мои приятели и я сам – дети самых знатных римских семей, мы – дети города, который покорил весь мир, и с самого нашего рождения нас воспитывают, чтобы им управлять. А что сейчас получается? Именно теперь, когда мне представляется исключительная возможность продвинуться и получить хорошее место, мой собственный отец выгоняет меня в пустыню. В буквальном смысле слова! – Я швырнул пустую рюмку в стену. – Когда мой отец будет праздновать свой триумф или когда ему устроят овацию, все станут спрашивать: «Где Марк, старший сын Цицерона?» И ехидные злопыхатели будут отвечать сами себе: «Наверное, отец не считает сына достойным, если не хочет видеть Марка рядом даже в такой торжественный день, когда его самого объявляют первым среди римлян».

– Но это не так, – заметил Сервус. – Твой отец отправляет тебя с заданием во благо Республики.

– Это называется политикой, идиот! Государственных должностей меньше, чем тех, кто на них претендует. Известно ли тебе, какую часть тела в первую очередь использует молоденький патриций? Локти! И хочешь знать, кто первым станет распространять слухи, вредящие моей репутации? Мой лучший друг Гней-Кудряш!

В Риме накануне Конца Света, Прозерпина, мы, знатные граждане, обычно вымещали свое недовольство на домашних рабах. Они были подобны книжным полкам, которые молча выдерживали всю тяжесть наших знаний. В тот вечер, выпив добрую половину содержимого кувшина, я стал крушить мебель в комнате.

– Этого недостаточно, – заявил Сервус. – Если ты хочешь, чтобы ахия явился, твое чувство должно стать сильнее, напряженнее и призывнее. И быть более искренним.

Не слушая его, я опустился на пол в углу комнаты. Вино ударило мне в голову.

– Я не просто плохо владею мечом, я совершенно никчемный боец. Мой учитель из Иллирии[16] говорит: «Марк, сколько я ни стараюсь, ты до сих пор не знаешь даже, с какой стороны надо браться за гладий». И однажды я понял тому причину: мне никогда не стать хорошим бойцом, потому что я не выношу вида ран. Я не могу смотреть, как острый клинок вонзается в человеческую плоть. И знаешь почему? Потому что я трус, и с этим ничего не поделаешь: оружие внушает мне безумный страх. – Я перевел дыхание и продолжил: – Несколько лет назад, как раз перед тем, как мне предстояло облачиться в тогу, которую носят мужчины, мне каждую ночь снился один и тот же сон: я падаю вниз и вниз в бесконечно глубокий колодец, чьи стены щетинятся остриями мечей. Они ранили меня, но не убивали, и мое падение не прекращалось, оно длилось вечно. Отец успокаивал меня, говоря, что подобные сны характерны для юношей моего возраста и что это пройдет, когда я смогу носить тогу. Но даже Цицерон может ошибаться: ночные кошмары не прекратились, я не перестал бояться мечей и колодцев. Ничего подобного. Просто я больше не говорю с отцом о своих страхах, чтобы ему не было за меня стыдно. Я ненавижу заточенные клинки и бездонные колодцы, ненавижу и боюсь. А теперь ответь: ты можешь себе представить человека, который претендует на магистратуру в Риме и при этом ненавидит два главных достижения нашего государства – военное и инженерное искусства?

Я выпил еще вина и засмеялся над самим собой – бедным пьяницей, потерпевшим поражение, но позволяющим себе язвить.

– Пару дней назад, – напомнил я Сервусу, – в палатке претора Гибриды, там, где ты стал моей собственностью, собралась компания юнцов, помнишь? Тогда нас окружали будущие наместники Македонии, Испании, Азии. Все эти мальчишки однажды превратятся в консулов и преторов, завоюют земли, которые пока не принадлежат нам. Их имена обретут бессмертие благодаря монетам, где запечатлеют их профили, их лица будут воспроизведены в камне памятников и бюстов. А я? Я – трус. – Я поднял голову и посмотрел Сервусу в глаза. – Как это ни удивительно, в той палатке было только два человека, которым не суждено сделать ничего примечательного, – ты и я. Для тебя, всю жизнь проведшего в рабстве, в таком положении вещей нет ничего нового, ты от этого никак не пострадаешь. Но для меня это самое жестокое унижение, которое ложится на мои плечи непомерным грузом: я, сын самого храброго героя во всей Римской империи, одновременно являюсь самым отъявленным ее трусом.

Я вздохнул, всхлипнул и снова заговорил, несмотря на икоту, прерывавшую мою речь:

– Мантикора! Какой глупый повод отправить меня с глаз долой! Какой идиот поверит в эту детскую сказку? И знаешь, что хуже всего? Я думаю, что сплетни, которые распустит Кудряш, чтобы объяснить мое отсутствие, на самом деле будут не пустыми выдумками, а чистой правдой: Цицерон удаляет меня, потому что знает о моей слабости и стыдится своего сына.

– Вот теперь, – сказал Сервус бесстрастно, – твой клич может дойти до какого-нибудь ахии.

* * *

А сейчас, Прозерпина, я хотел бы объяснить тебе, почему судьба молодого патриция в Риме накануне Конца Света была такой нелегкой.

Да, конечно, я понимаю, что мы обладали многими привилегиями и жили в роскоши и достатке. В конце концов, Рим владел всем миром, а наши отцы, патриции, были избранным меньшинством, которое правило в столице.

Однако за этим великолепием и роскошью скрывалась жестокая реальность: вся наша жизнь подчинялась строжайшей дисциплине. Послушай, какими были наше детство и отрочество.

До тринадцати лет сыновьям аристократов давал уроки частный педагог (особенно ценились греки). Однако это было единственное обстоятельство, которое отличало нас от сыновей плебеев. До этого возраста я обычно играл на улицах и в переулках Субуры с ребятами из разных семей, не делая между ними никакого различия. У нас была веселая компания. Мне вспоминается, что мы устроили свой тайник в коротком тупике, где всегда было темно и пахло гнилыми овощами. Он стал центром нашего мира, и кто-то из нас назвал его Родосом в честь острова, где жили кровожадные пираты. Да, мы были пиратами, а зловонная улочка – нашим секретным пристанищем. Кстати, именно там, в тупике Родос, я познакомился с Кудряшом. Знаешь, Прозерпина, почему детство – это особая пора? Потому что, какое бы детство тебе ни досталось, хорошее или скверное, оно останется с тобой на всю жизнь.

Однако, когда тебе исполнялось четырнадцать, тебя облачали в тогу взрослого мужчины, и после этого ритуала римские мальчишки уже не считались детьми. Прощай, детство; прощай, наш тупик Родос! Какая перемена! После детских игр начиналась жизнь, которая проходила в беспрерывном соревновании. Таковы были традиции.

От благородного юноши требовалось многое: блистать в ораторском искусстве, отлично ездить верхом, петь, быть хорошим атлетом и гимнастом, безупречно орудовать мечом (да-да, мечом!), говорить по-гречески так же свободно, как по-латински, и писать поэмы из тысячи строк на обоих языках. Но недостаточно было успешно освоить все эти науки и искусства – требовалось также занять важное положение в обществе: если юноша принадлежал к знатному роду, ему приходилось постоянно доказывать, что он достоин своих предков, а если, напротив, его родные ничем не выделялись, ему надо было доказать, что фамилия его семьи никакого значения не имеет. А как этого достичь? Налаживать контакты в обществе. На форуме, в банях, в цирке и в театре – как до спектакля, так и после, – в публичных домах и всюду, где только можно. Надо выучить сотни имен разных людей и делать вид, будто любишь их по-настоящему. С распутниками тебе придется быть таким же повесой, как они, и участвовать в оргиях и вакханалиях. А когда доведется иметь дело с последователями Катона, следует проявить простоту духа, скромность характера, с презрением относиться к роскоши и ненавидеть иностранцев, особенно скифов, потому что, по мнению этого политика, именно они угрожали устоям римского общества. (Я, Прозерпина, никогда в жизни не видел ни одного скифа, даже в Субуре, где иноземцы встречались так же часто, как камни на римских дорогах. Но на всякий случай в присутствии последователей Катона я всегда показывал, что смертельно ненавижу этих самых скифов, кем бы они ни были.)

Cursus honorum, или политическая карьера, превращался в настоящий бег с препятствиями. Римские общественные должности – те самые магистратуры – располагались в иерархическом порядке, и патриций должен был подняться по ступеням служебной лестницы, не пропуская ни одной из них: квестор, эдил, трибун и претор. И наконец получить главную премию – стать консулом.

Каждое из этих мест можно было занять лишь по достижении определенного возраста. Законом и традицией запрещалось занимать должность квестора, если тебе еще не исполнилось тридцати, а эдила – тридцати шести. Наивысший пост консула, к которому стремились все, можно было занять только после сорока двух. К тому же от юного патриция требовалось выполнить еще одно непростое условие: безупречный cursus honorum предполагал, что патриций получал ту или иную должность «в свой год», то есть становился квестором в тридцать, эдилом в тридцать шесть и консулом в сорок два. Если этого не случалось, старые магистраты, сенаторы и прочие патриции всегда напоминали ему об этом обстоятельстве, говоря: «О да, конечно, теперь он магистрат, но не смог занять этот пост в свой год».

Даже ты, Прозерпина, будучи существом из другого мира, можешь понять, что от молодых патрициев требовали нечеловеческих усилий. Недаром патриции называли себя оптиматами, что означало «лучшие из людей». Возможно, звание это и не было заслуженным, но могу тебя заверить: испытания, которые они вынуждены были пройти, чтобы приобщиться к столь избранному кругу, оказывались посложнее тех, что устраивали спартанцы.

Конкуренция была жестокой: во время предвыборных кампаний и самих выборов в ход шли миллионные взятки, грязные обвинения и неумеренная лесть. Претенденты готовы были на любые шаги ради магистратуры и тем более – чтобы заполучить должность «в свой год». Гней-Кудряш был моим закадычным дружком со времен Родоса, но любой из нас, ни секунды не сомневаясь, сделал бы все что угодно, лишь бы опередить друга и занять место первым. В чем заключалась суть cursus honorum? В самом жестоком лицемерии и в самой лицемерной жестокости.

Накануне моего путешествия в Африку я был семнадцатилетним юнцом, и должен был пройти еще не один год, прежде чем я смог бы претендовать на самую низшую должность квестора. Казалось, времени у меня было предостаточно, но успокаиваться не стоило. Начнем с того, что римлянин, желавший получить магистратуру, должен был до этого поучаствовать по крайней мере в десяти военных кампаниях. В десяти! А у меня на счету пока была только одна, против Катилины, и вдобавок никто нам не объяснил как следует, берутся ли в расчет военные действия против войска рабов.

Теперь ты понимаешь, Прозерпина, почему я так расстраивался и переживал? Рим был центром мироздания, и если именно в тот момент мой отец удалял меня оттуда, вся моя карьера могла рухнуть. Зачем? Почему он так поступал? Может быть, Цицерон хотел меня испытать? Или желал, чтобы лишения и трудности закалили мой дух и мое тело? А может быть, он сам участвовал в каком-нибудь заговоре сенаторов и хотел отправить меня из города на случай неизбежных репрессий, если их план провалится? Дело в том, Прозерпина, что в мире перед Концом Света политика была делом не менее опасным, чем война, но имелось и одно важное отличие: на войне люди рисковали только собственной жизнью, а участвуя в политических кознях – и своей, и своих близких. Как мог мой отец, сам знаменитый Цицерон, верить в существование фантастического чудовища только потому, что о нем упоминали два или три известных древних автора? Такое случается. Иногда, Прозерпина, люди образованные, которые читают слишком много книг, верят в их содержание больше, чем в богов.

Но сейчас, Прозерпина, позволь мне вспомнить, как мы шутили в Субуре, и сказать каламбур, который сейчас, после всего случившегося потом, звучит даже забавнее: меня отправляли на край света, не подозревая даже, что именно там, в той глуши, куда я направлялся, начинался Конец Света.

Так вот, в результате я спал очень мало и скверно; мне снились колодцы и клинки, и на следующий день я поднялся в отвратительном настроении. Раб Деметрий, который захотел помочь мне одеться, в знак благодарности получил пару подзатыльников.

На прощание отец сделал мне подарок: он купил для меня паланкин и пятерых рабов-носильщиков для путешествия. Паланкин, Прозерпина, был очень удобным видом транспорта. Представь себе широкое ложе на горизонтальных шестах, четыре конца которых кладут себе на плечи носильщики. Если рабы хорошо обучены и шагают размеренно, путешествие проходит спокойно и за день можно покрыть довольно большое расстояние. К тому же у паланкина имелись две дополнительные детали, которые делали этот отцовский подарок еще удобнее: во-первых, ложе для путешественника было скрыто за занавесями, и там всегда можно было спрятаться от посторонних взглядов; а во-вторых, снизу к паланкину крепились ящики для багажа. Ты, наверное, заметила, что я говорил о четырех концах шестов, а в подарок я получил пятерых рабов, а не четверых. Так делалось для того, чтобы носильщики могли отдыхать поочередно, – все было отлично продумано.

Пятеро рабов загружали мой достаточно объемный багаж в нижние ящики паланкина. Оставалось только решить вопрос моей охраны, и такая предосторожность была нелишней, потому что дороги Италии и всех римских владений кишели шайками бандитов. На суше на путников нападали разбойники, а на море – пираты, поэтому путешественники предпочитали передвигаться большими группами или под многочисленной охраной. Как ты помнишь, Прозерпина, Сервус похвастался своими знаниями об ахиях, и, когда мы стояли возле дома, я решил немного над ним поиздеваться. По улице мимо нас проходили толпы самых обычных римлян, и я спросил:

– Ну и где же твой знаменитый ахия? Я вижу лишь самых обычных плебеев.

– Доминус, – попытался оправдаться раб, – я только предложил тебе попробовать направить свои чувства, словно луч маяка в ночи. И нам не дано знать, что случилось. Может быть, ни один ахия не смог тебя почувствовать, а может быть, они отвергли твой призыв.

В эту минуту в разговор вмешался Цицерон.

– А с ним что мне делать? – спросил он, имея в виду Сервуса. – По сути дела, он принадлежит тебе.

В нашем доме была дюжина таких же рабов, как Деметрий, однако все они, естественно, принадлежали моему отцу, а не мне. До этой минуты мне не приходило в голову, что по закону Сервус являлся моей собственностью. Я не стал долго размышлять:

– Избавься от него, – решил я. – Предчувствие говорит мне, что этот раб не принесет мне ничего, кроме неприятностей.

Мои слова означали, вне всякого сомнения, смертный приговор. Сервус в отчаянии бросился мне в ноги, моля сохранить ему жизнь.

И в этот миг появился ахия.

Цицерон прищурил глаза, как делал всякий раз, когда старался рассмотреть что-то вдалеке или наблюдал нечто, особенно достойное восхищения. Я проследил за его взглядом и увидел это существо.

Оно шло прямо к нам, и два его свойства сразу бросались в глаза: во-первых, оно было нагим, а во-вторых, это была женщина.

Я только слышал рассказы об ахиях и считал их какими-то сказочными или легендарными существами, наподобие единорогов или пигмеев, которых никто никогда не видел на самом деле. И тем не менее эта женщина в точности соответствовала описанию ахий, хотя до того момента я не подозревал, что среди них есть женские особи.

Она была стройна, удивительно стройна, и на ее обнаженном теле не было ни одного волоска: ее кожа казалась абсолютно гладкой, как у дельфина. Голова была обрита наголо так аккуратно, что казалась сделанной из слоновой кости, а ресницы и брови просто отсутствовали. Когда я сказал, что она была нагой, то имел в виду, что ее тело не закрывал ни один, даже самый маленький лоскуток ткани. Однако на груди у нее был нарисован или вытатуирован большой крест в форме греческой буквы хи; он занимал все туловище, и на его фоне выделялись маленькие и твердые груди. Позже я увидел, что вторая большая X украшала ее спину, и понял, откуда взялось их имя – ахии.

Все ее мускулистое тело было натренировано, каждая мышца казалась напряженной и сильной. Она не вписывалась в принятые каноны женской красоты: римлянам нравились матроны с широкими бедрами и мягкими ягодицами, а ее точеное тело, напротив, отличалось худобой. Как это бывает у кошачьих, в нем удивительно гармонично сочетались ловкость и сила. Пораженный этой картиной, я присмотрелся получше: она не носила никакой одежды, но правую щиколотку украшало нечто похожее на каменное кольцо. И ни клочка ткани, только огромные татуированные буквы X как подобие одежды. Она продвигалась по улице, никак не стесняясь своих открытых всем взорам грудей и прочих женских атрибутов, и, что самое удивительное, никто не возмущался и не обращал на пришелицу ни малейшего внимания. Только иногда какой-нибудь прохожий бросал на нее украдкой короткий взгляд на ходу, даже не останавливаясь. И пока я наблюдал за этой сценой, мне в голову пришла следующая мысль: хотя патриции и плебеи жили в одном и том же городе, на самом деле мы обитали в двух разных мирах. То, что для меня было туманной легендой, для них оказалось явлением совершенно естественным, что подтверждалось их невозмутимостью при появлении на улице настоящей ахии.

Я тебе уже объяснил, Прозерпина, что ахии были чем-то вроде странствующих воинов. Победить их было практически невозможно, потому что они обладали фантастическими способностями в области военного дела. Их религия казалась нам очень странной, и им не нравилось связываться с людьми. Все в них было покрыто тайной, и одного взгляда на первого, вернее – первую увиденную мною ахию мне оказалось достаточно, чтобы понять: этот секрет мне не раскрыть никогда.

Мой отец пришел в себя прежде всех.

– Вот это да! – воскликнул он. – Добро пожаловать, ахия! Теперь не надо искать охранников. – И, обращаясь ко мне, произнес: – Твой раб сдержал слово. Бросать его теперь было бы некрасиво.

И само собой разумеется, это был не совет, а приказ.

– Конечно, – ответил я покорно и, решив показать свою власть, шагнул к ахии и произнес: – Кем бы ты ни была – воительницей, восточной весталкой или кем-то еще, заруби себе на носу: здесь командую я.

Цицерон мягко потянул меня за локоть.

– Марк, – сказал он, – оставь ее в покое. Ахии неразговорчивы, а ее добровольное появление показывает, что она будет защищать тебя до твоего возвращения или до смерти.

И он заключил меня в медвежьи объятия, скорее следуя традиции, чем выражая искренние чувства:

– Помни всегда, что ты римлянин, к тому же из рода Туллиев. Прощай.

Таково было его напутственное слово.

* * *

Вот так и началось, дорогая Прозерпина, мое путешествие в Проконсульскую Африку в компании Сервуса и ахии (больше никого со мной не было, пять рабов-носильщиков не в счет). Я ехал в паланкине, а Сервус и ахия шли перед ним пешком, чтобы прокладывать нам дорогу, если понадобится.

Наше путешествие состояло из нескольких этапов. Сначала нам надо было добраться до побережья, поэтому мы достигли Тибра и сели там на речное суденышко, которое должно было довезти нас по реке до морского порта в Остии[17]. Когда мы поднялись на борт, снова стало ясно, что ахия не подчиняется законам остального мира: она не заплатила за проезд и никто от нее этого не потребовал. Казалось, люди видели в ней некий призрак в телесной оболочке – существо, которое вхоже в наш мир, но к нему не принадлежит.

Еще удивительнее показалась мне реакция людей в большом порту Остии, где мы собирались сесть на корабль, чтобы добраться до Сицилии, следующего пункта на нашем пути в Африку. Стоило нам оказаться на палубе, как пассажиры и моряки страшно обрадовались и закричали: «Ахия, ахия едет с нами!» Эти люди были так уверены в волшебной силе ахии, что само ее присутствие, казалось, должно было обеспечить им защиту от нападений пиратов или от грозной морской стихии. Все благодарили богов и ликовали. Я только презрительно покачал головой, объяснив для себя этот избыток энтузиазма беспредельной глупостью плебеев.

2

Безбрежности моря и пустыни действуют на людей по-разному: оказавшись в одиночестве среди песчаных дюн, они думают о своих богах, а в волнах океана – о крахе всех надежд.

Что может быть однообразнее путешествия по морю? На корабле заняться совершенно нечем, и остается только смотреть на простор серых волн, прикрывая чем-нибудь плечи. Волны так же отвратительно однообразны, как дюны пустыни. Нет, пожалуй, я не прав: волны еще хуже, потому что они всегда в движении и словно смеются и издеваются над нами, раскачивая корабль и толкая его то вправо, то влево.

Путешествие по морю неприятно сочетанием двух обстоятельств: избытка свободного времени и недостатка пространства. Чтобы немного развлечься, я написал пару стихотворений, слишком длинных и очень скверных, но это упражнение не развеяло мою скуку; от нечего делать мне пришло в голову понаблюдать за самым необычным пассажиром нашего корабля – ахией.

Как я уже говорил, тело моей спутницы свидетельствовало о необычайной силе, но не походило на грузные фигуры фракийских гладиаторов с их накаченными мышцами: ее туловище, руки и ноги казались идеально сложенными, а под кожей не было ни капли жира. Своими повадками эта женщина напоминала кошку: бо́льшую часть времени, как днем, так и ночью, она спала в каком-нибудь уголке на палубе, свернувшись клубочком, как младенец, хотя глагол «спать» кажется мне не слишком точным. У меня создавалось впечатление, что даже во сне она следит за всем происходящим лучше, чем вся бодрствующая команда корабля. Меня восхищала ее способность приспосабливаться к любой температуре: ахия ни разу не пожаловалась ни на ночной холод, ни на дневную жару.

Кроме того, она не придавала никакого значения нуждам своего тела и не имела в буквальном смысле слова ничего. Ее религия отвергала любую собственность как слишком поверхностную. Когда ахия испытывала голод или жажду, она делала простой и понятный всем жест: протягивала руку. И тут же пассажиры и моряки спешили положить ей на ладонь свои скромные приношения. Некоторые женщины, наиболее понятливые, толкли для нее в ступке немного овса, добавляли к нему горячую воду и перемешивали эту кашицу, пока она не становилась склизкой. Ничего другого ей не требовалось, она принимала только эту пищу, да еще какие-нибудь сырые овощи, точно кролик, и вообще ела очень мало.

На страницу:
3 из 9